— Ерунда! — обрезал Кисляков, когда я высказал ему свое предположение. — Не так все было. Просто она меня в кино позвала, а Лиза говорит: «Не стыдно тебе, Клавдия, при жене ему на шею вешаться?» Она посмеялась и ушла. Чтобы из-за этого дитя убивать?! Да вы что…
И Тоня сказала, подумав:
— Нет, не может этого быть. Не такая она девчонка…
Это был не довод, конечно: «не такая». Но ссора — тоже еще не улика.
Наверно, все же это сам Кисляков. Некому больше. И незачем. Ведь и Лиза призналась, не он один. Хоть и не сразу, а призналась. «Раз Николай открыл правду, то и мне ничего другого не остается, — написала она прокурору. — Вместе мы задумали это дело, а он исполнил. Боялась я, как бы он не бросил меня из-за сына. Больше ничего не скажу». И верно, ничего не сказала. Есть несколько актов: «Отвечать на вопросы отказывается». Тоже, между прочим, понятно: молчать легче.
И снова — разговоры с соседями… Снова вспоминают они то страшное утро — за минутой минуту. Как ждали Лизу, и как она прибежала, и как себя вела.
— Странно, — говорит одна женщина. — Очень странно. Вошла, на Геночку даже не посмотрела — сразу на Николая. Долго смотрела, и губы все шевелились… И ни разу не вскрикнула.
— Да, странно вела себя, — добавляет другая, сухонькой ладошкой разрубая воздух. — Но никуда она не смотрела, а закрыла глаза руками, стала — и стоит. «Колька, кричит, что ж теперь будет?» Когда такое горе, на людях стараются быть, а она нас выпроваживает. Не наше, мол, дело…
— Это не она выпроваживала, а милиция, — вмешалась третья. — Лейтенант сказал: «Посторонних прошу удалиться». А Лизка еще спросила: «Я тоже посторонняя?» Родного сына убили, акт составляют, а она себя посторонней считает. Намекает, значит, что она тут вовсе ни при чем…
И я вспомнил наглядный урок, который дал нам в студенческие мои годы профессор И. Н. Якимов, повторивший по-своему известный эксперимент Анатолия Федоровича Кони. «Сейчас произойдет одно важное событие, — сказал он как-то на лекции. — Смотрите и запоминайте». «Важное событие» вошло в зал в образе тети Маши, нашей уборщицы, — она принесла профессору чай. А потом каждый из нас, не совещаясь друг с другом, записал все, что он запомнил: как вошла, в чем была одета, что сделала сначала и что потом, и как встретил ее Якимов, и как проводил, и который был час. Во всех «сочинениях» совпало только одно: тетя Маша принесла чай…
…Если шла борьба, если ребенок вырывался и кричал, то должен же был хоть кто-нибудь слышать шум. Правда, силы были неравны: взрослый мужчина — и трехлетний ребенок. Но ссадин и синяков было так много, что без борьбы обошлось едва ли. Откуда же иначе им взяться — ссадинам и синякам?
Я ушел к соседям, чтобы проверить: слышно ли там что-нибудь, если у Кисляковых шум. Все было слышно, решительно все, хотя Тоня, по-моему, перестаралась: слишком уж яростно колотила она о стены и мебель, слишком натурально билась в кухне о пол — в том самом месте, где Гену нашли мертвым. Но, вернувшись, я застал ее не плачущей, а счастливой.
— Убедились?.. — торжествовала она. — Все слышно!
Да, все было слышно, но и это не говорило еще ни о чем: соседи могли слышать шум, но не придать ему значения.
…В мой «отель», где я жил эти дни, она примчалась на следующее утро чуть свет. Я встретил ее упреком:
— Тоня, нельзя так… По городу уже слух пустили, что у вас с адвокатом роман.
— Знаю… Плевать!.. — отмахнулась она. — Вот посмотрите…
Сорвав с себя платок, Тоня обнажила лицо и шею. Вся она была в ссадинах, в плохо запекшихся ранках.
— Что ж это вы вчера с собой наделали?! — крикнул я. — Отправляйтесь живо в больницу.
— Зачем? — усмехнулась она. — И так заживет… Присмотритесь-ка лучше к ранкам. Не узнаете?
Уже через десять минут мы были снова у Кисляковых. Ну да, конечно, вот он, трухлявый от времени, ржавый лист железа, прибитый к полу у печки. Его загнувшиеся вверх рваные края похожи на кружево. Это о них вчера поранилась Тоня; следы порезов на шее и лице напоминают серпики лунного месяца, совсем как на лице убитого мальчика.
Лист прибит у печки, а слева от него — водопроводная раковина…
— Узнайте, пожалуйста, у вашей подопечной, — говорю я коллеге, который защищает Лизу, — оставляла ли она Гене воды, когда из дома уходили взрослые? И уверена ли она по-прежнему в своей вине?
Через несколько часов — ответ: воды не оставляли, Гена сам взбирался на стул и пил из крана. А насчет вины?.. Когда узнала, что Кисляков от признания отказался, — заплакала навзрыд: «Как гора с плеч упала… Я никогда не верила, что он убил. Подозревала, но не верила. И на себя с отчаянья наговорила: сына нет, одного мужа бросила, другой — убийца, расстреляют его. Как мне жить теперь? И зачем? Вот и созналась… А раз Николай ни при чем, я-то — тем более…»
Неожиданно «заиграла» одна фраза из судебно-медицинского акта, которая до сих пор казалась не имеющей отношения к делу: «в желудке Геннадия Додонова обнаружено значительное количество воды». Значит, перед самой гибелью он напился. А пил он из крана. Для этого надо было встать на стул. У стула была отломана ножка, но им продолжали пользоваться, слегка подклеив ножку столярным клеем. Другого стула в кухне не было вообще.
Ножка подломилась, и Гена упал. Обо что же он ударился? О косяк плиты? Такой удар мог быть смертельным. И верно, на правой части черепа обнаружен след от удара, но его сочли полученным после смерти, когда Кисляков перетаскивал труп. А если — до? И эти ранки — они ведь не только на шее, но и на лице — на щеке, на носу и даже на ухе. Так не душат… А вот если ребенок упал на рваный металлический лист, то происхождение ранок становится объяснимым.
Все верно, только нет стула, чтобы это проверить, — мать Кислякова успела его сжечь. Откуда ей знать, что он может спасти ее сына?.. И осталось незыблемым заключение эксперта о повреждениях в легких, повреждениях, которые бывают, как сказано там, лишь если «смерть последовала от удушения». Этот довод один стоит всех остальных, но опровергнуть его мы не можем — ведь мы не врачи. И назначить новую экспертизу мы тоже не вправе — это дело суда. Только суда.
А суд не хочет ее назначать. Ему все ясно и так. Слишком много улик. И слишком они весомы.
И выносится приговор — осудить.
…Прошел не один месяц, пока прокуратура решила, что не так все ясно, как это казалось, и что делом надо заняться снова. Это могло случиться и раньше, если бы не Додонов: он писал, требовал, угрожал. Был он и у меня — симпатичный, скромный такой, с тихим голосом. Придавленный горем, которое на него свалилось.
— Что это вы, — сказал он с укором, — о гуманизме рассуждаете, о совести, а выгораживаете убийц?..
— Не убийц, а истину, — ответил я. — Не выгораживаю, а ищу.
— Все слова, слова, слова… — Он грустно покачал головой. — Ну, хоть маленькое-то сомнение у вас есть? Хоть на минутку вы можете допустить, что эти звери — убийцы?
Я уже не мог допустить это даже на минутку, но осторожность взяла верх.
— На минутку — пожалуй, — сказал я.
— И ваша совесть будет чиста, если люди, в чьей не виновности вы убеждены не до конца, останутся на свободе?
— Ну, а ваша будет чиста, если люди, чья виновность не доказана абсолютно, окажутся за решеткой? А один из них даже расстрелян?
Он помолчал.
— Но ведь должен же кто-то ответить за смерть моего мальчика! — В его голосе звучали слезы.
— За несчастный случай — кто может ответить?..
Сейчас, когда я пишу эти строки, передо мной лежит письмо из одного дальневосточного городка. Три года назад, нечаянно сорвавшись с поезда, погибла девушка — студентка. Вот уже одиннадцатая экспертиза подтвердила решительно: несчастный случай. Но мать не верит, не хочет с этим смириться — ее горе огромно. И она пишет и пишет, называя все новые имена — имена возможных убийц.
Как убедить ее, что не все свершается непременно по злой воле, что сплошь и рядом мы становимся жертвами случая, за который некого карать? Некого и — недопустимо. Потому что несправедливость не утоляет боль, а плодит зло, не смягчает горечь утраты, а ожесточает и унижает…
…Новая экспертиза подтвердила наши догадки. Оказалось, что те изменения в легких, о которых шла речь, бывают и при повреждении костей черепа и вещества мозга. Замкнулось последнее звено в цепи рассуждений, которое имело целью только одно: доказать, что вина Кисляковых не доказана и что, значит, осудить их — нельзя.
Когда уже был принесен протест, когда до их освобождения оставались считанные недели, пришла ко мне Тоня, которая за все эти месяцы стала в нашей консультации частым гостем. Я смотрел на нее, и так мне стало обидно за то, что ее ждет…
— Слушайте, Тоня, — сказал я, — а ведь Николай все равно к вам не вернется.
Я боялся поранить ее, но хотелось расставить все на свои места, чтобы не жила она напрасной надеждой.
— Знаю… — спокойно сказала Тоня. — Это дело решенное. Окончательно. Да и что теперь говорить?! Выхожу замуж… Сыграем свадьбу и уедем. Насовсем…
— Счастливый путь, — сказал я. — Счастливый вам путь, коллега. И спасибо за помощь. Поступайте, Тоня, на юридический. Правда, поступайте, я не смеюсь…
Я-то не смеялся, а вот она улыбнулась:
— Что вы!.. Куда уж теперь?.. Поздно! Буду растить детей…
1969
ПОДВИГ ГАЛИНОЙ МАМЫ
Галя Портнова и Слава Бельский жили в маленьком городе, где все знают друг друга чуть ли не по имени и где ничто не проходит незамеченным — ни беда, ни радость. Их дома стояли на одной улице, и они встречались, наверное, каждый день — в таком городке разминуться трудно.
Они встречались, здоровались и, не задерживая шага, расходились. Не друзья, не враги, даже не знакомые — просто соседи. Так получилось, может быть, оттого, что Слава был юноша слишком серьезный, целиком поглощенный физикой и шахматами и на девчонок — он часто повторял это — времени не хватало. Может быть, мешала разница в возрасте. Галя была на два года моложе его, а в пору юности два года немалого стоят.