И я смотрю на его руки, ухоженные, тонкие, и стараюсь представить себе тот «определенный момент», когда они обрели силу, чтобы убить человека. Не врага — товарища. Пусть счастливого соперника, но все же товарища и даже друга.
Любовь слепа? Да, пожалуй. Неразделенная, она еще и зорка. Она видит то, что не заметно равнодушному взгляду. Ибо смотрит иначе — напряженно и ревниво. Для всех Лида и Антон были просто приятелями. Для Виталия — влюбленными. Он заметил это. Как? Кто знает… Заметил, и все. И понял, что это — всерьез. Он следил за каждым их шагом, ничем не выдавая себя. Зачем? Ясно — зачем: он очень любил Лиду. Больше жизни. Так он и сказал: больше жизни. Своей и чужой…
Его считали застенчивым. А он был просто скрытным. Никто не знал, как он страдает. Он научился прятать свои чувства за дежурной улыбкой, за молчанием, за упорством, с каким одолевал пугающие своей толщиной научные труды.
Что было ему делать? Уехать — и постараться все забыть? Или «выяснить отношения» — в надежде, что его «неземная» любовь не останется без ответа? Трудно сказать, как он поступил бы, если бы не слишком преуспел в своей слежке: оказалось, что Лида под секретом дважды посетила врача.
Поликлиника была учебной базой того института, где учился Виталий. Узнать секрет не составило труда.
Итак, скоро будет ребенок. Обычно, когда врач сообщал эту новость незамужней девчонке, были слезы, испуг. Но Лида обрадовалась: через месяц или два — свадьба, так она сказала врачу.
Вот тогда и созрело решение. Оно казалось безумным, Виталий сам не верил, что исполнит его. «Убить, убить», — твердил он себе, но думалось, что это только слова — от бессилия и отчаяния, Так думалось. А делалось другое: вечерами уходил он «на работу» — изучал путь Антона от читальни домой, присматривался, где меньше пешеходов, где раньше гаснут окна в домах. И еще — заранее украл из «дежурки» тяжелую мраморную пепельницу, припрятав ее до поры до времени между двумя тюфяками.
— Допустим, вам удалось бы скрыться, — говорю я Большакову. Мне тем легче это допустить, что я знаю определенно: ему удалось. — Но была ли гарантия, что Лида выйдет замуж за вас?
Опять я вижу пустые, остановившиеся глаза, слегка оживленные снисходительной усмешкой.
— Гарантии не было, был расчет: избавиться от ребенка уже поздно, а стать, как теперь выражаются, матерью-одиночкой — стыдно. Я знал нравы ее среды… В сущности, это был для меня единственный шанс. И он оказался счастливым.
Счастливым?! Как чудовищно звучит это слово в рассказе о кровавой истории, искалечившей несколько судеб! И он сам, понимая это, вносит поправку.
— Не счастливым, конечно, просто — удачным… Иначе говоря, все вышло именно так, как я предполагал. Когда Антона не стало, я сказал Лиде, что он доверительно раскрыл мне их тайну, что я знаю все, решительно все. И, ничем не выдав своих чувств, предложил покрыть грех — жениться на ней и признать ребенка своим. Для нее это был тоже единственный шанс. Наверно, если бы я предстал перед ней влюбленным, который воспользовался ее несчастьем, она бы отказалась…
— Вы, однако, отличный психолог, — заметил я.
— Пустяк… — Он улыбнулся застенчиво, совсем по-детски. — Свойство профессии: врач обязан быть психологом… Я знал, что она не любит меня, и не добивался любви. Но когда-то она должна была забыть того и жизнь — взять свое. Так мы и жили: жена без любви, а муж — с любовью, которую приходилось скрывать. Но Лида была моей, это главное…
Оба они окончили институты, только Лиде работать не пришлось: после старшей, Машеньки, родилось еще двое — сын и дочь. А Виталий бурно делал карьеру: его слава хирурга перешагнула границы родного города, сотни людей стремились, чтобы он облегчил их недуги. И он облегчал, получая в ответ слова благодарности, взволнованные письма, подарки и цветы. Он действительно был хороший хирург и хороший психолог. И еще о нем говорили как об очень душевном, счастливом и мужественном человеке.
О мужественном — потому что однажды он спас жизнь не на операционном столе, а в темном переулке, где два хулигана напали на беззащитную женщину и, пытаясь ее ограбить, нанесли ей несколько тяжелых ран. Доктор издали услышал крики, не мешкая, побежал на помощь. Он дрался не щадя себя. Избитый, окровавленный, он победил. И даже помог задержать одного из бандитов. В тот вечер Лида, прибежавшая в больницу, где коллеги перевязывали его раны, с необычной, восторженной нежностью прижалась к нему. И поцеловала так, что воспоминание об этом поцелуе жгло его всю жизнь.
А потом была война. Он вернулся домой с двумя рядами орденских планок, с нашивками за ранение: ведь иногда приходилось оперировать чуть ли не на передовой. Вернулся человеком, честно исполнившим свой воинский долг.
Впрочем, дома уже не было — его разрушила война. И матери не было тоже, она погибла. А тут пришло приглашение работать в институте, где он когда-то начинал свою студенческую жизнь. Возвращаться было боязно, тревожно, но Лида настаивала, да и времени прошло слишком уж много.
— И вы решились?
Он пожимает плечами:
— А что делать? Лида могла бы заподозрить, возражай я слишком решительно. Да и, сказать по правде, тянуло туда. Какая-то магическая сила, которой нет названия…
Они вернулись в город своей молодости, где все напоминало о прошлом, где каждый куст казался сыщиком, а каждый звонок — звонком «оттуда». Так прошло еще одиннадцать лет «счастливой семейной идиллии». Уже поседела голова, и появился внук — внук Антона и Лиды, которого он встречал на пороге родильного дома со слезами на глазах. Никто не знал, что это были за слезы…
…Как-то поздней осенью он поехал с Лидой на Кавказ: все дети уже выросли, даже Алена, самая младшая, кончала школу. Алена-то и натворила беду. Искала какую-то затерявшуюся книгу и в куче рухляди на антресолях нашла маленький сверточек, запрятанный в укромном углу.
Это было кольцо — слегка почерневшая медяшка, вполне пригодная, однако, для того, чтобы показаться несведущей девочке золотом. И она надела его, это кольцо, шутки ради на школьный вечер.
А директором школы был друг ее родителей, который в далекие годы их юности учился вместе с Антоном и Лидой. Строгий педагог терпеть не мог побрякушек, которыми порой щеголяли его ученицы. И, заметив у Алены кольцо, он подозвал ее — для внушения.
Двадцать шесть лет не выветрили из его памяти воспоминания о перстне Антона. О перстне, который тогда искали и не нашли.
Он отнес его прокурору в ту же ночь…
— Как же это вы оплошали? — спрашиваю я Большакова. — Все предусмотрели, и вот, пожалуйста… Перстень-то, на что он вам сдался?!
Большаков молчит. Долго молчит.
— Там была карточка Лиды, — тихо ответил он наконец.
Еще не было в помине судебной психологии, а наблюдательные люди уже заметили, что убийцы не только жестоки, но подчас и сентиментальны. Передо мной сидел один из них — ничем вроде бы не примечательный экземпляр, многократно исследованный и описанный в специальной литературе. Но когда он заплакал от умиления, вспоминая, как, рискуя попасться, задержался возле своей бездыханной жертвы, чтобы сорвать этот перстень, и как потом он пронес его через годы, как прятал от жены, от детей и знакомых, — честное слово, я почувствовал холодок на спине…
Конечно, это была чистая случайность — то, что Алена наткнулась на кольцо и что директор школы узнал его. Но, как известно, в каждой случайности проявляется закономерность: истина неизбежно раскрывается и правда в конце концов обязательно торжествует. На том стоит правосудие.
Итак, преступление раскрыто, и наступает пора решать, что сделать с преступником. Со времени убийства прошло двадцать шесть лет. Формально это не помеха тому, чтобы убийцу постигла кара: таков закон, существовавший в то время. А вот нужно ли его карать — вопрос, на который не так-то легко ответить.
Ради чего, собственно, судят и наказывают людей, нарушивших закон? Ведь единственное, к чему общество стремится, — не отомстить, не воздать за зло злом, а понудить этих людей соблюдать правила человеческого общежития, честным трудом своим искупить вину.
Но разве тюрьма — единственное место, где исправляют людей, разве только за ее стенами можно достичь этой цели? Разве наше общество с его нравственным укладом, с его могучими воспитательными возможностями не влияет благотворно на человека, жестоко перед ним провинившегося, но не утратившего, однако, способности казнить самого себя и трезво оценивать свои поступки?
Ту цель, которую суд преследует своим приговором, общество уже достигло: двадцать шесть лет оно незримо воспитывало Большакова. Трудом своим, ратными подвигами, четвертьвековой беспорочной жизнью он доказал, что исправление свершилось, и колония уже ничему научить его не может.
Да, но свершилось ли возмездие? Может ли смириться совесть, если человек, случайно избегнувший суда, так и не будет наказан? Вправе ли мы простить убийство, если убийца, наказав себя сам унизительной, лживой своей жизнью, вечным страхом перед разоблачением, за все эти годы не нашел в себе мужества принести людям повинную? И только ли Антон на его совести? А Лида, у которой он хладнокровно отнял ее любовь?
Как же быть с ним, с Виталием Большаковым? Отпустить с миром? Нет, невозможно. Наказать? Но зачем? Ни день, ни год, ни десять лет тюрьмы реального смысла уже не имели, а казнить его было нельзя. Оставалась пустая формальность — наказание, нисколько не отвечающее мере содеянного, просто символ справедливости, наглядное свидетельство тому, что правда — понятие не абстрактное.
И он «получил» шесть лет. И все шесть отбыл. По канонам нравоучительных романов его должны были бы проклясть жена и дети. Но нет, жена ждала его — потрясенная, с опустошенной душой, но слишком поздно было начинать ей жизнь сначала. И его дети — родные дети — ждали тоже; он был преступник, но он был и отец. Только Машенька не простила.
Он не знал, как смотреть людям в глаза, как разговаривать с женой, как вести себя с детьми.