У крутого обрыва — страница 53 из 72

жных вещей.

И я их узнал…


— Вы хотели мне что-то сказать? — спрашиваю Саранцева, придя к нему на свидание в последний день кассационного срока.

— Да, хотел… — Его голос тревожен. — Вы подали жалобу?..

— Нет. Еще не подал.

— И не подавайте.

— Это почему же?

— Не подавайте, и все! В конце концов, вы меня защищаете, а не себя. Так что решаю я.

Он всерьез думал, что может мною повелевать, что я служу не истине, не правосудию, а лично ему.

— Вы могли, — говорю, — отказаться от моих услуг. Но не отказались. И теперь мне придется до конца исполнить мой долг.

Он бормочет растерянно:

— Это… как?..

— А вот так, — усмехаюсь я и кладу перед ним сложенный вдвое листок.

Листок — это официальная справка. В ней несколько строк:

«На ваш запрос сообщаем, что Кузин Владимир Юрьевич в ночь с 27 на 28 июля находился на ночном дежурстве с 23 до 6 часов утра».

Он долго вчитывается в эти строчки. Поднимает голову.

— Ну, и что?

— Ничего… А теперь взгляните на свою записную книжку, которую вы оставили в диспетчерской и которой никто не поинтересовался, потому что для дела она вроде бы интереса не представляла.

Саранцев протягивает руку, потом опускает ее.

— Не надо, — говорит он устало, — я понял…

Он понял: в его потрепанном блокнотике записан телефон будущей жертвы. Незнакомой женщины, к которой по чистой случайности он забрался через окно.

…Он был молод и одинок, любил музыку, шум, веселье. Зимой он пропадал на катке, весной и летом — на танцплощадках. Это был его мир, его стихия, здесь он знакомился, сходился, ссорился, мирился. С беззаботной легкостью заводил подруг и с такой же — их покидал, отнюдь не мучаясь совестью. Он не был грубым или циничным, но и слишком щепетильным он тоже не был, жил в свое удовольствие, чураясь семейных уз и пуще всего боясь «втрескаться», чтобы не оказаться в ловушке.

Однажды он, как всегда, пришел на танцы к восьми, сел в уголке и стал наблюдать. Площадка быстро наполнилась. Все были свои, завсегдатаи — знакомые, примелькавшиеся лица. И вдруг он увидел «чужую». Заложив руку за спину, она стояла у барьера в неестественно напряженной позе и скользила глазами по танцующим парам. Никто ее не приглашал, а она все стояла, не шелохнувшись, — на что-то надеялась, чего-то ждала.

Они танцевали все танцы подряд, без передышки. Потом гуляли по весеннему парку, выбирая тропинки, где не было ни фонарей, ни людей. Сквозь листву проглядывала река, отраженные ею огоньки дрожали как звездочки. Собирались тучи, с реки потянуло прохладой. Тревожно зашуршавший в листве ветер обещал близкий дождь.

Саранцев привычно обнял свою спутницу и накинул на ее плечи пахнущий бензином пиджак.

Некоторое время спустя они сидели в той самой комнате на третьем этаже, где вскоре ему пришлось пережить свой позор.

Первая любовь пришла к нему с большим опозданием, в нее трудно было поверить. Проходили недели, и не поверить в нее уже было нельзя. Они редко встречались — больше в те вечера, когда муж уходил на дежурство. И опять тянулись недели, надо было ждать и таиться, но ни ждать, ни таиться он не умел. Не умел и не хотел.

Он звонил по телефону — сопел в трубку. Ждал на углу — чтобы мельком увидеть. И даже стоял во дворе под окном. Ему было стыдно самого себя и в то же время ничуть не стыдно, потому что в любви не бывает стыда — только страх любовь потерять.

А терять ее ему не хотелось. Он теперь и представить себе не мог, что все пройдет и начнется старая жизнь. Старой больше не было и никогда не будет. Но будет ли новая? Любит ли Кузина так, чтобы бросить солидного мужа, беззаботную жизнь, обеспеченность и комфорт, стать женой недоучки, простого парня из ярославской деревни?

Саранцев решился спросить и пришел наконец для серьезного разговора. Только самого малого ему не хватало: смелости первого слова. Поэтому он загодя выпил, чтобы развязался язык.

…В милиции ему показали заявление Кузиной. Саранцев несколько раз перечитал беглые, размашистые строчки. Подделки не было: этот почерк он узнал бы из тысячи других.

«…Неизвестного мне мужчину…» Это он — неизвестный, он, Саранцев, которому она открывала дверь, едва заслышав на лестнице его шаги? Это он напал на нее, он, Саранцев, который трижды ходил с закрытыми глазами по осыпающемуся карнизу, чтобы доказать ей, что ради нее готов на все?

Да, готов. И сейчас — тоже. Ведь это он сам виноват, что так зверски напился. Так зверски, что не смог пробудиться даже под утро, когда вот-вот уже должен прийти муж…

Что ж, если ей это нужно, пусть так и будет. Он спасет ее от позора любой ценой.

— И чего вы добились? — говорю я ему. — Себя погубили… Ради чего?

— Ради любви…

— Чьей, Саранцев? Чьей любви? Ее? Но разве порядочная женщина может так поступить с любимым? Да что там с любимым?! С кем угодно… Это же подлость. Понимаете, подлость!

Он строго меня обрывает:

— Я прошу вас при мне не говорить о ней плохо. Зачем судить ее строго? Ну, растерялась… Неприятностей не хотелось…

— Да вы думаете, что говорите?! Сопоставьте ее неприятности и ваши семь лет.

— Кто же так сопоставляет? — Он смотрит на меня свысока, удивляясь тому, что я не понимаю простых вещей. — Слабость в конце концов извинительна. А любовь способна выдержать все.

— Любовь!.. Да кому она будет нужна — через целых семь лет?! Если бы Кузина вас любила, стала бы бояться она неприятностей? Сказала бы мужу всю правду и ушла бы к вам. Разве не так?

Саранцев пожимает плечами:

— Не все так просто…

Кажется, я нанес ему слишком жестокий удар. Не может быть, чтобы эти мысли не приходили в голову и ему. Но одно дело рассуждать самому, наедине с собой, впадая в отчаяние и озаряясь надеждой. И другое — когда с логической беспощадностью тебе говорят всю правду в глаза.

— Знаете что… — Желобки морщин на его лбу стали, кажется, еще глубже. — Давайте так: вы пишите, что хотите, а я — ничего. И пусть будет что будет. Если у вас не получится, значит, не судьба…

Видно, была не судьба…

Кассационная жалоба отклонена. Надзорная — тоже. Жалоба за жалобой отправляются по инстанциям. И приходят ответы. Одинаковые ответы. Бланк отпечатан заранее: «оснований… не найдено».

Не пора ли мне бросить эту бесплодную переписку? Признать бой проигранным, утешая себя, что сделано все возможное, что и в суде бывают ошибки?

Бывают. Но там, где решаются судьбы людей, их быть не должно.

Легко сказать — не должно. Как доказать, что все эти улики, показания свидетелей, доводы экспертов не более чем нагромождение случайностей, результат богатого воображения, плод лености мысли и некритической оценки поступков и слов?

Ведь на каждую улику нужна противоулика.

На показания свидетелей — показания других, опровергающие то, что подтверждает вину.

Нельзя требовать, чтобы суд отверг доказательства, подкрепленные признанием самого подсудимого. Это азбука юстиции, смешно объявлять ее устаревшей.

Где же найти противоулики?

Где раздобыть истинных свидетелей?

Не сам ли Саранцев постарался, чтобы их не было: ведь к Кузиной он всегда пробирался тайком. Ни один человек не знал об их связи. Кого же теперь он может позвать на помощь?

Неужели так-таки некого? Разве Кузина и Саранцев встречались в пустыне? Разве они были совсем одни?

А что, если призвать в свидетели стены?

Заставить заговорить мебель?

Услышать голос посуды, одежды, книг?

А что, если сама Кузина уличит Кузину во лжи?..

Выход прост до предела. Нельзя поверить, что он явился так поздно. Лучше поздно, однако, чем никогда. Все кажется несложным, когда победа одержана. Но дается она нелегко. Каждое дело требует напряжения сил, внимания и размышлений, поисков и мастерства. А сил иногда не хватает. И мастерство приходит не сразу.

Да и такая еще помеха: сам подсудимый упорно не хочет помочь самому себе.

— Саранцев, мне уже надоело! Хватит, черт побери! Вы расскажете правду. И поможете мне, наконец. Мне и себе…

Это я говорю тоже в комнате для свиданий, но — в другой. Прошел почти год. Саранцев в колонии. Работает. Соблюдает режим. Мне не пишет. Ко всему по-прежнему безучастен. Палец о палец не хочет ударить, чтобы вернуться домой.

Я приехал к нему — на Урал, в далекую даль, и я не уеду отсюда, пока не заставлю его написать. То, что знает только он сам. Он один, и никто другой.

И он пишет. Все, что помнит, — про «жертву». Про квартиру и мебель, про картины, статуэтки, сервизы… Он описывает гардероб «потерпевшей» — платья, кофты, жакеты. Он припоминает домашние тайны, о которых она ему рассказала, — тайны, известные только близким, но отнюдь не чужим. Он перечисляет изъяны на чашках, пятна на стенах, трещины на стульях — все эти ничего не значащие детали, которые должны его спасти, потому что, взятые вместе, они доказывают самое главное: Саранцев и Кузина были раньше знакомы. Близко. Давно.

Назначают проверку. Все подтверждается. Собираются лучшие судьи страны и, придираясь к каждой мелочи, тщательно взвешивают все «за» и «против».

И приходит еще один ответ. Не бланк с заранее напечатанным текстом, а отстуканное на машинке письмо, коротенькое письмо, но в нем слова: «Не виновен».

Из колонии Саранцев сначала приехал ко мне, смущенно обнял, заплакал. Теперь он уже не скрывал, чего ему стоил этот год и как он настрадался.

Потом я узнал, что Саранцев живет в старой квартире, вернулся в свое автохозяйство, где его ждали и сразу подыскали работу. Раза два или три мы говорили по телефону. Голос был бодрый, он шутил, подтрунивал над собой и даже сказал, что с прошлым покончено, что пора начинать новую жизнь. Я пожелал ему «второго дыхания», он понял меня, рассмеялся и обещал доложить об успехах.

Но «доклада» все не было, время шло, дело Саранцева вытеснили из памяти совсем другие дела — незавершенные, а значит, и более важные. И тут вдруг он объявился, позвонил, сказал не без гордости: «Завтра женюсь», добавил: «Вы мне как крестный. Будьте свидетелем в загсе». На воскресенье у меня были другие планы, но отказать ему не хотелось, к тому же я сам его подбивал все забыть и начать с нуля. Он послушался, и теперь мне предстояло скрепить своей подписью его новую жизнь.