У крутого обрыва — страница 55 из 72

— Знаете, мне вас жаль, — сказал прокурор. — Улики уликами, но защищать такого неприятного человека!.. Нелегкое бремя, да?..

Да, нелегкое — что верно, то верно. Но упаси боже, если в суде эмоции возобладают над разумом. Сколько их, милых и обаятельных, совершает тяжкие преступления! Неужто манера держаться, умение «подать себя» избавит их от заслуженной кары? И напротив: несимпатичный, недобрый, плохой человек — неужто он будет наказан без доказательств?..

Возможно, что Березкин — преступник. Очень вероятно, не спорю. Но — вероятно! А осудить можно, если — бесспорно. Только тогда…

Следствие не теряло надежды. Тучи сгущались над головой сторожа.

Еще при первом обыске у него нашли икону из коллекции Таманского. И уникальный самоварчик ручной работы, которому, как сказал эксперт, место в хорошем музее. Отец Таманского подобрал его во время войны под обломками какого-то дома, «вылечил», а потом зашвырнул в чулан: самовары были не по его части и мода на них тогда еще не пришла. Сын не вел счета отцовскому добру: даже не заметил, как исчезла икона, пропал самовар. Сторож повинился: подарила ему эти реликвии втайне от мужа Ольга Петровна, жена Таманского-младшего. Соблазн был велик, отказать сил не нашлось. Зато Ольга Петровна отрицала все это начисто — с возмущением неподдельным.

Ну, правда, с чего бы вдруг ей, пока была женою Таманского, тайком дарить сторожу такие богатства? А уж коли подарила, зачем отрицать?

Но раз сторож, от которого не было ни тайн, ни запретов, мог тайком взять икону и самовар, что мешало ему чуть погодя прихватить еще медальоны?

Ничто не мешало. Только довод ли это, чтобы его осудить?

Часами говорили между собой Таманский и Березкин об этой злосчастной истории: вспоминали мельчайшие детали, спорили — кто?! И вдруг Березкин даже вскрикнул от неожиданности:

— Ты говоришь, что печка была теплой?

— Да, — подтвердил Таманский, — это я хорошо помню. Еще прежде, чем мне бросилась в глаза пустота на стене, я подошел к печке погреться — мороз в тот день ударил жестокий.

Березкин засмеялся, пораженной счастливой уликой, которую неожиданно подарил ему друг:

— А я был на даче за четыре дня до этого, дата установлена точно. И тогда стояла оттепель, мы с Линкой шлепали по лужам. Значит, последним на даче был не я, а старик. Но он это скрыл.

Теперь, пожалуй, Березкин мог бы вздохнуть свободно. И действительно, он пришел ко мне как-то с Таманским, развязно полез целоваться, шепча какие-то «благодарственные» слова… Дело против него прекратили, и Таманский просил меня добиваться, чтобы судили сторожа.

— Ни за что, — сказал я. — Эта роль не для меня. И с чего вы взяли, что украл сторож? Улик против него не больше, чем против Березкина.

— Вот те раз! — возмутился Таманский. — А иконка? А самоварчик? А свидетели? И главное — ни одного убедительного довода в свою защиту…

Как будто это имеет хоть малейшее правовое значение!.. Впрочем, что взять с Таманского, если даже юристы, случается, думают точно так же: молчит, когда спрашивают, — улика; отвечает невпопад, сбивается, краснеет, бледнеет — тут уж не одна улика, а три или пять!

Но в законе-то все иначе. Представил обвиняемый доводы «неубедительные», не представил «убедительные», молчит ли, говорит ли — что с того? Ничего он не должен доказывать — обвинение обязано доказать его вину, а не он свою невиновность. И любое «но» в этой формуле недопустимо. Ибо — незаконно.

…Кража осталась нераскрытой, а Березкин исчез с моего горизонта.

И вот через пятнадцать лет вдруг объявляется Таманский. Пришел обрюзгший, поседевший и облысевший, с синими мешочками под глазами, но я его сразу узнал.

— Ага, вспомнили все-таки… — сказал я не без злорадства. — Что у вас стряслось?

Но стряслось не у него — у племянника, парнишки семнадцати лет, который попал в неприятную передрягу. Мы поговорили об этом, а потом предались воспоминаниям. И тут он сразу огорошил меня, сказав, что Березкин погиб. Поехал в Ялту с приятелем на его машине — и не доехал: наскочил на грузовик…

Мы помолчали, но недолго, потому что он снова оживился, стал рассказывать о себе — о выставках, о наградах. Я спросил, нашлись ли медальоны. Он махнул рукой:

— Просто счастье, что никого тогда не посадили. Иначе меня загрызла бы совесть.

По моему лицу он догадался, что я не понял, — спросил, заглядывая в глаза:

— Вы ведь предполагали, что медальоны никто не крал?

Все это походило на розыгрыш.

— Как так не крал?

— А вот так! Медальоны спрятал я сам. Произошла ошибка, а потом не было хода назад. Понимаете, Ольга из-за развода затеяла дележ вещей. И я испугался за медальоны. Ну, невежда, темный человек, откуда мне знать, что наследство при разводе не делится?! Спрятал я медальоны, а сказал, что украли. Никак не думал, что загремит Березкин…

— Помню, — сказал я, — как вы спасали своего друга. Могли, между прочим, и не спасти…

Он возразил:

— Я был лучшего мнения о нашей юстиции. И, как видите, не ошибся.

В довершение ко всему он был еще демагог…

— А сторож… — напомнил я. — Зачем вы добивались, чтобы его посадили?

Таманский всплеснул руками:

— Бог мой, да что ж тут неясного! Признаться я не мог, это было бы самоубийством. Искали вора, значит, кому-то надо сидеть!.. Березкин был моим другом, а кроме того… — Он замялся. — Что потеряло бы общество, загнав в колонию сторожа? Ничего ровным счетом. А упрятав Березкина, оно лишилось бы полезного человека, молодого, культурного, полного сил. Надеюсь, мы понимаем друг друга? Вы скажете: это грубо, цинично. Не спорю! Но ведь это же правда. Давайте по-честному, ведь это же правда?!.

Надо было выгнать его сразу, не медля, но вместо этого я спросил:

— Вы не боялись, что вас раскусят? Могли бы хоть инсценировать взлом…

— Вот тогда-то уж я бы точно попался: что-то недоглядел, недодумал, оставил следы…

Забавно: его считали когда-то рассеянным, безалаберным чудаком, не от мира сего, и сейчас, возможно, кто-то считает…

— А икону с самоварчиком не вы, случайно, подстроили?

Он возмутился:

— Да что вы!.. Ольга их подарила, старик не соврал. Как раз тогда начались наши скандалы, и она решила перетянуть его на свою сторону. Задобрить… А потом испугалась, как бы я при разделе не припомнил, что расшвыривалась моими вещами. Ну и уперлась: «Нет, не дарила»… — Он робко дотронулся до меня. — Да вы не волнуйтесь. Конечно, моя глупость, заварил кашу неизвестно зачем… Но главное-то — все обошлось! Ведь правда?

— Уходите сейчас же, — тихо сказал я, не поднимая глаз. — Слышите, сейчас же…

Я захлопнул дверь и остался один. Мне вспомнился афоризм, которому сотни лет, — безымянная народная мудрость: «Лучше оправдать десять виновных, чем осудить одного невиновного». И еще мне подумалось, что юристы, ведшие дело о медальонах, не поддались «чутью», оставшись верными совести и закону. В этом не было ни мужества, ни героизма — они только исполнили профессиональный долг.

Но большего в правосудии и не нужно.


1970

ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО

Закончилось судебное следствие, прокурор и адвокат произнесли речи. Осталось заслушать последнее слово подсудимого и огласить приговор.

Председательствующий посмотрел на часы: половина шестого. Рабочий день уже на исходе. «Объявляется перерыв до завтра, — сказал судья. — До десяти утра…»

По привычке я спросил: «А когда приговор?» — «В двенадцать», — ответил судья, давая понять, что разрешает пренебречь последним словом и явиться к полудню. Он не был педантом.

До сих пор не могу понять, почему я тогда не воспользовался данным мне правом. Какой-то внутренний голос подсказал: «Пойди послушай…» И вспомнился еще завет предшественников — корифеев русской адвокатуры: когда подсудимый видит рядом защитника, он не чувствует себя одиноким, даже если тот ничем не может ему помочь.

Ровно в десять судьи заняли места, оставив в совещательной комнате тома уголовного дела, потому что пробыть в судейских креслах им предстояло минуту, не больше. Встанет подсудимый, пробубнит себе под нос: «Прошу не лишать свободы», или: «Не наказывайте строго…», или, еще того обычнее: «На ваше усмотрение…» И судьи тут же вернутся обратно, чтобы писать приговор.

Но они не вернулись ни через минуту, ни через час.

Подсудимый, Василий Васильевич Горчаков, двадцати четырех лет от роду, образование среднее, беспартийный, холост, дважды судимый за хулиганство, встал и сказал нечто совершенно ошеломительное:

— Насчет обвинения в краже из табачного ларька… Прошу учесть, что два свидетеля, которые меня опознают, в темноте могли ошибиться. Сигареты, которые нашли у меня, есть у тысячи людей, никаких следов того, что они ворованные, на них нет. Что же остается? Ничего. Домыслы и подозрения. Я два раза судим, и веры мне нет. Потому и решили списать на меня нераскрытую кражу. Я так считаю. Надеюсь, вы, граждане судьи, разберетесь объективно и меня оправдаете. Но отпускать меня на волю пока не надо. Потому что я преступник…

До сих пор судья нетерпеливо поглядывал на часы, досадуя на человека, который зря расходует драгоценное время. Но после слов «я преступник» он удобно уселся в кресле, тотчас сообразив, что Горчаков не ломается, не фиглярствует, что он решился на исповедь, от которой не отмахнуться.

И в зале, как видно, поняли это. Чуткую тишину расколол только звонкий девичий выкрик: «Вася!..» Расколол — и осекся, и было в этом коротеньком слове столько отчаяния, что никто не зашикал, даже судья не слишком-то строго бросил на девчушку проницательный взгляд. И Горчаков посмотрел туда же, сказал: «Мила, не плачь, если любишь — дождешься, тогда заживем, как люди».

Его надо было оборвать, пресечь беспорядок, потому что подсудимый обязан обращаться к суду, только к суду, а не к публике, это процесс, а не митинг. И опять судья не прервал его, понял, как видно, что присутствует при необычной драме.