Глава перваяТам, за рекой, мечта
Вся во власти капризного ветра, барка-паром продвигалась вперед, избегая столкновения с рыбацкими суденышками, на которых светились фонари. Последний раз за ночь рыбаки забрасывали сети, испытывая судьбу.
Вдруг раздался крик: «Берегись, хозяин!» — и у самой кормы вынырнула рыбачья лодка; она тотчас растаяла во тьме, ибо фонаря на ней не было. Тут только Алсидес поднял голову. Лодка шла по течению, обходя мели, и весла ее стонали, будто она везла улов горестей.
Пассажиры столпились у мачты.
Алсидес опять погрузил руку в воду, наслаждаясь этой лаской, что входила в сердце и растворяла горечь обид. И теперь еще непреодолимее стало желание убежать, очутиться подальше от знакомых мест, где он постоянно чувствовал свое бессилие перед жизнью. Он будет свободен, он войдет в мир совсем один, и это странное ощущение придавало ему решимость и вселяло страх. «Что за люди на том берегу?» В правой руке он сжимал отцовские часы, и они согревали его, навевая мечты о другой, новой жизни. В тот момент ему казалось, что позади не остается ничего хорошего. «Разве что барышня Сидалия… И Пола Негри, где-то она сейчас?». Алсидес размечтался о них обеих, фантазия его расправила крылья, и он даже не заметил, как барка накренилась, причаливая к берегу. Пальцы коснулись вязкого ила, и он в испуге отдернул руку, точно ненасытная пасть реки грозила его поглотить.
Скрестив руки на груди, чтобы согреться, Сидро, все еще сам не свой от испуга, с удивлением стал наблюдать, как из предутренней мглы выплывают смутные тени.
Охваченный внезапным порывом, он выпрыгнул на откос, чтобы помочь крестьянину вытащить на берег лошадь. Смирная худая кобыла настороженно храпела, встряхивая гривой, словно предрассветный ветер вонзал в нее шпоры. Он вспомнил гибель отца и украдкой, дважды дернул за поводья, будто хотел раскроить лошади челюсть.
Городок на другом берегу еще искрился огнями. А здесь, на холмах, сожалея о чем-то, стенали ветряные мельницы.
Беспокойный Тежо казался неотделимым от ночи. Он был границей его мечты.
Сгорбленные фигуры пассажиров удалялись в сторону Лезирии. Подручный барочника мурлыкал все тот же напев, пытаясь продеть веревку в железное кольцо, чтобы лодку не отнесло течением в камыши. Желая отплатить за добро, Алсидес бросился ему на подмогу.
— Возвращайся, коли хочешь, — предложил перевозчик.
— Нет, спасибо. Я остаюсь…
— Зачем? — удивился подручный.
— Я иду в жизнь, — с гордостью ответил он.
И уверенно, будто дорога была уже определена, Алсидес распрощался с ними и стал карабкаться на холм. Взобравшись на вершину, он огляделся по сторонам, и взору его открылась бесконечная, бескрайняя равнина, сбрасывающая сумерки. Немая. Безотрадная. Утро уже шло по Лезирии, одинокое, робко ступая босыми ногами.
Одиночество страшило его. Он вспомнил, что именно здесь оставляли горожане бездомных собак и кошек. «Вот и меня так…» Он возмутился при этой мысли и крикнул: «Эй, люди!» Крик его задрожал в воздухе и растаял. Сидро мучил голод. Мучило сознание своей затерянности в этой бескрайней земле. И когда утро опустилось на его плечи и вдалеке, на тропинке, он завидел спутанную кобылу, он опрометью кинулся к ней и все звал, звал кого-то в тоске и смятении.
Тут-то и услышал он женский голос.
Глава втораяТишина и голос
Притаившись среди тростников, скрюченных ив и кустарника, хутор был совсем неприметен для того, кто шел со стороны Тежо, даже если путник взбирался на холм, чтобы осмотреть местность. Словно что-то хоронилось там от чужих глаз — то ли его обитатели, то ли нищета сколоченного из досок и старых жестянок неказистого домишка, на крыше которого нелепый флюгер посмеивался над сумасбродством природы.
Подойдя ближе, можно было разглядеть, что хибарка лепилась к домику побольше, на открытой двери которого висела засохшая ветка эвкалипта — эмблема питейного заведения. Даже днем в лачугу входили на ощупь, спотыкаясь на щербатом полу, и, лишь привыкнув к полумраку, глаз различал колченогий столик с двумя покосившимися скамейками и стойку в глубине, загораживающую подход к двум бочкам, на которых возвышался бочонок поменьше — с водкой; на стенках его была намалевана дородная, чуть косящая Республика во фригийском колпаке, с облезлым носом. Задержавшись на ней, глаз обнаруживал и все остальное: полку с пачками табака, курительной бумагой и спичечными коробками, керосиновую лампу, свисающую с потолочной балки, и решительный девиз таверны — «Не отпускаем в кредит, и кот не пищит» — с мрачным котенком в углу плаката, засиженного мухами и осами.
Слева к домишке был кое-как пристроен навес из веток и жердей эвкалипта, где стояли еще один стол и две скамьи, справа находилась кузница, а на задворках — хижина из тростника; в ней спали Жоан Добрый Мул и его подруга Мариана, чей голос услышал Младенец Иисус, — это она взяла его за дрожащую руку и привела сюда.
— Ты заблудился, паренек?
Он глянул на нее, все еще испуганно, и улыбнулся, пожав плечами.
На всю жизнь запомнился Алсидесу этот голос низкий, бархатный, точно созданный для задушевной беседы, он становился чуть хрипловатым, когда она говорила шепотом, а едва повышала тон, звучал резко, задиристо, словно рассекал воздух.
— Куда путь-то держишь? — спросила она.
— Все равно куда, — ответил парнишка. — Я иду в жизнь…
— А где ж твои пожитки?
— Вот все, что у меня есть. — И он раскинул руки, чтобы показать мускулистое тело.
— Прямо скажем, не густо…
Женщина опустилась на скамейку под навесом, а паренек остался стоять, разглядывая лачугу.
Через мгновение оттуда вышел худой старик с водянисто-голубыми глазами. Он шел расхлябанной походкой, словно у него были развинчены все суставы. Мул ударил его копытом, раздробив челюсть, — ему он и был обязан своим прозвищем, и на лице у него застыла вечная гримаса, будто он отведал чего-то горького.
— Кто это? — осведомился Добрый Мул, кивнув в сторону Алсидеса.
— Венгерский король. — И она расхохоталась, а на левой щеке у нее заиграла задорная ямочка.
Старик пригладил курчавый обкуренный ус цвета сена и подошел к Алсидесу, уставясь на него подслеповатыми глазками, но больную роговицу заволокли слезы, и только в голосе прозвучала угроза:
— Что тебе здесь надо?
Паренек переминался с ноги на ногу и смотрел на них обоих, словно ждал, что кто-нибудь подскажет ему ответ; затем произнес чуть слышно:
— Ничего! Ничего не надо!..
— Гм! — промычал старик, раздраженно кашляя. — Дьявол побери этот распроклятый кашель! Если тебе здесь нечего делать, катись отсюда, пока цел. Или ты здесь что потерял?
— Послушать тебя, так и впрямь решишь, будто Лезирия наша, — вступилась женщина. — Ну что ты на мальчонку окрысился?! Не чуму же он принес!
Алсидес метнул на них быстрый взгляд и успел заметить, что старик уселся под навес, а Мариана прислонилась к дверям таверны, сложив руки под желтым, в красных цветочках передником; она шевелила пальцами в такт словам.
Издалека донесся цокот копыт. Алсидес поднял голову и увидел спускающийся с холма косяк лошадей, его с гиканьем и криком погонял мальчишка верхом на гнедой кобыле. Из дома с лаем выбежала собака. Когда она замолкла, Алсидес свистнул, и дворняга осторожно приблизилась, рыча для острастки. Паренек погладил ее по морде, по белой с желтыми подпалинами шкуре, и через минуту собака уже скакала вокруг него, а он поднял с земли камень и дал ей обнюхать. Крикнув: «Ищи! Ищи!» — он швырнул его в болото, пес во всю прыть кинулся вслед и, виляя хвостом, вернулся с камнем в зубах. Он хотел взять камень, но собака ощетинилась и убежала. Поодаль она выронила ношу и залилась радостным лаем, а едва Сидро засвистел, примчалась что есть духу и положила камень к его ногам.
— Куцый! — позвал старик.
Дворняга навострила уши, но Алсидес повторил шепотом ее имя, и она не тронулась с места, а когда он сел, облизала ему лицо. Буйное солнце этого весеннего утра пронизывало тело; Китаезу клонило ко сну. Ему вдруг стало хорошо, все опасения исчезли, хотя он еще не знал, что его ждет впереди.
Сколько он проспал, неизвестно. Прежде чем открыть глаза, Алсидес попытался вспомнить, где он находится, и с трудом оживил в памяти события последних часов.
Собака все еще была рядом, словно стерегла его. «Что теперь делать? Не лучше ли воротиться?» Он полез в карман за часами, и на миг ему почудилось, будто их там нет. Он перепугался не на шутку и стал лихорадочно шарить по карманам, пока не нащупал завернутые в платок часы. «Не лучше ли воротиться и попросить Терезу, чтобы она подсобила работу найти? И с племянницей хозяина, Сидалией, поговорить бы. Что ей сказал Лобато?» Он выбрался из-под повозки, где лежал, и огляделся. Лезирия казалась еще безмятежнее. Вдалеке чернели пятна — табуны лошадей и быки, островки тростниковых зарослей или стога заготовленной впрок соломы. То, что находилось позади, он знал наизусть и боялся обернуться. Его окликнул знакомый голос. Стоя в дверях, Мариана манила его рукой.
— Ты не принесешь мне кувшин воды?
Одним прыжком он вскочил на ноги и бросился к ней вместе с Куцым, который не отставал от него ни на шаг. Жоан Добрый Мул подковывал дряхлого Серко, а хозяин коняги, сидя на трехногой табуретке, покуривал в ожидании.
— Иди вон туда, к колонке. Как тебя зовут?
Так с ним говорили впервые. И голос ее звучал по-другому, чем когда она его окликнула или когда спорила с кузнецом. Мягкий, грудной, он нежно обволакивал. Она смотрела на него и улыбалась, а на левой щеке у нее обозначилась лукавая ямочка.
— Как тебя зовут?
— Сидро!.. Так меня отец называл.
— Да ведь это прозвище!
— Нет, имя. То же, что Алсидес. Только Сидро красивее.
Глава третьяДрузья познаются в беде
Он смеялся самозабвенно, во все горло, чтобы всем было слышно. И его веселье заражало старика, он узнавал в Сидро себя, словно тот приходился ему родным сыном. Между ними сразу же завязалась тесная дружба, здесь-то и крылась причина этих сочных раскатов хохота, будто радость, переполняя паренька, выплескивалась через край. Его уже не тревожило, что на том берегу Тежо лежит родной город, и часто по вечерам он взбирался на вершину холма, чтобы повторить на губной гармонике мелодии, которым успел научить его Добрый Мул.
Мариане хотелось нарядить его, и она стала откладывать деньги, чтобы купить ему серую шляпу мазантини («Тебе будет к лицу светлая шляпа!»). Она думала одеть Алсидеса по-крестьянски, в куртку и широченные штаны, невзирая на маленький рост. Даже старик загорелся желанием сделать из него франта, так нравилось им обоим выделять его среди сверстников.
— А мой Рыжик-то, вот паршивец! — похвалялся Добрый Мул.
— Гляди, как бы он не отбил у тебя дичь, — предупреждал старший конюх Байлароте, смуглый и губастый; судя по наружности, в его жилах была немалая примесь негритянской крови.
Близилось лето, и его дыхание уже чувствовалось в неистовом норд-осте, внезапно обрушившемся на Лезирию с противоположного берега. На хуторке стали появляться пастухи с близлежащих пастбищ, измученные одиночеством. Привлекала их и кокетка Мариана, всегда щедрая на прибаутки и искрометные взгляды. Они довольствовались этими обещаниями в надежде, что когда-нибудь она опалит себе крылышки.
Сидро предпочитал, чтобы Мариана была с ними двумя, верно потому, что думал так же. Спрятавшись за стойку, он видел, как мужчины что-то шепчут ей, пытаются коснуться ее и следят за ней хмельными глазами, еще не успев напиться.
— Гляди, как бы он не отбил у тебя дичь, — повторял Байлароте.
Жоан Добрый Мул сосал трубку, постукивая о край стола винной кружкой.
— За него я руку отдам на отсечение, Байлароте. И за нее тоже, — добавил он поспешно, с меньшей уверенностью. — Глаза у меня слабеть стали, но дурные дела по запаху распознаются. Не веришь? Я старая ищейка, у меня хороший нюх, я носом чую, когда где-нибудь пакость готовится или мужчина с женщиной обмирают от страсти. Потому-то мне везет в этой лотерее, а тебе, сердечному, остается губы кусать от злости. Когда мужчина хочет женщину, даже дышать трудно становится. Тебе это невдомек? Все вы ума палата, да только когда в конюшне.
— Жоан!
— Попридержи-ка язык да потрудись называть меня сеньор Жоан. Я тебя вдвое старше! Я вином торгую, а свое доверие не продаю. Понятно?
— Тебя что, бешеная блоха укусила? — съязвил Байлароте.
Два других завсегдатая таверны молча резались в карты. Мариана в тот вечер была беспокойной, часто поглядывала на дверь и прислушивалась к каждому шороху на улице.
— Сдохла та блоха, Байлароте, что могла меня укусить. Думаешь, я не знаю, как вы зубоскалите: «Видал ты рогатого мула?» Мул — это я, конечно. Но случается, в одну дверь зазывают, а в другой угощают… Коль нет тебя долго дома, нипочем не угадаешь, с кем жена знакома. Есть женщины, что без грелки под боком никак не обойдутся. А есть и такие, что говорят: «Мне этого не надо». Они-то всего опасней. Понял, Байлароте?
— Тебе ссору начать не терпится? — пробурчал конюх.
— Это ты ее начал. Эй, Рыжик! Рыжик! Тащи сюда наш «рояль». Что-то мне сегодня поиграть охота!
Галдя и толкаясь, в кабачок ввалилась орава барочников; каждый норовил захватить лучшее место, с краю, чтобы Мариана, разливая вино, склонилась над ним. Жоан Добрый Мул уже не однажды просил ее не разливать вино, пусть каждый сам о себе заботится, но она не слушалась. Может быть, ей хотелось вызвать его ревность?
— Пять стаканов, две кружки! — рявкнул с порога Богас. — Дядя Жоан, добрый вечер! Добрый вечер честной компании!
Старика передернуло от звука его голоса.
— Добрый вечер! — ответил Байлароте.
Алсидес вернулся с губной гармошкой, но кузнец знаком приказал спрятать ее. Он не любил компанию Богаса и относился к нему недоверчиво.
— Эй, Мариана! Марш за стойку, — вполголоса приказал он.
— А почему?
— Ну, хватит пререкаться! Я знаю, что говорю. Рыжик их обслужит. — И он кивнул Алсидесу.
Тот схватил стаканы, расставил их на столе; затем поставил посредине две глиняные кружки. Богас уставился на него и ущипнул за щеку.
— Эге, дядя Жоан! Да у вас, никак, новая служанка объявилась? Рыженькая какая, сукина дочь!
Сидро подошел к Мариане, тоже стал за стойку. Она не спускала глаз с двери, словно ждала кого-то.
— А какие у нее волосы шикарные! Как тебя зовут, моя радость? — не унимался Богас.
— Не лезь ты к нему, Богас, видишь, парень делом занят. Не паясничай. О тебе и так дурная слава идет.
— О других похуже болтают, дядя Жоан!
— Будь ласков, допивай себе и проваливай! А не хочешь пить…
— Ох, ты, однако!
Барочник разглядывал Алсидеса и как будто узнавал в нем знакомые черты.
— А если по-серьезному. Чей это сын, папаша?
— Человеческий, — усмехаясь, ответил Рыжик.
— Сам вижу, не слепой, чай. Все вы здесь сегодня бешеные, как с цепи сорвались.
И он встал, расправляя руки, будто потягиваясь. Мариана угадала его намерение и двинулась наперерез. Он потрепал ее по подбородку, смерив Сидро вызывающим взглядом.
— Я хочу потолковать с этим шпингалетом… С этим вот сыном человеческим!
И, взревев «берегись!», приготовился перемахнуть через стойку и расправиться с сыном конюха Мануэла.
Но тут выбежал Добрый Мул со своим охотничьим ружьем и прицелился в барочника.
— Дядюшка Жоан! Не стреляй ты в него! Не дай бог еще что натворишь! — примирительно заметил один из посетителей.
— Тогда брысь отсюда, и поживее! Вон какие здоровенные вымахали, а с мальчишкой связались! Ну, пошли, пошли! — И вытолкал их за дверь.
— Этот гаденыш — вылитый Мануэл Кукурузный Початок. Или дьявол в его шкуре, — недоумевал Богас.
Друзья позвали его с улицы.
— Всего хорошего! — распрощался он.
Никто не ответил.
— Я сказал — всего хорошего! — вскипел барочник.
— Здесь никто тебя не понимает, — ответил Жоан Добрый Мул. — Ишь ты, храбрец какой выискался, чтоб тебя… Нашел, где развернуться, — со старым да малым сцепился. А ведь быков убивал!
Перед таверной смеялись и пели:
Мариана говорит,
У нее семь юбок новых!..
Богас был смущен. Он хотел уйти, но колебался. Потом решительно встал и вышел за дверь, сразу канув в ночь. Кузнец с ружьем под мышкой следовал за ним до самой околицы хутора. Возвратись в таверну, он коснулся прикладом Марианиного плеча.
— Когда-нибудь из-за тебя здесь беда случится. — И пристально поглядел на Конопатого Шико, бычьего пастуха, который вдруг зачастил к ним чуть не каждый день.
— Сыграйте что-нибудь, — попросил Алсидес, протягивая старику гармошку.
Добрый Мул вытер рот, облизал языком губы и начал играть. Голубые глаза его искрились радостью, ведь теперь у него до конца дней был друг. Лицо Рыжика осветилось улыбкой.
Немые крики
Алсидес весь светился, когда, забившись в угол, писал письма своей Нене. Он преображался, делался неузнаваем; лицо его представлялось мне стеклом, на котором пляшут лунные блики.
Алсидес всегда писал стоя, уединившись. Остальные сидели за длинным столом, где мы обычно собирались группками, объединенные скорее личными симпатиями, чем национальностью, или играли потихоньку от надзирателя в шахматы из хлебного мякиша.
Я был ровен со всеми, скрывал свои симпатии и потому держался угрюмо, считая необходимым сохранять панцирь молчания и подозрительности, в который облачился еще в одиночке. Я вижу, что перестарался. Теперь мне самому кое-что в моем повествовании кажется нелепым. Например, рассказ о старике с шарфом. Я пока не имею права говорить все, что о нем думаю, и потому его появление в романе, на мой взгляд, необоснованно. Но обойти старика молчанием тоже нельзя. Слова жгут меня при одном лишь воспоминании о нем, ведь мы так и не встретились больше. Сколько воды с тех пор утекло!
Однако я отвлекся. Я уже сказал, что замыкался в себе. И потому меня не любили.
Одно время — я это понял — меня даже принимали за осведомителя гестапо. Возможно, полицейский выполнил свою угрозу и убедил их, что я предатель.
Я ушел в себя, стал еще более одиноким, чем в карцере, там были хоть черточки на двери, по которым отсчитывал дни мой предшественник, там были окрыленные верой или полные отчаяния предсмертные надписи расстрелянных.
Я обособился от других заключенных; писем мне не писали — и это, видимо, привлекло ко мне внимание одного отвратительного типа. Его посадили за торговлю на черном рынке; тюремщики открыто ему покровительствовали. Это был низенький пухлый человечек, одевавшийся в яркие пижамы дамского покроя. Он душился, не стриг волос под предлогом, что его никто не видит, и откровенно увивался около тех, кто, по его мнению, привык к комфорту. Увидев, что у меня только одна смена белья, он предложил мне две рубашки и брюки. (Кто мог прислать мне белье, если Мишель понятия не имела, где я нахожусь?) Я с возмущением отказался, он настаивал. Он перестал ко мне приставать, лишь когда в камеру поместили аргентинца и они подружились.
Два раза в месяц разрешали писать. В тот день камера погружалась в сосредоточенную тишину. Каждый пребывал наедине со своими воспоминаниями, и все уважали это обращение к прошлому. Я никому не писал, и поэтому мне доставляло удовольствие угадывать жизнь товарищей по их поведению.
Лицо моего земляка озарялось ласковой улыбкой. Он никогда не писал за столом, потому что опасался, как бы кто из соседей не заметил его переживаний. Он пристраивался в углу, где прежде стояла бочка с водой, и писал там в одиночестве, загораживая локтем бумагу. Едва окончив абзац, он спешил ко мне. И читал неторопливо, ласковым шепотом, В эти минуты он был совершенно другим человеком,
Здравствуй! Я знаю, что каждый час приближает нас друг к другу, расстояние между нами все меньше, и я уже начинаю тебя видеть. Я вижу тебя в том самом платье с зелеными цветами, что я тебе подарил, и ты пришила к нему малюсенькие такие пуговки, похожие на жемчужинки, и я еще сказал тогда, что подарю тебе ожерелье из маленьких жемчужинок, что видел в Касабланке. Я тебя уже вижу и надеюсь, что ты не забыла посадить у нашего дома лиственницу, чтобы я мог полежать под ней, мне так надо отдохнуть около тебя; ты со мной, и вокруг запах полей, я помню его наизусть, как школьники таблицу умножения».
Когда он снова подошел ко мне и стал читать, выделяя голосом каждый новый абзац, я почувствовал, что он, пожалуй, согласится на предложение полиции.
«Я ближе к тебе, потому что скоро меня обещали совсем выпустить на свободу, а как подумаешь, что свобода — это ты, и тенистое дерево, под которым я смогу отдохнуть, и запах полей, и твои руки в моих руках, сразу ясно, что мучаюсь я не зря и то, что я сделал, сделал бы любой честный человек, а тебе лучше меня известно, какой я хороший и какой был храбрый на войне. Viva la muerte![8]»
Я взглянул на него с презрением и опаской. Подсел к товарищам по Сопротивлению и сказал, кивнув в его сторону:
— Кажется, он намерен стать шпиком. Будьте осторожнее…
В тот день я не мог преодолеть к нему отвращения. Уже не раз мне приходилось сдерживать себя, когда он грозил евреям или новичкам, которых повергал в смятение своей историей. Он считал необходимым рассказывать об этом преступлении, чтобы его боялись, а я не мешал ему, мне хотелось узнать как можно больше о его жизни. Должен, однако, заметить, что его поведение не всегда было одинаковым. То он вдруг становился угодливым, всем предлагал свои услуги, назойливо и подобострастно. Невозможно было разобраться в его характере. Но в тот день он особенно разошелся и даже схватил за шиворот одного польского еврея: тот вместе с друзьями посмел нарушить пением тишину, когда он писал. Я вскипел и одернул его. Он было растерялся, не зная, извиниться передо мной или броситься на меня с кулаками; ненависть сверкнула в его взгляде. Я оскорбил его, поколебал зловещую славу. Но я тоже был ему нужен.
— На что они вам сдались? Здесь не балаган, чтобы песни горланить! — запальчиво крикнул он.
— Это ты здесь балаган устраиваешь, — возразил я.
Алсидес опустил глаза и вернулся в свой угол. В тот день он так и не докончил письма к Нене, потому что вскоре оказался рядом со мной, пытаясь выяснить отношения.
Я с трудом выдавил из себя:
— Поговорим завтра.
Воспоминания о жизни на хуторе у Доброго Мула развеселили Сидро, и, когда кончилась поверка, он попросил почитать еще. Я ответил, что у меня дело не клеится, я уже переписал заново один отрывок, а он все-таки не выходит. И я не лгал.
— Ладно, понимаю, — протянул он обиженно. — Просто я вам надоел. Не беда, я обожду… — И, прежде чем полезть на свои нары, добавил: — Мне без этого никак нельзя. Будто домой возвращаешься.
Глава четвертаяНе век же трудиться
Старик вразвалку шагал впереди него по тропинке, с трудом передвигая ноги, словно его тщедушное тело было в плену у ревматизма. Перед уходом он раскурил трубку и теперь, попыхивая ею, беспечный, как сойка, нес на плече удочку, с руки у него свисала зеленая корзинка. Сидро наигрывал что-то на губной гармошке, притворялся усталым: пусть кузнец считает себя таким же ходоком, что и прежде.
Накануне они вдвоем накопали червей, благо за ними недалеко было ходить — копнешь разок, у самой двери, и бери сколько хочешь. Старик учил его насаживать приманку и тараторил без умолку; он ловил здесь и раньше, когда еще жил в Вила-Франке. Как только улучит минутку, сразу сюда. Тянуло его в Лезирию, будто он здесь родился, а когда раздобыл эту хибару, поселился в ней с Марианой. Она была нездешняя. Он не знал, откуда она родом, да и не интересовался. Эта женщина ему подходила, и все тут.
Они отправились на рыбалку просто так, отдохнуть от грубой, отупляющей жизни.
— Хорошо бы до залива Руйво дойти, только далече, ноги, боюсь, меня подведут, — сетовал старик.
— Да вы как молодой ходите!
— Молодой-то у нас ты… Давай поменяемся годками, идет?
Они миновали ущелье, старик огляделся по сторонам и нашел, что место подходящее. Невдалеке виднелась старая ива, а узкая полоска земли между холмом и рекой сплошь поросла горчицей и белыми ирисами.
Мариана дала им с собой маслин и жареной трески. Алсидес видел, что она вся светится от радости, оставаясь одна. Ему хотелось понаблюдать за ней, чтобы понять причину ее вызывающего кокетства. Она разжигала мужчин, проходя совсем близко, и старалась задеть их, если они не обращали на нее внимания; позволяла жать руку, щипать за ляжку или за грудь, все время играя глазами, ласковыми или сердитыми. Он знал, что голос ее пьянит, опутывает чувственным дурманом, так что посетители в лице меняются, когда она говорит. А ведь ее и хорошенькой нельзя было назвать. Однако влекла к ней смесь чистоты и порочности, притворного равнодушия и наивности. У нее был огромный рот, вечно приоткрытый в улыбке, которая обнажала белые, хоть и неровные зубы; острый нос с подвижными ноздрями, похожими на два беспокойных, меняющих очертания цветка; маленькие, с хитринкой, вроде бы и некрасивые глаза казались то огненными, точь-в-точь как гладкие, цвета красного дерева волосы, то зеленоватыми, холодными, чуть циничными. А на левой щеке проступала ямочка, да такая дерзкая, озорная, что без нее Мариана была бы самой заурядной женщиной, даже неуклюжей немного, очень уж бросалась в глаза худоба ее тонкой фигурки.
— О чем ты задумался? — спросил Добрый Мул.
— Ни о чем.
— Ты молчишь…
— А вы, дядя Жоан? Тоже ни словечка не проронили.
— В мои годы трудновато уж думать. В голове все путается.
Они расположились на краю пшеничного поля, уже готового для жатвы, и слышно было, как лопаются колосья под неистовым солнцем.
— Что ты думаешь о Мариане?
Алсидес сделал вид, будто заинтересовался поплавком. Начался прилив, и становилось все трудней понять, клюет ли угорь.
— Ты не слышишь, Рыжик?
Он не отвечал, убежденный, что старик пожалеет об этом вопросе.
— Что ты скажешь о Мариане?.. Да, какой ты ее находишь?
— Она ваша подруга.
— Я не об этом спрашиваю. Ты что-нибудь дурное за ней примечал? Вольничала она с кем-нибудь? Вон их сколько, охотников-то!
— Она с каждым заигрывает. Молодая, повеселиться хочет.
— Что она молодая, я и без тебя знаю, — рассердился Добрый Мул. — Разве она не знала, когда шла на хутор, какой я? Но мы поклялись. А есть клятвы, которым до конца верными остаются.
Рыжик вскочил, дернул за удочку и завизжал от восторга. Старик прыснул со смеху, увидав, что крючок болтается в воздухе без наживки. Паренек тоже развеселился: он-то знал, зачем ему понадобилось разыграть эту сценку.
— Угри со мной и знаться не желают, факт. А вы вон сколько наловили, дядюшка Жоан.
— Первый блин всегда комом. Когда ты в чем-нибудь новичок, ко всему страх как серьезно относишься. Даже удочка в руках дрожит. Голову даю на отсеченье, угри там, в воде, чуют, как трясутся наши руки. Это все равно что я, к примеру. Вижу плохо, слаб стал глазами. А есть вещи, что распознаются по запаху, как аромат земли или цветов. Вот любовь и есть такая примерно штука. У нее свой запах. Она пахнет, как земля, смоченная первым дождем. И ранит руки, как южный ветерок-шалунишка, что пугает скот на пастбище.
Сидро нервно захихикал.
— Смеешься, Рыжик, ты что-то знаешь.
Старик отложил удочку и встал. Дрожащими руками провел по волосам Сидро и, притянув к себе, неожиданно приблизил больные, почти незрячие глаза к самому лицу мальчика.
— Ты что-то знаешь, Рыжик! — повторил Добрый Мул, схватив его за ворот рубашки.
— Я уже сказал, что не знаю, дядя Жоан. А коли не верите, я сегодня же уйду. Не тянет меня кузнецом быть. Когда я перебрался на этот берег, у меня и в мыслях не было здесь застрять.
— Гм! Не тянет, значит… А почему ж тогда согласился?
— Я голодный был.
— Не говорил я тебе разве: никогда не делай того, что не нравится. Это хуже, чем быть голодным. Делать то, что тебе не по сердцу, в тысячу раз хуже, чем голодать. Есть можно траву, землю, кору…
Старик подошел к удочке, но не взял ее. Он волновался и глядел в сторону Кабо, где находилась таверна.
— Хочешь, так уходи. Только зря ты это надумал. Я долго не протяну, и кузня тебе останется. Мариана тебя привечает…
Молчание стеной разделило их.
— Разве нет?!
— Не знаю.
— Она тебе нравится?
— Нет, не нравится. Она могла бы матерью моей быть. Но если вы думаете, будто я хоть раз ее обидел…
— Я ни в жизнь так не думал. Сама она изменилась. Вот уж недели две, как другой стала. Меньше болтает, с мужчинами не любезничает. Любовь имеет свой запах, я тебе говорю. Ты знаешь Конопатого Шико?
— Знаю.
— Так вот. Ты подковывал кобылу хозяина Жоакина. Эту злючку и недотрогу… Я подкрался к таверне, встал у двери. Слышно было, как муха пролетит. А ведь Мариана любит языком трепать, сам знаешь. Никогда не сидит смирно. С норовом кобылка. Думал я их врасплох застать. Ну, да и так все было ясно. Они друг от друга далеко стояли, но чудилось мне, будто его руки от самой двери до стойки протянулись, где она была.
Я сказал: «Добрый день!» — и голос мой задрожал, черт побери. Никогда он так не дрожал. Шико ответил, и так тихо стало. Тихо и беспокойно. Я пошел прямо к ней, с трудом двигался, будто шел навстречу ветру. Ручаюсь, что между ними ничего пока не случилось, но долго эдак не протянется. Не та она женщина!
— Да, не та!..
Жоан Добрый Мул фыркнул, вероятно, над ним смеялся.
— Ни от кого я жалости не принимал, Рыжик! Даже от сына моего. Я из-за нее с ним поругался и не раскаиваюсь. Тебе кажется, я на ногах едва держусь, такой я тощий да хлипкий, только ноги эти стальные. Они не гнутся, не ломаются. А уж коли сломаются, так сразу. На кой черт мне, в мои-то годы, женщина? Это ведь ты спрашиваешь? И все спрашивают, я знаю. Ты от нас близко спишь, а в нашей халупе это все равно что спать в одной постели. Ты умеешь хранить секреты?
— Говорите, дядюшка Жоан, не бойтесь! Давайте я за ней следить буду? Пока я с вами, никто вас не посмеет обидеть.
— Нет, не в том дело. Я еще могу за себя постоять. Смерть мне не страшна. Ружье мое любому дырку в голове сделает. Понятно? Вот так-то.
Поспешная речь утомила его, он задыхался. Растянувшись на траве и закрыв лаза, Жоан Добрый Мул продолжал:
— Я ее встретил в Порто-Алто, и она мне приглянулась. Три года уж с тех пор миновало. Я приехал в повозке — тогда у меня повозка была — и остановился там червячка заморить да с дружком двумя словами переброситься. Она, как обычно, глазки всем строила. Подвода ей была нужна — на поезд поспеть. Я предложил подвезти. Мы разговорились и тут же все порешили. Мне нужна была женщина для компании, для того, чтобы всех прежних напомнить. И я спросил, хочет ли она жить со мной? «А что я за это получу?» — справилась она. Мне по душе пришлась такая откровенность. Раз молодая женщина соглашается быть с таким старым грибом, как я, значит, не без умысла. Так уж лучше честно играть: вот бог, а вот порог. Я ответил: «Таверну на твое имя переведу, сам я кузнец, вот помру, все тебе останется. Об одном прошу, никогда меня не обманывай». И она поклялась. Вроде бы пятью ранами Христа. Уж не упомню, чем она там клялась, главное — условились мы. Я еще ни в чем ее не обманул.
Собака протиснулась между ними и принялась лизать старику руки.
— А теперь вот второй год пошел, как промеж нас ничего нет. Мы спим в одной постели, но ты знаешь, что мы не муж с женой. По ночам ты частенько прислушиваешься. Иль я не прав? Говори, Рыжик, не стесняйся: ты ведь не маленький, это тебя не испортит.
— Правду вы сказали.
Жоан Добрый Мул открыл глаза и улыбнулся.
— Но сейчас дело куда сложнее. Она изменилась. Конопатый Шико вскружил ей голову. Ясно, он добиться ее хочет, и всего-то. Многие бахвалились, но никто не мог ее получить. Он думает, я для него кобылку пасу, только ошибается он. Коли любишь ее, уводи с собой, чтоб духа вашего здесь не было. А может, я и увести ее не дам, котлету из него сделаю, он и пикнуть не посмеет. Не для того я до седых волос дожил, чтобы какой-то проходимец мне рога наставлял. Видал, как она радовалась, когда мы уходили? Да, радовалась, я знаю. Она будет со страху дрожать, как бы я не объявился, и ничего не сделает. Но хоть побалакать с ним, узнать, что он думает, спросить его…
— Он молодой, дядя Жоан. Вдруг она его и спрашивать ни о чем не станет.
— Ты умница, Рыжик.
Он торопливо встал. Схватил шляпу, нахлобучил ее.
— Так оно и есть. Он молод, и кто знает, что там сейчас творится. Я ночи напролет не сплю, все держу ее в объятьях, задремлю, думаю, а она возьмет да убежит… А время теперь самое подходящее, будь оно неладно. Летние ночи. Летние дни. Когда я молодым был, аккурат в это самое время бесновался.
Он схватил удочку, положил ее на плечо; взял зеленую корзинку с угрями и придвинул ее к мальчику.
— Оставайся здесь, в Тежо искупаешься, если хочешь, а я домой пойду. Только прошу тебя…
— Что, дядя Жоан?
— Ничего… не по мне это, просить. Поступай как знаешь. Дороги тебе не заказаны. Пока, Рыжик!
И он заковылял к дому, а за ним трусил Куцый.
Алсидес стоял, не шелохнувшись, пока старик не скрылся из глаз; потом он бросился к реке, под тень ивы. Солнце припекало вовсю. Он стащил рубашку и растянулся на траве, пытаясь вздремнуть. Но слова кузнеца взбудоражили его. Он никогда не представлял себе Мариану такой, как в этот момент. Для него она не была женщиной, а теперь он ощущал прикосновение ее рук. «Любовь имеет свой запах», — сказал старик.
Глава пятаяСыграй на гармошке!
Конопатый Шико больше не появлялся в таверне после того, как старик однажды поговорил с ним. Теперь они часами бродили по тропинке, ведущей в Тридцать Восемь Мойос, и Добрый Мул опять стал общительным и даже помолодел как будто. «Что случилось?» — недоумевал Рыжий.
Он все-таки не ушел от дяди Жоана, сам не зная почему, а старику объяснил, что, поразмыслив хорошенько, надумал остаться, вообще-то ремесло кузнеца ему всегда было по душе. Старик недоверчиво отнесся к его словам, и он поспешил оправдаться:
— Иногда у тебя будто крылья за спиной вырастают, вот и порхаешь по белу свету. Здорово, что там говорить! Только ведь и дело делать надо. В лавке я уже был, теперь у вас учусь… Если и отсюда удеру, то привыкну прыгать, как куропатка, и никогда на месте не осяду, пока меня не подстрелят дробью. Да и работа у вас законная. Если уж сапожники в лепешку расшибаются для каких-то красавиц, по мне, куда лучше лошадей обувать, ведь только кобыла красивей женщины.
Лукавый, с хитринкой в глазах, старик кивал головой — слова Рыжика резали слух, точно звон фальшивой монеты. Но он был доволен решением паренька остаться и даже собрался строить голубятню: Сидро как-то просил об этом.
— А ястребы, дядя Жоан? — повторял он возражение самого Доброго Мула.
— Ну, милок, в жизни завсегда так бывает. Кто половчей — увернется. А другие пропадут, как пить дать, закогтит их ястребок, и прости-прощай.
Голуби стали лучшими друзьями Рыжика. Он говорил с ними, и они садились ему на плечи, ели из его рук, А когда он свистел, тревожно поглядывая на небо, стайкой взмывали в воздух. Стоило ему начать их скликать, как они мгновенно слетались на его зов.
После исчезновения Конопатого Шико Мариана несколько дней ходила сама не своя, но вскоре улыбка вернулась к ней. Только обращение с завсегдатаями таверны стало другим.
Как-то он застал ее за сборами; она пихала вещи в мешок.
— Удираете, значит?
— Только ему не говори, вечером я уйду, опостылело мне все это. Я привыкла с артелью ходить, урожай убирать, а от такой жизни кошки на сердце скребут, хуже, чем каторга, скукота, тоска зеленая, а ведь я никого не убила.
— К Шико идете?
— К какому еще там Шико! Нешто это мужчина, раз его словами уговорить можно? Коли в кого влюбишься, ничто тебе не преграда, просто он меня не любил.
— А вы его?
— Тоже вроде нет, а то бы за ним пошла. Пастбище его недалеко отсюда.
— Я скучать по вас буду… Пусть я плохой, а только жалеть вас буду. Дядя Жоан ваш друг. Он вам таверну и кузню оставит.
— А на черта они мне сдались, раз нет у меня сыночка, завещать-то их некому. На что и годна женщина, как не ребенка родить?
— Так он еще у вас будет, сеньора Мариана… Вы молодая.
Она села, отложила мешок. А Рыжик, ни слова не говоря, принялся вытаскивать оттуда одежду и перекладывать ее в сундук, где она обычно хранилась. Мариана улыбнулась.
Теперь она уже не покачивала бедрами, как прежде. Она даже избегала прикасаться к мужчинам, разливая вино, и злобно огрызалась своим резким, рассекающим воздух голосом.
Однажды утром, когда Жоан Добрый Мул подковывал быков из упряжки, в таверне поднялся страшный гвалт. Байлароте схватил Мариану за руку, а она запустила в него винной кружкой. Никогда ее не видели в таком бешенстве. А когда все стихло, она закрылась у себя в комнате и проплакала там весь вечер, словно ее побили.
— Оставь ее, это пройдет, — сказал старик. — Жалко ее, мучается поди. Стоит женщине узнать мужчину, как она уже остановиться не может. Сохнут они, вон как Мариана, по всему телу прыщи идут. Вянут, что цветы без воды. Бывает, хочется на все закрыть глаза, будь что будет. Хоть бы не болтун нашелся… понимаешь, что я имею в виду? Только у мужчин всегда длинные языки. И пойдут трепать по всей Лезирии, солнцу показаться совестно будет, не то что людям. Тяжко глядеть, как она мучается… У некоторых припадки бывают, мне один доктор сказывал, он сюда приезжал на перепелов охотиться. Царапаются они, по полу катаются в истерике.
— Вот ужас-то, когда женщина такое вытворяет…
Теперь посетители реже появлялись в таверне. Пастухи не могли надолго отлучаться с пастбищ, а барочники предпочитали причаливать в Вила-Франке, где легче было найти развлечения. В кузницу по целым дням и мухи не залетало.
Алсидес взбирался на холм, по которому он бежал, оказавшись впервые в Лезирии, и располагался под сенью ив поиграть на губной гармошке. Он знал теперь множество мелодий и наигрывал их с собственными вариациями, то грустные, то задорные, словно его незадавшаяся юность расцветала в этом крае мечты. Он без устали наяривал новые пьески, присочинял к ним отрывки из старых, оставшихся в памяти.
Старик спрашивал из темноты:
— Что это за музыка? Я такой не слыхал.
— Я ее сам выдумал. Красивая?
— Сыграй еще разок, — уговаривала Мариана.
— Не могу. Ускользнула от меня…
Он пытался воспроизвести сыгранное, но всякий раз выходило по-разному.
Как-то вечером она подошла к нему и облокотилась на его плечо. Рыжик почувствовал ее дыхание и руку, упругую, как спелый апельсин.
Глава шестаяВ Терра-Велья вечеринка
— Здесь живет музыкант, что играет на губной гармошке?
— Их тут целых два, — ответил Рыжик, который сидел со стариком под навесом.
— Не мели чепухи, — возразил Добрый Мул. — Музыкант у нас один. Вот он. Да, вот этот, Рыжик.
Человек, задавший вопрос, был в недоумении. Уж не смеются ли над ним, уж не приплелся ли он сюда из такой дали, чтобы потом над ним потешались сборщики урожая?
— Меня послал хозяин Инасио. Из Терра-Велья. Мы сегодня танцульку хотим устроить. Есть славные девчонки…
— Я только для себя играю…
— Мы заплатим, как прикажете. Коли не много запросите. Пять милрейс.
Известность Сидро потрясла старика, и он подморгнул: соглашайся, мол. Паренек досадливо поморщился.
— Кто же вам сказал, что у нас музыкант есть? — поинтересовался старик, желая побольше насладиться популярностью Рыжика. Он сиял, как именинник.
— Старший конюх. Он говорит, в жизни подобного не слыхивал.
— И не сбрехал, можешь мне поверить. Я ведь тоже играл на гармошке и понимаю в этом толк.
Из темноты вынырнул еще один человек. Добрый Мул подозвал его к себе.
— Музыканта вы уже раздобыли, и, коли хватит на всех хорошеньких девчонок, танцы будут что надо, до самого утра. Мариана, эй, Мариана!
Привлеченная громкими голосами, появилась Мариана, простоволосая, растрепанная, как она часто теперь ходила.
— Рыжику-то контракт предлагают! Как настоящему музыканту, поди ж ты. Договорились в момент. По-моему, ему шляпу надо надеть. Бегите за ней оба, скорее!
Мариана суетилась в комнате, возбужденная и счастливая, будто сама шла на танцы. Пока что ей удалось выкроить деньги лишь на шляпу, серую, с твердыми полями и шелковой лентой. А уж потом, если дела пойдут лучше, она купит ему брюки и куртку.
— Я тебя для какой-нибудь красотки прихорашиваю, — сказала она с чуть приметной горечью в голосе, который ему так нравился. — Откуда там девушки-то будут? — и бросила на кровать его белую рубашку.
— Я могу спросить… Неохота мне тащиться на эту вечеринку, по мне, хоть бы ее и вовсе не было. Играть — дело приятное, только для своих.
— Для меня ты никогда не играл.
— Да вы никогда и не просили.
Рыжику надо было переодеться, но она и не думала уходить. А сказать он стеснялся.
— Посмотрим, какую ты себе девочку подцепишь, музыканты тоже могут приглашать. Ты танцевать-то умеешь?
— Нет. Не пробовал. Боюсь, ноги отдавлю.
— Чего ты дожидаешься?
— Чтоб вы ушли.
Она засмеялась. Он тоже. Мариана вышла, но продолжала болтать с ним из-за двери тем же дружеским тоном. И ее голос, просачиваясь сквозь тростниковую стену, казался еще мягче.
— Выбирай хорошенькую, слышишь?
— А как я выберу, если танцевать не умею? Они мне пять милрейс заплатят.
— Ух ты, сколько отвалили! Но все равно не теряйся. Хоть бы глазком на тебя там взглянуть… Какие тебе женщины нравятся?
— А почем я знаю? Что-то не задумывался.
Но он солгал, потому что в воображении его сразу возникла Сидалия, смуглая, вся в рябинках, — как они ей шли!
— Всем почти нравятся пухленькие, с пышной грудью.
— Ну, а как же те, кому вы нравитесь?
— Они из-за старика. Провести его хотели. Теперь я их раскусила. А прежде думала, во мне дело.
Вот когда он почувствовал, что становится ей другом. Раньше, наблюдая, как она расхаживает по таверне и обольщает мужчин, он злился, и, бывало, у него руки чесались поколотить ее и запереть в комнате.
Жоан Добрый Мул нетерпеливо заглянул в дверь.
— Как дела, жених? Войти можно?
— Только шляпу надеть осталось.
Мариана тоже вошла вслед за ним и стала искать гребенку. Усадив Сидро на кровать, она зачерпнула пригоршню воды и обильно смочила его рыжие волосы.
— Тебе лучше на пробор.
— А мне больше нравится когда наверх, сеньора Мариана.
— Уж стал разбираться, что тебе идет!
Старик хохотал, перебрасывая шляпу из одной руки в другую. Колени Марианы касались колен Рыжика. Он ощущал их тепло, которое обжигало, заставляя опускать глаза.
Она ворчала:
— Держи голову выше. Я же не могу тебя причесать!
Потом взяла зеркало и поднесла к его лицу:
— Ну как?! Я тебе сказала, без хорошенькой девушки не возвращайся.
— Выбери худую, — подал голос старик. — Худышки точно растут в наших руках. Будто мы сами их создаем.
Мариана с нежностью глянула на него. И разрешила старику надеть на паренька шляпу.
Толпы людей со всех сторон стекались в Терра-Велья. Когда Рыжик очутился в Камаране, спутники попросили его сыграть: пусть все узнают, что идет музыкант.
Он начал с «Гальито», и словно солнце брызнуло из гармоники. Не успел он добраться до фермы, а стайка девушек, бранясь и щипаясь, уже мчалась наперегонки поглазеть на музыканта: больно уж его нахваливают, и, право, недаром.
Староста думал устроить танцы в бараке. Но поденщики, а главное, крестьяне, подстрекаемые девушками, и слышать об этом не хотели: в помещении «страх как душно» и куда вольготнее танцевать в мягком лунном свете на площадке перед загоном.
Сидро был смущен, он впервые играл за деньги и никогда не видел столько девушек вместе. Все его тормошили.
— Иди сюда, здесь темно, музыкант должен сидеть под навесом, не дай бог, еще роса шляпу испортит, — уговаривала его батрачка из Фороса; красный кушак опоясывал ее бедра, приподнимая и без того короткую юбку.
— Волосы у него могут полинять, — поддразнила другая.
Он улыбался, одурев от гвалта и толчеи, и, взобравшись на скирду соломы — своего рода подмостки, болтал короткими ногами в такт стремительной музыке. Девушки просили играть одни фокстроты, под них «хоть напрыгаешься вволю».
— Так до самого Лиссабона допрыгаешь, — съехидничал шустрый батрак.
В загоне для скота быки никак не могли успокоиться. Со жнивья доносился приглушенный перезвон колокольцев.
Под любую музыку плясала молодежь, — жатва была на исходе, и через несколько дней всем, кроме рабочих-сезонников, предстояло разойтись по домам. Здесь было больше девушек, чем парней, и эти чертовки, у которых шило сидело в одном месте, как говорил один пастух, удивительный наглец, — правда, на словах, не на деле, — даже пожилыми не гнушались. А если не находилось партнера, они танцевали друг с дружкой, словно хотели отогнать все грустные воспоминания.
— Пусть музыкант потанцует!
— Огонь мальчик, черт побери, даже волосы у него горят! — воскликнула задорная смуглянка, глаз не сводившая с Рыжика.
Он подмигнул ей, отнюдь не дерзко, ведь ему не доводилось еще попадать в такую переделку и он не научился ковать железо, пока горячо.
Управляющий фермой разрешил танцы, но никому не позволил прикладываться к вину, разве что музыканту можно промочить глотку для вдохновения. Ему поднесли стаканчик, он осушил его и глазом не моргнув, словно для него это было делом привычным. И, думая, что бы еще такое выкинуть, попросил другой. Плохо лишь, что он вспомнил о своем недостатке: когда он нервничал, то начинал заикаться и боялся, как бы его не подняли на смех.
Смуглянка подошла к нему, протянула ромашку — пусть засунет цветок за ленту своей новой шляпы. Он не понял ее намеренья и спросил:
— На кой мне ромашка?
И пока девушка под смех и хлопки самых отчаянных батрачек взбиралась на солому, чтобы сунуть цветок за шелковую ленту, он мысленно оборвал лепестки. Исходивший от девушки запах будоражил его, смуглянка все время вертелась около Рыжика и мурлыкала новую песенку. Ему вспомнились слова дяди Жоана: «Любовь имеет свой запах». Может быть, такой?
Те, что постарше, ушли в барак и, закутавшись в одеяла, прикорнули на соломе. Некоторые вынесли циновки, расстелили их и улеглись, усталые от работы и пляски. Рыжик играл не переставая, у него болели губы, челюсть, но он не мог остановиться, ведь пять милрейс уже звенели в кармане, да и молодежь не отпускала его от себя ни на шаг. Он выпил еще стакан. Голова у него шла кругом. Перед глазами маячили красные пояса девушек из Фороса, их красивые загорелые ноги, похожие на дыни груди, — он вспомнил, как в лавке у Лобато продавцы, эдакие плутяги, щипали батрачек, чтобы убедиться, настоящие ли они у них или так что-нибудь подложено; улыбки девушек, их губы — все это мелькало в вихре мимолетных, постоянно сменяющихся образов. Но запах смуглянки неотступно преследовал его. Сильнее этого запаха взволновал Сидро жар ее руки, когда они оба спрыгнули со скирды и ринулись в самую гущу «бала».
Два шага направо, сеу Рыжик, два шага налево, а теперь покружимся, потому что, кружась, обо всем позабываешь и ноги путаются, за все цепляются, и больно тебе и приятно. Приятно видеть смеющийся рот девушки, когда тянешься к нему губами; приятно, схватившись за руки, бежать по Лезирии, не ведая куда, ведь запах любви можно почуять и в сутолоке танца, и на ложе из опавших колосьев на краю оврага, где поет вода и квакают в лунном свете лягушки.
— Ай да музыкант! Ни в жизнь так славно денежек не тратили!
Подошла другая девушка и оттолкнула смуглянку — и еще теснее прижалась к нему, или это уж он сам осмелился стиснуть ее в объятиях и почувствовал, как огонь пробежал по телу, с головы до ног, и все поплыло перед глазами, а на лбу выступили капли пота.
— Поддай жару! — не унимались братья Арренега, первейшие юбочники по всей округе.
Жнецов сразила усталость, и они дремали по углам, прямо на площадке, или шли в барак. Управляющий удалился к себе, разрешив потанцевать еще, но недолго — завтра предстоит горячий денек, а потакать бездельникам он не намерен. И только староста был начеку, он-то знал, чем кончаются эти танцульки, и глаз не спускал с шестерки девушек из своей артели. «Эти проходимцы голову кружат моим девчонкам», — бесновался он.
В самом деле, только они остались теперь на площадке и танцевали молча, то ли от усталости, то ли от непонятной истомы, которая разливалась по телу, а голова клонилась на грудь партнеру, хотя батрачки все еще пытались устоять против той силы, что вертела их в танце.
— Ах, сеу Рыжик, нравится мне эта «юла», ведь когда кружишься, точно с ума сходишь, и ноги путаются, и больно тебе и приятно.
Девушки убегали в темноту и возвращались, — одни, без мужчин, которые провожали их смущенным взглядом.
Смуглянка опять пошла танцевать с Рыжиком, но тот будто язык проглотил — он устал и опасался, что станет заикаться. А ей все в нем нравилось: и огненные волосы, и шляпа с цветком за лентой, и бурное дыхание, от которого вздымалась грудь. Она бы могла встретиться с ним в другом месте, по дороге в Камаран, там, где заросли диких цветов и старый ясень, почти без веток.
— Кто тебя научил играть?
Сидро не ответил, он был не в состоянии рассказать вот так, просто о Жоане Добром Муле и о Мариане.
— Ты говорить-то можешь?
— Гм, не очень-то я мастак. Я чуточку заикаюсь.
Смуглянка расхохоталась.
— Так еще потешнее.
Староста начинал терять терпение, он дважды предупреждал, что пора расходиться, что ему не улыбается получить нахлобучку от управляющего. И, видя, что усилия его тщетны, принялся разъединять пары, а музыканту приказал замолчать. Рыжик вспылил и крикнул, что если им опять вздумается его позвать, то пусть хоть вдвое больше заплатят и вином угостят в придачу, нипочем он не согласится. Он выговорил все это не заикаясь, пожал руку, протянутую смуглянкой, и сунул гармошку в карман.
— Ты далеко живешь? — спросила девушка.
— На Кабо, у самой реки.
— Если захочешь погулять… Я бы могла прийти на дорогу…
— На дорогу в Порто-Алто?
— Не знаю, как она там называется. На дорогу…
Но староста уже толкал ее к бараку, кипя от негодования.
И Рыжик ушел с фермы вместе с братьями Арренега, такими же, как он, крепышами с разухабистой походкой. Но прежде чем перелезть через изгородь, преграждавшую путь, один из братьев, с виду самый старший, остановил их и поделился своими планами:
— Обождем здесь с полчасика… У кого есть часы?
Сидро вытащил свои, но они стояли — на них было десять часов, и стрелки не двигались.
— Кумекаете, ребята? После на ферму вернемся… Они уморились, и многие прямо на улице уснут… Ну как, согласны?
Младшие братья ухмылялись, потирая руки от удовольствия.
— Подкрадемся, как кошки, схватим за кончики одеяла ту, что под рукой окажется, ближе к краю. Нас четверо, каждый возьмется за один конец…
— А если она закричит?
— Нас признает, не закричит.
— А вдруг старушенцию подцепим? — осклабился самый юный.
— Я в таких делах собаку съел. Не обманусь, дело верное. Идет?
Сидро подумал о смуглянке и хотел отказаться — на такое он не пойдет, но было неловко подвести товарищей, и к тому же какая-то ленивая слабость разливалась по телу, что несколько охлаждало его решимость уйти.
— Неровен час, мужчины проснутся? — испуганно спросил он.
— Разве у тебя нет ножа?
— Я забыл его, — соврал Рыжик, стыдясь признаться, что у него никогда не было ножа.
— Ничего, у нас найдется.
Они притаились за кустами, откуда выскочил перепуганный заяц; один из братьев запустил в него камнем.
Время шло, и Сидро начинал беспокоиться. Однако он вспомнил о Курчавом и о мальчишках с Ларго-да-Эстасан — они всегда впутывались в разные истории и всегда выходили сухими из воды. Лунный свет был белее муки. Звезды, точно блестящие ягоды, усыпали ветви ночи.
— Ну, готовы?
Все трое разом вскочили и направились к полю. Один из братьев обернулся и, увидев, что Рыжик не двигается с места, свистнул ему. Бедняга весь вспотел, руки у него болели.
Едва он появился на хуторе, Куцый, не признав Сидро в шляпе, облаял его, точно воришку. Старик окликнул:
— Входи, Рыжик!
Мариана отвернулась к стене, и видно было только ее голое плечо.
— Ну, как успехи?
В ответ Сидро скорчил гримасу.
— Им понравилась твоя музыка? Ты играл «Гальито»?
— Было дело…
— Ну, ложись… Утро вечера мудренее. Похоже, ты с похорон вернулся.
— Или красотку подцепил, — не открывая глаз, проговорила Мариана своим хриплым голосом.
Алсидес пожелал им доброй ночи и ушел к себе. Лег на кровать, пытаясь заснуть, но случившееся не шло у него из ума. Кровь молоточками стучала в висках. Женщина не произнесла ни слова, но он даже не смог ее поцеловать. Это не была смуглянка, он уверен. Он бы узнал смуглянку по резкому запаху. Какая же это была из них?. Братья обещали позвать его, как только смогут, — он и играет здорово, и парень что надо.
Не спалось. Он встал, вышел из дома. Поднялся на холм — оттуда виднелись огни родного городка. Серебряный свет луны отражался в сонном Тежо, играя на поверхности воды, будто сети вынесли целый ворох оживших рыбьих чешуек. Сидро глубоко вздохнул: ему захотелось вздремнуть на свежем воздухе. И, закрыв глаза, он представил себя на одеяле с широкими пушистыми полосами, в точности как то, на котором он нес в пшеницу сонную девушку. Девушку с красным кушаком и в желтом платке на безвольно поникшей голове.
Но для него это была смуглянка.
Глава седьмаяТягостные дни
Доброго Мула как-то позвали подковать лошадей в Саморе, и старик заколебался, ехать ему или нет. Он даже спросил у Рыжика, справится ли он один с этим делом, но, не дослушав ответа, решил все-таки поехать сам. «Лучше ты останься. Может, невзначай какой клиент забредет, всегда надо быть на месте. А не то лучше прикрыть лавочку…»
Мариана была поражена. Жоан Добрый Мул как будто всерьез покончил с нелепой ревностью былых времен и уезжал спокойно, без грустинки в глазах. Он даже ни разу не оглянулся, как прежде. Мариана подумала, что ему уже нет до нее дела. И лучше бы уж он злился и ревновал, это бы хоть подтверждало его любовь. Потом она решила, что Сидро обещал приглядеть за ней, ведь они такие друзья, и ей захотелось, чтоб явился кто-нибудь из ухажеров. То-то мальчишка побесится! Однако он, стоя под навесом, продолжал невозмутимо играть на гармошке, когда со стороны пристани показался Зе да Фелисиа, старший конюх с фермы Ваз-Монтейро, и, ведя лошадь в поводу, прямиком зашагал к таверне.
День был такой, что и угли начинали тлеть. Лезирия изнывала от зноя под безжалостным солнцем, которое слепило глаза и жгло тело. Некоторые хлеба еще оставались на корню. Поблекшая желтизна их вызывала жажду, еще более неистовую, когда взгляд падал на голубую, с жестким стальным отливом реку. Жестким и стальным был степной ветер. Истерзанными — паруса, безвольно свисавшие с корабельных мачт; скучными и безмолвными — пылающие дороги; скучными и безмолвными были и люди, бредущие по дорогам, они походили на обуглившиеся статуи и еле передвигались в этой тягостной фантасмагории.
Алсидес играл тягучую, однообразную мелодию: в такую жару ничего другого у него не получалось. Он мечтал о том, что скоро сбежит отсюда вместе с братьями Арренега — этими пронырами и бездельниками. А едва наступит ночь, он выйдет на дорогу навстречу смуглянке. У нее нет красного пояса, как у той, другой, но она отдастся ему с открытыми глазами, и он будет говорить с ней, не боясь косноязычия, и расскажет все, что она ни пожелает узнать о его жизни.
Цокот лошадиных копыт разорвал тишину.
Сидро не шелохнулся. Руки Марианы легли на его плечи.
— Онемел ты, что ли, как с танцев вернулся? Околдовали тебя там?
— Будто бы нет.
Ей не терпелось выведать, поручал ли старик следить за ней, и она поддела Рыжика:
— Зе да Фелисиа тут ко мне подкатывался, больно сладко поет.
— А мне какое дело? На то нам и рот даден, чтобы говорить…
Ответ мальчика рассердил ее.
— Он спрашивал, пошла бы я с ним, — добавила она звенящим голосом.
— Время подходящее… Дядя Жоан в отлучке.
Она уселась на пол, глядя на Сидро.
— По-твоему, я должна идти?
— Это уж вы решайте. Каждый сам за свою жизнь ответчик. Только думается мне — не стоит об этом раззванивать.
— Ты тоже можешь уйти, — сказала Мариана.
— А зачем? Когда я уходить надумаю, мне компания не понадобится. Я не таковский, как вы или Зе да Фелисиа. Только дяде Жоану худо придется. Он вас любит. Если вы его оставите, он руки на себя наложит.
— Не верь ты этому. Старики вечно с причудами. С ними надо пуд соли съесть, тогда и поймешь их. Грозится он только, а убивать себя не станет.
— Я верю дяде Жоану. Мне хочется ему верить.
Мариана была в нерешительности.
— Ты ему передашь, что я тебе сказала? О Зе да Фелисиа?
— Ни в доносчики, ни в сводни я не записывался. Но если вы детей иметь желаете, кто вам мешает. И молчок об этом. Кто много болтает, мало достигает.
Он говорил с презрением, жестко, нервно и яростно. Мариана стремилась понять его, поделиться с ним невыносимой тоской, что сжимала сердце. Она протянула руку, но его рука не ответила на пожатие.
— Если я останусь, ты уйдешь отсюда?
— Толком еще не знаю когда, но уйду обязательно. Жизнь здесь какая-то пустая.
— Сразу видать, ты влюбился.
— У меня была женщина… А сегодня я к другой пойду. Я не влюбился, нет. Любовь, по-моему, совсем не то. — Голос его зазвенел, окреп. — Если у меня будет любимая, я ей напишу. Об этом писать надо.
— Те, кто не умеет писать, тоже любят. Я любила, а ни одной буквы не разберу, будь она хоть с телегу. Славное тогда было времечко. Всему-то я верила, что мне ни заливали, и здорово это было — людям верить. Бывало, догадаешься, что они врут, да все равно с качель не слезаешь. Ты качался на качелях? Хорошо, правда? Кажется, будто ты птица, знаешь, что обман это, а все приятно то вверх ногами, то вверх головой взлетать. Голова идет кругом… Это больше всего с любовью схоже.
— Я ночью на дорогу пойду. Меня будет ждать девушка.
— Какая она?
— Знаю только, что смуглая.
— Она полная?
— Худые лучше.
— Это он тебя научил, да?
Рыжик смутился, отвернул лицо к источнику, где пили жеребцы.
— Он меня и на гармошке играть научил, а сейчас я лучше него играю. И женщин буду знать лучше.
Безмолвие Лезирии легло между ними — напряженное и жгучее, тяжкое и суровое.
— Не ходи, — попросила Мариана, схватив его за руку.
— Куда не ходить?
— На дорогу.
Сидро внимательно посмотрел на нее, улыбнулся и легонько щелкнул ее по левой щеке, как раз туда, где появлялась задорная ямочка. Он устыдился такой вольности и покраснел.
— Не ходи, — настаивала Мариана. — Еще заразишься чем-нибудь.
— Ну и что с того? Какой же это мужчина без болезни?
Она встала и пошла в таверну. Вскоре оттуда послышался ее голос.
Сидро решил сбегать к источнику, но, чтобы Мариана его не заметила, прошмыгнул задами.
Объездчик вскочил на хребет неоседланной кобылы и, несмотря на то что она вставала на дыбы и металась из стороны в сторону, пытаясь сбросить его на землю, крепко держался за холку. Укротив лошадь, он поехал шагом, прямо к источнику, где поил табун. Его помощник поливал животных водой из ведра, чтобы им не было жарко. Группа конюхов, приехавших из Лиссабона отобрать быков для корриды, сидела на стене загона и махала объездчику беретами, а тот возвращался, уже не держась за гриву. Рыжик вперил в него восхищенный взгляд: он горел нетерпением — попытать счастья, хотя никогда не ездил верхом.
Это была норовистая лошадь, горделивая и быстрая, лоб у нее был широкий, ноги и круп длинные, вытянутые, а бока поджарые; грудные мускулы развиты до предела; глаза прозрачные, копыта отточены, шерсть черная-пречерная и матовая, без единого белого пятнышка, вся вороная — признак горячего нрава. Чувствовалось, как в ней играет кровь.
— Вороной конь — вот наша погибель, — изрек Салса, знаменитый пикадор, который хвастался тем, что у него ни одной косточки целой не осталось. Он часто падал, но еще чаще удавалось ему укрощать лошадей своим властным, спокойным голосом.
— Хуже всего мышастая масть, лошадки упрямые, обидчивые, — поучительным тоном добавил он.
— А я, как сяду верхом, тогда только и скажу, что подо мной за лошадь, — отозвался Конопатый Шико. — Лошади — они как арбузы…
— И как мальчишки, — поддержал его Зе да Фелисиа.
Всадник спрыгнул с вороной, хлестнул ее по крупу кнутом, чтобы она вернулась в табун, и, прихрамывая, направился к товарищам, весь пыжась от гордости.
— Это труднее, чем оседлать ветер, — закричал он еще издали, — брыкается и задом трясет как полоумная.
— Она задом, а ты языком, — отпарировал Конопатый Шико.
— Хочешь на мое место? — подзадорил объездчик. — Ставлю пять литров у Доброго Мула.
— Для молодых петушков, вроде Рыжего, это, может, и подойдет, он только и умеет, что подковы ставить, и то неважнецки, храни его господь, — ответил, разразившись хохотом, Салса.
И конюхи принялись издеваться над Сидро, состязаясь в остроумии.
Рыжик подумал, что, если щуплый крестьянин с больной ногой сумел укротить кобылицу, уцепившись за ее гриву, ему это не составит труда — руки у него ловкие, да и сам он малый не промах.
— По мне, так хуже нет, чем разные их выкрутасы, — заметил Салса. — Ну, валяй, Рыжий! Кобыла как увидит твои волосы, так решит, что ты сам дьявол, и взовьется, точно ласточка. Соглашайся на пари, денежки получишь.
Объездчик не отступал; он даже предложил более выгодные условия: он заплатит пять милрейс и не возьмет ни гроша, если Рыжий проиграет.
— Сколько можно пробовать? — спросил Алсидес.
— Сколько тебе угодно, — ответил крестьянин, искоса на него поглядывая.
— Кладите деньги на ладонь сеу Салсы.
Объездчик медлил. Товарищи изводили его насмешками:
— Вишь ты, сам Рыжий до тебя снизошел! Гони монету, с Рыжим шутки плохи!
Пошарив в карманах, объездчик бросил деньги старому табунщику — ничего не оставалось, как согласиться. Он хлопнул паренька по плечу, будто напутствуя, и, подмигнув дружкам, отправился за кобылой, которая пила в водоеме. Подпасок перестал окатывать лошадей из ведра, ему не терпелось полюбоваться зрелищем. Он знал, что Рыжику придется хлебнуть горячего, и посоветовал ему отказаться.
— Сеу Салса, подержите мои часы, — попросил тот.
— Да ты, никак, весь взопрел от страха, — заливался смехом Конопатый Шико. — Ну, не робей, держись молодцом! Кобылка-то огонь.
Сидро был бледен как полотно. Нащупав в кармане губную гармошку, он двинулся к кобыле, тихонько посвистывая. Шаг, еще шаг.
— Как ее зовут? — обратился он к конюхам.
— Циклон, — ответил Салса. — Имечко подходящее.
Алсидес все шел, глядя исподлобья. Он знал, что раздумывать нельзя. В таверне он наслушался всяческих историй о норовистых лошадях и теперь перебирал в памяти случаи, которые могли бы пригодиться. Он рассыпался в трелях, точно влюбленный соловей. Кобыла трясла головой и тревожно ржала. Салса крикнул:
— Да замолчите вы!
И всем вдруг показалось, что сейчас случится что-то необычайное, таким уверенным в себе был Рыжик. Он подошел к кобыле совсем близко — она испуганно пряла ушами, но временами свист будто успокаивал ее. Внезапно Сидро схватил ее за гриву, и вороная, взыграв, ринулась вперед, по тропинке. Она то летела, как птица, то стлалась по земле, желая подмять его, растоптать; то она вырывалась вперед, то паренек вновь настигал ее, пока, наконец, лошадь не замедлила шаг, испугавшись повозки, и Алсидес с ловкостью бывалого объездчика вскочил ей на спину. Тогда кобыла опять взбунтовалась, словно пятки всадника жгли ее огнем; она вставала на дыбы, била передними ногами и выплясывала, нагнув голову. Конюхи спрыгнули с загона, чтобы поглазеть на столь увлекательное состязание.
— Вот так Рыжий, сукин сын!
— Он уже получил свои двадцать пять тостанов.
— Черт бы его душу взял! — выругался объездчик.
Но тут паренек скатился через голову кобылы и со всего маху угодил в овраг, тянувшийся по обочине дороги в Порто-Алто. Все с криком бросились к нему. Кобыла не двинулась с места, словно ждала новой атаки всадника, и тоскливо, отчаянно ржала. Морда ее была искажена страхом, крепкие зубы оскалены, уши плотно и зло прижаты. Когда крестьяне примчались к оврагу, Сидро уже поднялся с земли. Он замахал на них руками, и они замерли поодаль, сожалея о поражении этого упрямца. Но вот паренек вынул губную гармошку и принялся тихонько играть. Сначала на большом расстоянии, потом, увидев, что вороная успокоилась, расслабила мускулы, не спеша приблизился, а вместе с ним приблизился и этот протяжный, заунывный напев. Лошадь словно кто околдовал. Дрожь пробежала по всему ее телу, от крупа до холки: она будто пыталась сбросить на землю эту музыку, которая уже карабкалась ей на хребет, но вдруг вороная замерла и повернула голову в сторону Сидро, верно для того, чтобы лучше расслышать мелодию.
Теперь Алсидес не сомневался, что выиграл пари. Надо было только не торопиться. В двух шагах от лошади он остановился и заиграл — никогда еще игра его не была так проникновенна. Кобыла сама двинулась ему навстречу, он погладил ее гриву, круп. Как только смолкла музыка, кобыла опять заржала. Но когда Рыжик очутился на ней верхом, передернулась — беззлобно, будто хотела получше усадить его на своей смоляно-черной спине, — и покорно повиновалась приказу его босых ног.
В таверне яблоку негде было упасть. Рыжик подсел к столику своих новых знакомцев и угостил их на выигранные деньги вином. Парень, видать, обходительный, переговаривались они между собой, так по вкусу пришлась им его щедрость, о которой сразу стало известно лодочникам и бродягам, бежавшим от голода из Алентежо.
Добрый Мул возликовал, когда, возвратясь из Саморы, услышал о происшествии в овраге Камаран. И при виде таверны в нем, как в добрые прежние времена, взыграла молодая радость и ему захотелось поболтать с Сидро.
— Расскажи, Рыжик, коли можешь, конечно. Коли это не чудо…
Какие только глупости не втемяшивались в те годы в бедную его головушку! Но ложь была чужда Алсидесу, и он ничего не утаил.
— Уж не знаю, времени ведь порядком прошло, помните вы тех охотников, что приезжали сюда на голубой машине? Одна из собак сцепилась с нашим Куцым, и такую они возню затеяли, какой сроду не бывало в Кабо. Теперь небось припомнили? Я им пиво подавал, и один из них, толстый такой, в тиковом мундире, на шее у него был пестрый платочек… Сеньора Мариана еще сказала, хорошо бы такой на голову, платок-то прямо женский. Так вот этот самый тип завел речь о строптивых лошадях и о том, что в жизни бывает. И сказал одному, все его доктором величали: «Лошадей укрощают музыкой. Жаль, что не всякая музыка подходит…»
— Точно, парень, — поддакнул старик, гордо оглядывая посетителей: вот, мол, какой умница Рыжик.
— Когда эта чертовка меня скинула и я, как лягушка, плюхнулся в яму, не зная, все ли у меня кости целы, думал даже притвориться, будто расшибся, чтоб не потешались надо мной, — вы уж не обессудьте, — тут и пришел мне на ум рассказ толстяка. Вспомнил я, что, когда играл один мотивчик, приятный такой, голуби все ко мне слетались, и зимородок, и другие дикие птицы из тростников тоже прилетали, будто я им братом был. Я и заиграл. И увидел, что кобылу точно околдовал кто. По глазам ее понял.
— Я тебе вчетверо больше дам, чем Фомекас, только усмири жеребца, что у падре Тобиаса в конюшне!
— Ну, по рукам? — подхватил Добрый Мул.
— Нет, не пойдет. У меня был хозяин, так он меня учил, что есть вещи, которые один раз делать можно. Все видели… Ведь правда, сеу Салса? Я вскочил на кобылу, дикую, необъезженную, и баста. Я не клоун из цирка. Ежели опять когда придется, опять попробую. А на пари — не хочу.
Этот отказ несколько умалил его славу.
Старик насупился, и, когда стемнело, все трое молча сели за ужин. Но Рыжик с Марианой и не думали о пари, которое предложил старший конюх падре Тобиаса. Взошла луна. Алсидес волновался. Окончив еду, он надел серую шляпу с увядшим цветком и пожелал Доброму Мулу и его подруге спокойной ночи, которая, кстати сказать, уже наступила. И вдоль по дороге, устремляясь вверх к звездам, привольно полились звуки его гармоники.
Дядюшка Жоан не удержался от вопроса:
— Что за муха его укусила? Опять на танцы?
— Какие там танцы. Одна кривляка велела ему прийти на дорогу.
Старика передернуло от ее тона. Он распознавал некоторые вещи по запаху.
— И что же?!
— А то, что, если он подцепит от нее какую-нибудь болезнь, хотела бы я знать, кто его лечить станет.
— Ясно, не ты. Только знаешь, плохо ему не будет…
Он вернулся совсем больной, но не той болезнью, которой опасалась Мариана. Он брел и брел по дороге, до самого Порто-Алто, по той дороге, что назвала смуглянка, но так и не встретил ее, как ни искал, хоть она и мерещилась ему повсюду. Он чуть было не отдал черту душу, попав в загон, где находилось стадо быков, — а о смуглянке ни слуху ни духу. И он со всех ног бросился обратно, когда вдруг решил, что перепутал дорогу. Во всем виноват негодяй староста: не дал им договориться. Или она дозналась про ту, с красным поясом, которую унесли они с братьями Арренега на полосатом одеяле?
Он примчался на дорогу из Камарана в Терра-Велья, но было уже поздно. Он выбрал дорогу в Порто-Алто, чтобы ее товарки их не заметили, но она этим не смущалась, ей даже льстило быть возлюбленной такого музыканта. Смуглянка поджидала его с заката, для нее ночь начиналась с этих пор. А для него ночь наставала лишь с появлением звезд. Потому он и вернулся на хутор совсем больной, что был уверен: смуглянка его провела. Губная гармошка всю дорогу пролежала у него в кармане.
Старик и Мариана ждали Рыжика. Он пробормотал: «Доброй ночи» — и, выбросив засохшую ромашку, плюхнулся на кровать. Добрый Мул спросил, не нужно ли ему чего-нибудь. Он притворился спящим, даже захрапел. Но уснуть не мог до зари и слышал, как на рассвете петух прокричал в курятнике.
Глава восьмаяПочему не пришли за ним братья Арренега
Когда петухи возвестили утро, он уже был на улице и курил сигарету, прислонившись к дверям таверны. Пристально глядя на дорогу, прорезавшую вдалеке Лезирию, он все еще рассчитывал на встречу с братьями Арренега. Все идут по этой дороге, он не может их не увидеть. «А вдруг они прошли ночью?»
Неудача со смуглянкой повергла его в уныние. Другие увлечения — правда, он был тогда совсем зеленый — оставили, конечно, свой след в памяти, но это… Это было нечто иное, реальное, ощутимое…
Ночи были мучительными и тягостными.
Он вздрагивал, слыша возню за стеной, каждый шорох — вот Мариана, ложась спать, снимает юбку, вот старик целует ее, вот она наливает воду в цинковый таз, моется до пояса. «Какая она, женская грудь? Такая же упругая, как и Марианины руки?» Мысли терзали его.
Добрый Мул, привязавшийся к нему из-за кроткого нрава (гордиться его игрой он стал позже), усмотрел в его покорности признак того, что он нуждается в ласке, и теперь диву дался столь разительной перемене, — во взгляде сквозила нескрываемая вражда, речь сделалась дерзкой, развязной, жесты — резкими, будто слова вцеплялись в него и требовалось силой оторвать их. Старик угадал причину и ни о чем не спрашивал. «Не так ли и Мариана изводилась? Может, что-то промеж них стряслось?»
Сидро знал, что урожай уже убран, однако не терял надежды: вдруг артель осталась на прополку риса. Все зерновые скосили, начинались работы на токах. Лезирия была выжжена солнцем дотла. Однажды утром он ковал лошадь под наблюдением Доброго Мула и вдруг заметил группу женщин у водоема. Сбросив котомки на землю, они пили воду. Он вгляделся получше, и ему почудилось, — да, почудилось, и он поверил, — что одна из них, в желтом платке и голубой блузке, и есть его смуглянка. Он выпустил ногу лошади и помахал женщине, та ответила. И прежде чем хозяин коняги и старик успели вымолвить слово, он уже мчался к водоему быстрее лани.
— Добрый день! — выпалил он, задыхаясь от бега.
Женщина была загорелая и фигурой чем-то походила на смуглянку, но его дружескую улыбку почему-то приняла сдержанно.
— Вы из Терра-Велья, правда?
— Нет, из Аркауса, — ответила она. — Тебе чего-нибудь надо?
Надо ли ему чего-нибудь… Знаешь, детка, есть вопросы, которых не задают. Конечно, надо, не полоумный же он. Ему так хотелось увидеть девушку, ту, что сидела на скирде соломы, и напомнить ей тот вечер и обещание прийти на дорогу. «Ведь я приходил, честное мое слово. Кто виноват, так это подлец староста, он нам помешал сговориться. Или ты забыла, что обещала?»
— Вы, часом, не знаете, артель в Терра-Велья… еще там?
— Уж месяца полтора как ушла, — сострила ехидная старушенция, подошедшая разнюхать, чем тут пахнет.
— И на уборку риса они не остались?
— Нет. Домой решили податься…
Он отвернулся, пристыженный тем, что они заметили его смущение.
— Если тебе чего передать надо, так мы аккурат из тех самых мест.
Он заколебался, стоит ли продолжать. «Что я им скажу?»
— Была там одна девушка… — Будь проклято это заикание! — Да… девушка, ладная такая…
Женщины переглянулись.
— Как ее звали? — справилась та, что побойчей.
— Как звали, не знаю. Понятия не имею. Она такая… такая смуглая.
Женщины так и прыснули со смеху.
— Все мы смуглые, мил человек. Рыло-то одной пудрой пудрим.
Ему сделалось мучительно стыдно, захотелось оборвать их какой-нибудь грубостью. Однако под их дружный хохот, уязвивший его в самое сердце, он повернул назад. И снова подумал, что долго здесь не задержится.
— Когда братья Арренега придут за мной на танцульку, последний дурак я буду, коли вернусь к Доброму Мулу. Дурак, да еще и тронутый вдобавок.
Побурели ивы и тростники с приходом старухи осени, закончили уборку риса артели, и желание Рыжика убежать притупилось, тем более что его товарищи так и не появились на хуторе. Осень как-то размягчила его или, может быть, не осень, а горькая печаль старика, который все чуял по запаху и, уж конечно, догадался, что было на уме у Сидро. Но что поделаешь — Арренега как сквозь землю провалились, как в воду канули. Алсидес не знал их матери и потому не понимал, что бедняжка все глаза проплакала из-за этих сумасбродов, которые вечно рыскают по Лезирии в поисках приключений и в один прекрасный день кончат, как их отец, — его пырнули ножом и бросили в степи на растерзание диким зверям. Кроткая, безответная, что она могла сделать?! Потому как не существовало на свете ни таких просьб, ни такой брани, чтобы удержать их в Саморе, а угрызения совести их не мучили.
«Они будто птицы по весне», — говорила она.
Ни одна из местных девчонок, стыдливых скромниц, уже не останавливалась побалакать с ними. Братья не были ни красавцами, ни работягами, хоть и толклись на площади в поисках работы. Одно у них было достоинство — умели заливать, да так, что поневоле заслушаешься, и девушки спешили выставить их за дверь, если только не уступали тут же, на берегу Соррайи. И вот теперь они переключились на батрачек из артелей и подолгу отсутствовали в родных краях.
Они являлись на фермы, прикидываясь монахами, тихие, застенчивые, но тут же опытным взглядом оценивали женскую половину. Потом собирались, чтобы поделиться друг с другом своим выбором, — общность вкусов сразу обнаруживалась. Они разыгрывали жертву, запуская деревянный волчок. И двух-трех оборотов хватало, чтобы решить спор: тут они были благоразумны.
Начиналась осада. Братья ели и спали прямо на ферме: зачем терять время на отлучки домой? Девушкам нравились их ухаживания, настойчивость и обходительность, и они с удовольствием слушали их болтовню, обещания и россказни о богатых двоюродных братьях, постепенно теряя способность противостоять этому напору. Впрочем, разве случалось такое, чтобы они могли ему противостоять? Потому что, если во время прополки риса или жатвы у них вдруг не оказалось бы дружка, они сами пошли бы на все, лишь бы усмирить бушующую кровь.
Даже если только один из них хотел добиться своего, другие его не покидали, словно участвовали в азартной игре. Возвращались они зимой, когда у них от голода живот подводило, словно у волков. Изрядно потрепанные, присмиревшие, но неисправимые хвастуны — ведь, как похвалялись они в тавернах, ни одной женщине еще не удавалось избежать их мышеловки.
Тут-то и крылась причина того, почему братья не пришли за музыкантом. Они бродили по землям Бейры, пока не начались холода. И, надо сказать, совсем обезумели, потому что на этот раз никто из них не смог добиться желаемого. Они даже установили премию тому, кто первым протрубит победу: двое других купят ему желтые ботинки (шевровые, не иначе!) с застежкой сбоку и длинным, как у аиста, носом.
Немые крики
— Знаешь, хорошо, что ты попал в нашу камеру, — сказал испанский партизан Гарсиа; он подошел ко мне, когда я гулял по камере, чтобы размяться после чтения Алсидесу.
— Хорошо для нас и для него. Ведь мы раньше считали, что твой земляк провокатор, полицейский агент. Он всем угрожал, по любому поводу хватался за свой «автомат»… Некоторые не могли сдержаться, и доходило чуть ли не до потасовок. На шум сбегались надзиратели, твоего земляка, разумеется, пальцем не трогали, а того, кто с ним спорил, сажали в карцер. А если он был к тому же политический, он не возвращался.
— Я ему не доверяю, — обрезал я. — Если ему посулят свободу, он способен всю камеру перестрелять, только прикажи.
— А по-моему, нет. Пока ты здесь, он этого не сделает. Правда, он по-прежнему придирается к евреям, ты сам видел, но это уже не то. Раньше он был просто страшен…
К нам подошел Алсидес, — он догадался, что речь идет о нем. Я что-то сказал для отвода глаз, но Гарсиа расстроил мой замысел и обратился прямо к Сидро:
— Я рассказывал ему, какой ты. Никакой управы на тебя нет. Почему ты всех задираешь?
— Вы меня терпеть не можете. Я здесь ни с кем не сошелся… Ни с кем. Ты лично мне нравишься, хоть я не люблю испанцев. Ты храбрый.
Он говорил о Гарсии с восторгом. Но лишь когда разыгралась бурная сцена между испанцем и новым начальником тюрьмы, я понял, как велико восхищение Алсидеса.
После того как увели нашего партизана, Алсидес несколько дней не говорил со мной об истории своих прозвищ.
Не успевали протрубить подъем, как мы уже поднимали нары, которыми загромождалась на ночь вся камера, и вешали их на железные крюки в стене. Лежать днем не разрешалось никому, даже больным. В одиннадцать часов являлся врач и приказывал, кого отправить в лазарет. Туда удавалось попасть одним спекулянтам. Политических и евреев лечил карательный взвод, — не стоило терять на них время.
В то утро мы подняли нары, умылись, и вскоре нам сообщили, что в тюрьме новый начальник. Он проведет смотр заключенным.
— Надо показать товар лицом, — поучал нас старший надзиратель.
Новый начальник не заставил себя долго ждать. Это был тщедушный человечек в очках с толстыми стеклами, белокурыми усиками; нервный, раздражительный, хоть он и старался изо всех сил говорить спокойным тоном. Мечущиеся глазки сразу его выдавали.
Нас выстроили в алфавитном порядке, в два ряда, на расстоянии большого шага. Утро было холодное (шел снег), мы зябко поеживались. Это ему пришлось не по вкусу. Он заорал, едва появился в дверях; надзиратели бросились к нам, приказывая подтянуться, и он обвел нас всех леденящим взглядом.
Грузный чиновник с раболепной угодливостью подавал ему карточки заключенных и прямо-таки ходил перед ним на задних лапках.
— Надо сделать кое-какие перемещения, — сказал начальник тюремному секретарю.
Мы содрогнулись. У меня захолонуло сердце, полагаю, и у других тоже.
Он спрашивал фамилии, сличая их с карточками, делал какие-то пометки и несколько карточек оставил у себя. Сначала он задержал карточку еврея родом из Румынии, стоявшего рядом со мной; этот человек целыми днями мучил себя и нас, сочиняя изысканные меню из трех блюд с дорогими винами, сыром и десертом. Утром это было главное его развлечение. Потом он составлял меню обеда и ужина и громогласно их читал.
В то утро он побелел как полотно, когда новый начальник с усмешкой осведомился, не желает ли он прокатиться на родину.
— Нет, не хочу, — отвечал бедняга, угадывая, что его ждет. — Я уже не румын, я француз.
— Никакой ты не француз. Ты еврей, — возразил начальник, останавливаясь против него с карточкой в руках.
Меня он допросил молниеносно. Беспокоило только то, что он возится с моей карточкой; он похлопал меня ею по плечу и заглянул в глаза. Я понял, что нельзя пасовать перед ним, и принял вызов.
— Мы стоим за правду! — воскликнул начальник тюрьмы, словно в ответ на мой взгляд. — Жаль, что ты не хочешь нам помочь. Ты знаешь, что я имею в виду… Ты очень скрытен, а это нехорошо.
Наконец он передал карточку секретарю, сделав в ней какую-то пометку. «Вдруг NN»[9], — подумал я. Нет. Пока что я уцелел. Так мы и жили изо дня в день, не зная, сколько нам еще осталось.
Он шел вдоль рядов, монотонно отдавая приказания, его нервозность выдавал только взгляд. Но когда он очутился рядом с Гарсией, выдержка изменила ему; испанец заявил, что отказывается назвать свое имя и что, если с ним будут говорить на «ты», ему придется отвечать тем же. Я забыл сказать, что у начальника на руке висела плеть. И ею он ударил партизана по лицу.
— Ты отлично знаешь мое имя и знаешь, что я приговорен к смерти. Ты знаешь также и то, что я смерти не боюсь. А трусов вроде тебя тем более.
Он говорил по-испански, гордо вскинув голову. Надзиратели окружили его, и на мгновение ряд расстроился.
Гарсиа продолжал:
— Тебе ясно, что твои хозяева нацисты проиграют эту войну. Так же ясно, как и мне. Сколько бы людей они ни расстреливали. На место каждого убитого встают десятки борцов.
Окончательно утратив спокойствие, новый начальник завопил, обрушив на испанца град ударов; он понимал, что любой ценой должен сломить его упрямство. Однако Гарсиа не сдавался, молчаливая поддержка товарищей словно придавала ему сил. Тогда полицейские потащили его, а он запел, подставляя лицо ударам хлыста. Смотр окончился. Голос Гарсии удалялся, но не ослабевал; напротив, он становился сильнее и, подхваченный товарищами, звучал в камере. Около двери в первом ряду пел Алсидес. Впервые за время пребывания в тюрьме он был вместе с нами.
Глава девятаяБелая лошадь
Зима пришла и расположилась по-хозяйски, холодная, с обложными дождями.
По полузатопленным жидкой грязью дорогам Лезирии едва можно было проехать верхом. Проходившие стада оглашали воздух тревожным мычаньем: чуяли близкую бурю. Возле Вау вода поднялась и перехлестывала через дамбы, грозя великим бедствием. И отсюда до Понта-де-Эрва по Кампо-де-Азамбужа и по всей Борда-де-Агуа вместе с водами Тежо поднималось и росло гнетущее беспокойство.
По слухам, в Испании бурные потоки уже низвергались с гор, превращая ручейки в необузданные реки, и с минуты на минуту ожидалось распоряжение переправлять скот в Шарнеку. На дамбах оставались только те, кто не мог покинуть их даже во время разлива.
Прибыли землекопы. В брезентовых комбинезонах, вооруженные складными лопатками, они готовились встретить опасность лицом к лицу.
Напуганные сторожа и рабочие-землекопы собирались в таверне Доброго Мула. Все пили больше обычного, стараясь заглушить одолевавшую их тревогу. Разговоры не клеились, а если вдруг завязывался спор, то спорили злобно, ожесточенно, как враги.
Рыжик был подавлен этой атмосферой всеобщего уныния.
Злое смятение, царившее здесь, казалось, вот-вот вырвется наружу и, словно ветер, полетит над Лезирией. Фонарь, подвешенный к потолочной балке, раскачивался, и тени людей, нашедших приют в таверне, плясали в его дрожащем свете.
— Что ж это с нами будет, а? — спросил кто-то из рабочих, обращаясь к приказчику.
— А то и будет, что белая лошадь скоро покажет нам свои штучки. Не заждемся.
— Какая лошадь? — не понял Рыжик.
— Гляди-ка, он не знает, — удивился кузнец.
— А я вот с детства слыхал, — отозвался Салса, придвигая к себе мешок, — как паводок белой лошадью звали. Похоже, что земля эта, нами истоптанная, никогда нашей не была. Вплоть до Салватерра — всему здесь хозяин Тежо. Здесь река покой себе ищет, от бурливого моря отдохнуть.
— Точно, — поддержал его Добрый Мул. — Это ты верно говоришь. Да вон — соляные копи… откуда они взялись, как не от моря? Только упрямцы в это не верят.
— Как сами хлебнут лиха, так небось поверят, — проворчал приказчик. — Кого застигала вот так зима, один на один с водой, пришпоренной ветром, когда волны, того и гляди, заглотают все вокруг, тот знает, какова она из себя — эта белая лошадь. Что до меня, то как мне в нее не верить, я ведь сам видел, как море вздымается к небу белой гривой и затягивает человека в пучину… Да, быть беде — вон сколько туч к ночи нагнало…
Рыжик и еще двое подошли к открытым дверям таверны. Приказчик дрожащей рукой показал на небо:
— Ну, чем не лошадиная грива? Ишь как буря ее разлохматила… Мчит что есть духу сюда из Испании, а может, из самого ада, аж ослепла от бешеной скачки, а молнии знай ее пришпоривают… Во, чуете?
— Да нет, это — ветер, — не верил Рыжик.
— Как бы не так. Это она, белая лошадь, тучи грызет, дырявит, чтоб разверзлись они прямо над нашими головами.
— Но ведь лошади боятся, когда огонь, — вмешался в разговор сторож с седыми бакенбардами.
— Так ведь она не то что наши лошади, Фелисьо. Это — дьявольская лошадь: она лягает копытами небо, рвет его зубами, словно растерзать хочет. Нет, уж ежели кому доводилось в пору великого разлива быть здесь, в Лезирии, да смотреть смерти в глаза, когда товарищи твои гибли один за другим, а все кругом — дома, амбары, — все крушила вода, и сколько глаз мог захватить, все было море, море — до края света… уж тот поверит, что эта земля не для людей.
— Да уж что она не моя — это верно, — отозвался один из землекопов.
— Смейся, смейся, парень, ты еще не раз вспомнишь старого Салсу, — оборвал его старик, обернув к шутнику искаженное страхом лицо. — Как-нибудь ночью — это непременно ночью случится — белая лошадь сквитается со всеми нами раз и навсегда. Тогда небось и вы в нее поверите… Лошадь всех прикончит, а трупы вода унесет в море…
— А чего ж вы сами-то отсюда не уходите? — возразил молодой землекоп.
— Куда уйдешь от своей судьбы? Да к тому же порой приходится за кусок хлеба жизнью платить.
Рыжик, ошеломленный мрачным пророчеством старика, все же принял сторону землекопа:
— Нам бы только не дать воде через дамбу перекинуться, тут мы должны накрепко стоять. Сколько уж наших здесь полегло…
— Все так… Не след нам терять время на споры. У белой лошади сейчас силища…
— Да, силы у нее хоть отбавляй… А мы ее усмирим. Вот этими лопатками усмирим. Да и потом насчет лошади — это все сказки…
— По-твоему, и всемирный потоп — тоже сказки? Уж ты мне поверь — ночью все здесь погибнет под водой…
Старик поднялся, взвалил на спину мешок и пошел отвязывать кобылу. Сидро проводил его до ворот и сокрушенно следил, как старик, сев на лошадь, пустил ее шагом и скоро пропал в темноте.
Глава десятаяВесна пришла ночью
С каждым днем Мариана чувствовала все сильнее, как тело ее наливается ласковой до боли истомой — это ощущение приносилось с берегов Тежо вместе с ароматом северных вершин и запахами полевых цветов. Среди безмолвия Лезирии распускались зори, — их красные отсветы, казалось, были покрыты нежной пыльцой.
И в Мариане все откликалось на призывы этого неторопливо-настойчивого обновления, которое было рассеяно повсюду: в свежести воздуха, в запахе земли, в магическом гипнозе буйного солнца. Теперь она поднималась на рассвете («и куда тебя только носит в такую рань», — ворчал старик) и подставляла лицо и плечи легкому ветру, прилетавшему с востока верхом на первом солнечном луче. Тоска, которая не покидала ее всю эту долгую зиму, как будто совсем исчезла. Глаза Марианы с жадностью вбирали новые краски, новые смягченные контуры и нежную, еще неотчетливую прозрачность всходов. Внизу, в долине, уже виднелись зеленые пятна травы, и зелень выглядела так неправдоподобно, что Мариане неудержимо хотелось ринуться туда, растянуться на траве, теребить ее сочные тугие стебли, щедро вспоенные рекой.
Она снова стала следить за собой, и даже походка ее изменилась: исчезла вульгарная манера вызывающе раскачивать бедрами, когда при каждом шаге юбки взлетают выше колен. Да и все в ней сделалось проще и естественней — только оттого, что теперь она верила: она уедет отсюда. Вернется к себе в деревню, — когда, про то она не думала, но она знала, что вернется, — и было так чудесно мечтать об этом. А вдруг ей снова придется бродяжничать бездомной, как в те времена, когда ее подобрал Добрый Мул? Все равно она не останется с ним, ни за что, ни за что на свете! Пусть лучше она будет терпеть и зной, и лихорадку, и голод, пока смерть не оборвет ее молодую жизнь.
Старик видел, что с Марианой что-то творится. Но он старался ничего не замечать и упорно гнал от себя беспокойную мысль, боясь додумать ее до конца. Ему вспоминалось, что в молодости он тоже, бывало, то падал духом, то без причины веселился — все по милости погоды, и у него просыпалась надежда, что с Марианой как-нибудь обойдется. Пускай себе покуролесит малость; зима придет — образумится. «Я ведь тоже долго не протяну. Ну, еще с годочек… Да, уж самое большее — год…»
Рыночная площадь, куда пригнали быков для отправки в Испанию, гудела, словно улей. В тени навеса Рыжик и дядюшка Жоан с жаром толковали о сбежавшем быке: могучее животное, покрытое буро-грязной шерстью, вырвалось из загона, подняв на рога калитку.
— Вот, поди ж ты, скотина, а тоже соображает, как на волю выбраться, — удивлялся Рыжик, теребя свою пламенеющую шевелюру.
— Скотина — это только так говорится. Мол, грубое животное! А я тебе скажу, что не всякий человек с этим животным по уму сравниться может, — бык-то посмекалистей будет, я-то уж их знаю.
— Ну, дядюшка Жоан…
Старик выколотил трубку о край стола и принялся снова набивать ее табаком.
— Что ты смыслишь в быках, Рыжик! Тебе еще набираться да набираться ума-разума… Целую неделю ты слушаешь мои истории о быках и коровах, а все удивляешься. Да и не мудрено, иная история и впрямь смахивает на выдумку. Скотина эта только что говорить не умеет, а понимает все. Ты вот небось и не слыхивал, что быкам ничего не стоит перемахнуть ночью через ограду, коли вдруг им в голову взбредет отправиться в гости к подругам-коровам? И что ты думаешь — все у них, как у людей. С дороги ни в жизнь не собьются. Похоже, что даже время они по звездам и по ветру узнавать могут. Доберутся к ночи до коровьего стада, схоронятся неподалеку и высматривают своих подруг.
Иные, правда, не слишком разбирают: своя ли, чужая — какая придется. Ну, а другой, бывает, на чужую корову и не взглянет, — свою, знакомую, привечает…
Рыжик растянулся на скамье и слушал как зачарованный.
— И заря еще не займется, как они по той же дороге тем же манером обратно притопают — боятся, чтоб от пастуха не досталось им за плутни. Вот ты и скажи мне, кто их этому обучил? И как это назвать, ежели не разумом?
К ним подошла Мариана — она была чем-то сильно взволнована, но Добрый Мул, занятый беседой, не обращал на нее внимания и, только оторвавшись на миг от разговора, чтобы снова выколотить трубку, вдруг заметил, что Мариана вроде не в себе.
— Там тебя человек дожидается, — глухо проговорила она.
— Какой еще человек? Чего ему надо?
— Он от твоего сына. Говорит, сын твой с ним вместе работал.
— Ну, так что? Ты ведь знаешь, что я на это скажу: у меня своя жизнь, у сына — своя.
— Так-то оно так. Только вот сын…
— Что сын? — закричал старик.
— А то, что он уж тебе на это ответить не сможет, — выпалила женщина, не скрывая своего раздражения.
Добрый Мул побледнел: что-то случилось, что-то случилось с его сыном. Он хотел заговорить, но увидел выходившего из таверны приезжего и бросился ему навстречу. Рыжик поспешил вслед.
— Что с ним? Несчастье, да? Что с моим сыном? — Старик что есть силы тряс приезжего за плечи.
Тот таращил на него мутные глаза, потом с трудом произнес:
— Все стряслось в один миг, сеньор Жоан. Он и крикнуть не успел…
— Ты хочешь сказать… Ох, нет, нет, не верю, не может быть… Как же это… Я — старик, пень трухлявый, и я буду жить, а он… Нет, погоди, неправда это… А коли правда, боже или кто ты там есть, что допустил такое, — значит, ты ослеп, И нечего нам больше тебе покоряться, раз власть твоя слепая, на оба глаза она ослепла…
Он все говорил, говорил, мучая и возбуждая себя словами. Говоря, он бегал взад и вперед, жесты его издали могли бы показаться странными и смешными, но по искаженному болью лицу катились слезы, а руки ловили воздух, словно пытаясь настичь того, кто нанес ему удар.
Рыжик подошел к старику и обнял его, успокаивая.
— Теперь ты видишь, что мы хуже скотов? Видишь? Два года я с сыном своим не разговаривал — зачем, мол, в мою жизнь захотел вмешаться… Так ведь не со зла же он! А я все никак себя переломить не мог — покончить со всем этим… Нелегко человеку свой норов переломить… Душой-то бы уж и рад, а характер не позволяет.
Добрый Мул вдруг замолчал и торопливо, словно спасаясь от уже нагрянувшей беды, направился к дому и, выйдя оттуда в овчинной куртке, ни на кого не глядя, зашагал по дороге в Кайс. Сидро последовал за ним. Старик шел впереди, и плечи его вздрагивали: он плакал.
Ветер событий надул паруса: лодка была готова к отплытию.
Рыжик прямо изнывал от скуки. Таверна и кузница были закрыты по случаю траура, и даже его губная гармоника очутилась под запретом, а она так славно помогла бы Рыжику коротать время в тягостном затворничестве, на которое обрекло его горе старика. А денек, как нарочно, выдался на славу, такой солнечный и погожий. Рыжика так и подмывало удрать, в голове у него роились планы, один заманчивее другого. Можно, к примеру, отправиться порыбачить на залив (честно говоря, рыба тут ни при чем, главное — вырваться на волю), а на обратном пути завернуть на дальний хутор к братьям Арренега да повеселиться, отвести душу, — ведь не деревяшка же он, черт побери! И снова его обожгла мысль о Мариане. Она вроде сегодня в духе, можно бы отважиться и позвать ее прогуляться недалеко, ну хоть до Камарана, а уж по дороге, по дороге он что-нибудь да придумает…
— Если вы не против, я пойду пройдусь по нижней дороге, — проговорил Рыжик, стараясь обратить на себя ее внимание.
Словно убегая от гнетущей темноты комнат, он, а следом за ним она, поспешно вышли на заднее крыльцо. Мариана присела на ящик, капустный лист захрустел у нее в пальцах. Голуби слетели к ним, и Рыжик бросил им горсть кукурузных зерен.
— А если повстречаем кого на нижней дороге, тогда что? Разве старик не наказывал тебе меня сторожить? — Мариана насмешливо улыбалась, но ее голос, непривычно низкий и грудной, выдавал скрытое волнение.
Рыжик храбро вступил в игру. Заложив пальцы в проймы жилетки, он степенно прошелся перед Марианой и бросил на ходу:
— А что ему было делать? Вы ведь тогда и вправду как не в своем уме были.
Мариана передернула плечами и, не поднимая головы, сказала:
— Что ты в этом смыслишь? — И, помолчав, продолжала, словно раскаиваясь в своей резкости: — Правда твоя. Тяжко мне с ним приходится… Не сегодня и не вчера это началось… А теперь еще сына он потерял… Всех он ради меня отринул, вот я и бешусь, потому как совесть не велит мне его оставить, хоть порой, по злобе, я готова поверить, что старик с умыслом все так подстроил…
— Любит он тебя.
— А мне-то что с того? Старый муж — что худая пашня, сколько ни сей, урожая не соберешь.
— А вы все еще о ребенке думаете? — Рыжик вплотную подошел к Мариане.
— Нет, теперь нет. Теперь я только о себе думаю. Все думаю, думаю, и до того мне худо, сказать не могу. А, да тебе этого не понять…
— Еще бы, я, по-вашему, молокосос. — Голос Рыжика дрогнул от обиды.
— Ну, не ершись. Просто не для тебя все это. Если б ты знал… — Мариана запнулась, не договорив, — она и хотела и боялась довериться парню.
Но он настаивал:
— Если б я знал — про что?
— Обманывала я старика…
— С кем?
— Не все одно с кем. Имя тут ни при чем. Что толку в именах? Это были мужчины! Мужчины!
— А дядя Жоан? Он, верно, что-нибудь заподозрил?
— А как же? Он, когда я еще и в мыслях греха не имела, все одно меня подозревал. А теперь — не успел сына схоронить, а уж у него забота, что я с тобой сплю. Нипочем ему этого из головы не выкинуть.
Рыжик в замешательстве отошел за голубятню — он заметил, что Мариана встала с ящика, и сердце у него заколотилось. Он услыхал, как заскрипел песок у нее под ногами, и замер в ожидании. Шаги смолкли.
— Сеньора Мариана! — тихо позвал Рыжик, робея перед собственной смелостью. Но Марианы уже не было. Рыжик рванулся было вслед за ней, но тут же сник, подавленный каким-то горьким унынием. Что ж, он пойдет один, доберется оврагом до берега, там обычно нет ни души, и пробродит до вечера, допоздна, пока Мариана не ляжет спать. Он стал спускаться, чуть слышно насвистывая, словно отгоняя свистом боль, идущую за ним по пятам.
Мариана снова показалась в дверях. Где же он, чего не идет? Она не видела ничего дурного в том, что затеяла с ним разговор о старике, и ждала, что Рыжик пойдет за ней. В темных сенях она с томительным нетерпением прислушивалась, не раздадутся ли его шаги, и наконец, не выдержав, бросилась за ним во двор. Она увидела, как мелькнула его тень возле тополей, у поворота. Мариана осталась одна.
Он возвратился к ночи — луна уж вовсю купалась в Тежо. Мариана встретила его сурово:
— Подумаешь, обидчивый какой. Я ведь не служанка ждать тебя с ужином. Там бы и кормился, где шатаешься, а здесь бродягам не место.
— Ну, уж на первый раз не грех и помиловать, — отвечал Рыжик, не догадываясь держаться посмелее и отплатить Мариане за ее воркотню той же монетой: ну там подмигнуть поразвязней, а то и словцо ввернуть, из тех, что он набрался в лавке у Лобато. В самый раз было что-нибудь эдакое подпустить! Но что-то в его душе мешало ему вести себя подобным образом.
Все же наконец он набрался храбрости и заговорил, повернувшись к зеркалу и поправляя чуб, предмет его гордости с той самой вечеринки в Терра-Велья.
— Знать бы мне наперед, как сладко вы запоете, так бегом бы прибежал, право слово. — Конец фразы Рыжик произнес сильно заикаясь, с трудом выталкивая каждый слог.
— Ишь ты как расхрабрился, гляди, зубы не обломай!
Рыжик видел в зеркале лицо Марианы и думал, что вот скоро они закроют двери и лягут здесь, совсем рядом, он и она, и только деревянная перегородка будет отделять их друг от друга.
— Будете так из себя выходить — небось скорей моего зубы растеряете. В два счета станете старухой.
— Зато ты у нас скоро совсем в сосунка превратишься. Вот и поглядим, кому будет хуже.
Он встретил в зеркале взгляд Марианы и смутно ощутил, что она совсем не хочет уязвить его едкостью своих слов. Напротив, в лице ее, где-то возле губ и в глазах, теплилась и росла, поднимаясь из глубин ее существа, нежность, которая окутывала его и завораживала. И то сдавливала, то отпускала сердце, — оно трепыхалось, словно птица, в силках желания.
Старик прав: все на свете имеет свой запах. И любовь тоже — то она благоухает, как роза, то обдает тебя навозным зловонием. Воздух стал вдруг густым и вязким. Рыжик шевельнул рукой и почувствовал, что не в силах поднять ее.
Только сейчас весна настигла его, хотя он уже встречался с ней там, в полях и на берегу реки.
— Я не стану есть, — прервал Рыжик тягостное молчание.
— Ну, значит, сыт.
— Еще бы не сыт. Бежал через лесочек, пожевал дубовый листочек. Все вкусней мучной похлебки.
Робкая шутка Рыжика разрушила преграду, и ощущение близости, внезапно нахлынувшее на них, было подобно дереву, гнущемуся под тяжестью плодов: стоит только протянуть руку…
Их голоса встречались и переплетались в воздухе; казалось, при столкновениях они цепляются друг за друга и увлекают их обоих в угол комнаты, тот угол, где Рыжик всегда спал один, с тех пор как поселился здесь, — он уж и сам не помнил, когда это было.
Внезапная мысль о старике снова сковала его. Он уже раскаивался в этой игре.
— Я пойду пройдусь…
Он направился к двери — только бы не обернуться, только бы не обернуться, иначе он кинется к Мариане, обхватит руками ее голову и прямо в губы прокричит ей о том, что наконец-то он встретил ее, что она для него как рассвет в эту темную, тревожную ночь… Ночь была душной и горячей, луна лениво кувыркалась в волнах Тежо.
Он сделал шаг, другой, — ему казалось, что он сам себя толкает в спину.
— Мне страшно будет одной. — Голос Марианы, глухой и нежный, вновь рассеял возникшее было отчуждение.
— Да я далеко не уйду, — пробормотал Рыжик. Он надеялся, что ветер с реки уймет его волнение. — Вы ложитесь.
Не оборачиваясь, он почувствовал, что Мариана встала, обуреваемая тем же смятением. Нары скрыты перегородкой, но дверь распахнута, и ночь-сообщница выжидает, когда же наконец ей подадут знак.
Рыжик вышел и стал спускаться к оврагу. Он силой заставлял себя идти. Чьи-то шаги за его спиной потревожили нежную кожу тишины, но он упрямо сказал: «Иди спать!» Сказал так тихо, что никто его не услышал.
И тогда он обернулся. Вовсе не потому, что испугался, — с нынешнего дня никто ему не страшен. Он обернулся, чтобы подхватить упавшую в его объятия весну и положить ее на постель из лунного света — вон как блещет луна из-под ивовых ветвей!
«Это ведь так просто, проще простого», — говорил он себе, хотя сердце его сжималось при мысли о дядюшке Жоане.
Это было просто, проще простого, вроде скрытого здесь, неподалеку, таинственного соловьиного гнезда, — ведь и соловьям надо где-то хорониться от бурь.
Глава одиннадцатаяПрозвище, которое не прижилось
Она вдруг вспомнила, как хорошо он умеет свистеть, и созналась, что давно прозвала его про себя Соловьем.
Потом о чем-то подумала и рассмеялась. Она смеялась беззвучно, пряча лицо у него на груди: вдруг кто услышит на реке либо в доме, а старика грех тревожить — такое горе на него свалилось.
— Знаешь, я сейчас подумала: ты и вправду мой соловушка…
— Ты уж мне про это говорила. — Рыжик пошевелился, и лунный зайчик скользнул по его уху.
— Да нет, я на твои волосы поглядела и подумала, что ты похож на красного соловья. Ведь где-нибудь, верно, водятся красные соловьи?
Он не отвечал. Ее сравнение не показалось ему нелепым, нет, оно даже польстило ему. Он обернулся и смотрел на Тежо, крепко обхватив руками голову Марианы. Пальцы у него дрожали от напряжения, словно он схватил и держал в руках вселенную.