У Лукоморья — страница 28 из 67

Находясь в дозоре, я любил смотреть на панораму Михайловского. Лежишь и видишь — какой простор! Как взморье — даль и ширь такие, что глазами и не охватишь. И я говорю себе: так вот какое оно, Михайловское, какое огромное и торжественное! Когда пролетавший самолет, наш или фашистский, сбрасывал бомбу и начинало греметь эхо, оно неслось по долинам и взгорьям и заставляло долго, на разные лады, органом гудеть озера, поля и рощи. И я, и мои товарищи, рассматривая Михайловское, искали в нем глазами дом Пушкина. Время от времени раздавался грозный окрик: «Эй, вы, орлы, осторожнее, куда высыпали, а ну назад! Вы что, на экскурсию собрались, что ли?.. По местам!»


Да, я забыл сказать, что за тем песчаным холмом, где встала наша батарея, лежал молодой сосновый лесок — очень красивое место. Кому-кому, а своему командиру мы построили землянку, что твой терем-теремок. Солдаты любили Нестерову за то, что она была не такая, как все, а особенная — добрая, ласковая. Помню, поначалу, когда она пришла к нам на командирство, другие батарейцы потешались и звали нас «кудрявой командой». Но потом, и очень скоро, все переменилось.

Нестерова оказалась опытным военачальником — грамотным, смекалистым, расторопным. Никогда не было ни лишней брани, ни придирки, ни пустых казенных слов, никого не «тыкала». А на войне соблюдать вежливость— дело трудное...

Аккуратная, красивая, приветливая, бывало, подойдет, глянет на тебя своими ясными усталыми глазами, и кажется, что все в тебе сразу рассмотрит и что-нибудь этакое, ненужное, заметит и подправит. Годы войны не огрубили ее, не лишили женского обаяния. Любили ее солдаты очень. Каждый старался чем-нибудь услужить: бывало, летом кто полевую ягодку, кто букетик цветов, кто трофейный гостинец поднесет. Она делила со своими бойцами горестные и славные дни. Умела быть и разведчицей, и связисткой, санитаром и политработником. Куда только не забрасывала ее судьба! Она воевала и на Украине, в на Кубани, в Великих Луках и под Новоржевом, была ранена и контужена, несколько раз чудом вырывалась из госпиталей — опять и опять на фронт. Любила повторять тогда, когда на фронте все было ладно и удачно: «Ну, теперь, братцы, скоро войне конец». А когда встали под Михайловским, добавляла: «Скоро войне конец. Александра Сергеевича Пушкина зачислим в нашу пушечную часть!»

Она очень стихи любила. Сидит, бывало, по ночам в своей землянке и пишет при коптилке, пишет и пишет. Когда стало известно, что полк скоро отправляется освобождать пушкинские места, она ходила, прямо сказать, именинницей. Когда поблизости никого не было, любила тихонько напевать: «В душе настало пробужденье...» А как любила она рассматривать Михайловское! Карту местности знала наизусть, как таблицу умножения. Вряд ли местный землемер знал эту землю лучше, чем она! Иной раз усядется перед стереотрубой и сидит недвижно, как заколдованная. Иной раз так ладно вдруг заговорит: «Вот опальный домик, где жил я с бедной нянею моей, уже старушки нет... Вот поэта дом опальный... Вот озеро... Вот холм лесистый, над которым часто я сиживал недвижим и глядел, воспоминая с грустью иные берега, иные волны...»

Вечерами сидим в глухом блиндаже под покровом пяти накатов толстенных бревен, сидим, как дети в школе перед учительницей. Огонек горит в коптилке, устроенной в медной гильзе. Горит, как лампада. А она нам Пушкина читает, письма его к друзьям, братьям, товарищам, писанные в Михайловском. Тогда всем командирам вышло приказание от командующего фронтом во время затишья побольше читать бойцам Пушкина и рассказывать о нем. Благодаря ее чтению я тогда понял тайну поэзии Пушкина и полюбил стихи вообще. Честно сказать, я дотоле не особо увлекался поэзией. Больше прозу читал...

Шли дни. Со дня прибытия нашего в Зимари на нашем участке и у соседей было полное затишье. Немцы нас мало трогали, а мы их. Получалось действительно так, будто на экскурсию приехали. Потом пришел строгий приказ: без разрешения огня по Михайловскому не открывать под страхом сурового наказания.

Однажды старшина пришел из штаба и принес для всех бойцов памятки с портретом Пушкина и призывом: «Освободим родное пушкинское Михайловское к 145-й годовщине со дня рождения поэта. Вернем Родине нашу национальную святыню. Смерть немецким оккупантам!»

В листовке рассказывалось, как гитлеровцы надругались над пушкинским памятником, осквернили могилу поэта, разорили музеи, разворовали пушкинские реликвии.

Каждый боец хранил свою памятку как материнское благословение...

И вот однажды глядит наша ласточка-командирша на свое Михайловское и говорит: «У меня такое впечатление, будто оно делается все ближе и ближе к нам... — Вдруг как закричит: — Смотрите, смотрите, что эти негодяи стали делать! Они домик няни разбирают, и колонны у дома Пушкина свалили, и стены его рубят!» И действительно, домик няни скоро исчез, а в фасаде дома Пушкина появилась широкая сквозная прорезь, в которой возились фрицы. Потом мы все увидели, как фашисты стали делать маскировку из зеленых елочек. А однажды в центре усадьбы Михайловского повалил густой дым. Фашисты что-то сжигали...

Загрустила наша Анна Петровна, говорит: пока мы тут стоим, фашисты все Михайловское с лица земли сотрут!..

Как-то вечером лезу я в блиндаж, спрашиваю у Анны Петровны, не нужно ли ей чего. А она мне: «Выйдем,— говорит,— на воздух, больно уж тяжко в землянке. Ведь на улице уже весной пахнет. Говорят, что кто-то уже жаворонка слыхал». Мы вылезли наружу. Кругом стояла тишина, какая только весной бывает.

«Знаешь, Василий Михайлович, что,— чует мое сердце: скоро нашей обороне конец. Пойдем вперед. Весна ведь. Моя бы воля — никуда бы я отсюда не тронулась. Навек привязалась. Ведь такого красивого места на всей земле не сыщешь. На тысячу верст одно — Россия, Пушкин. Ты знаешь, Михайлович, только тебе говорю, ежели что — похороните меня вон на том пригорке, где, видишь, целый хоровод маленьких курганов. Красивее этого места я не видела».

«Да что вы, товарищ Нестерова,— ответил я ей, стараясь говорить как можно строже. Я всегда начинаю строго разговаривать, когда чувствую, что у собеседника что-то не того, когда мое сердце чует откуда-то подлетающее лихо. — Радоваться нужно весне-то,— говорю ей,— а вы о смерти. Пусть,— говорю,— смерть о нас думает, а не мы о ней. Наше дело о жизни думать». На это она ничего не ответила, а только повторила: «Не забудь, не забудь!»

А как я мог забыть?

Любила моя Петровна повторять: «Настоящий человек может потерять все, но даже перед смертью, с последней вспышкой памяти, он не может не повторить пушкинскую «молитву»:

Свободы сеятель пустынный,

Я вышел рано, до звезды...

Чуяло ее сердце приближение смертного часа. И этот час настал. Ее убил шальной снаряд, упавший в землянку...

Хоронили мы ее ночью, там, где она завещала...

Недавно я узнал, что ее прах перенесли на братское кладбище, которое находится неподалеку отсюда, в деревне Вече, там лежат многие из тех, кто отдал жизнь за освобождение от гитлеровцев Святых Пушкинских Гор...

А я вот все хожу, смотрю на пригорок, и мне кажется, что моя Анна Петровна по-прежнему лежит здесь, в древнем славянском кургане. И про себя называю это место «Курганом Анны Петровны». И мне всегда кажется, что между ним и Михайловским домом поэта стоит в небе светлая радуга».

КАК ГИТЛЕРОВЦЫ СОЖГЛИ ДОМ-МУЗЕЙ ПУШКИНА

А вот еще один рассказ очевидца. В конце лета 1960 года на усадьбе Михайловского появился посетитель с большой папкой в руках и хорошим фотоаппаратом, висевшим на груди. Посетитель внимательно разглядывал место, где стоит Дом-музей, берега Сороти, вглядывался в дали. Потом раскрыл папку, вынул из нее большую фотографию и стал сличать ее с тем, что видел. Любопытства ради я подошел к экскурсанту, представился ему и спросил, чем он занимается. Неизвестный назвал себя Алексеем Васильевичем Гордеевым и сказал, что приехал он из Ленинграда, что он давно собирался побывать в Михайловском, где в 1944 году воевал, и что вот наконец мечта его осуществилась.

В разговоре выяснилось, что на глазах у Гордеева фашисты сожгли Дом-музей Пушкина. Я попросил его рассказать, как это случилось. Ведь до сих пор неизвестно было, когда и как гитлеровцы сожгли усадьбу поэта!

Вот этот рассказ Гордеева в кратком изложении:

«В 1944 году я был командиром наземной фоторазведки, майором. Командовал нашим дивизионом полковник Алексей Дмитриевич Харламов.

Как-то в конце марта 1944 года в разговоре со мной Харламов многозначительно заметил: «Собирайся, братец, скоро поедем с тобою в Михайловское, в гости к Пушкину». Я чрезвычайно обрадовался предстоящему заданию. Подумать только, увижу Михайловское, о котором столько слышал, читал! Прошло несколько дней, и действительно 1 апреля нашу часть перебросили в Пушкиногорский район, к берегам Сороти. По прибытии на место мы расположились на окраине деревни Зимари, лежащей напротив усадьбы Михайловского. В бинокль хорошо было видно, как на пушкинской усадьбе суетились гитлеровцы...

4 апреля Харламов вызвал меня к себе и сказал, что в ближайшее время будут освобождать заповедник и что командование поручило нашей группе срочное выполнение особого задания — подойти как можно ближе к усадьбе и сфотографировать панораму Михайловского с домом Пушкина, домиком няни и служебными флигелями.

В группу фоторазведчиков были назначены старшие сержанты Кущенко и Алехин (операторы) и старшина Немчинский (подносчик аппаратуры и обработчик снимков). Получив задание, группа разведчиков немедленно приступила к выполнению его.

Рано утром 5 апреля саперы сделали лаз в проволочном заграждении, разминировали проход в минном поле, и разведчики поползли к Сороти. Съемка производилась при помощи мощной оптики. Все прошло благополучно и без потерь. Снимки вышли очень хорошими. С негативов были сделаны отпечатки с шести- и тридцатикратным увеличением и сразу же отправлены в штаб армии и командованию дивизиона. Крупные отпечатки предназначались для демонстрации бойцам, которые готовились к бою за освобождение Михайловского. В эти дни фронтовые газеты выходили под шапкой «Отомстим за нашего Пушкина».