— Нечестивец, анафема!— кричал пьяный поп.— Упеку! Всё благочинному пропишу. Быть тебе ужо в Соловках! Быть! Отдай мою историю! Где салфет? Ухожу. Ноги моей в этом вертепе не будет!
— Накося выкуси!— в свою очередь крикнул Пушкин и пустил под потолок бумажки отца Лариона.
...Возвращался поп домой, совсем уже поздно было. Шел берегом Маленца, выделывая ногами кренделя. Вдруг навстречу ему — нечистая сила под видом барского служителя, едущего на чудесной тройке. Остановил человек лошадей и кричит отцу Лариону: «Садись, батюшка, приятным мигом до дому вас довезу!» Обрадовался поп, сел в карету и кричит: «Ну, давай, трогай с богом!» Только сказал — «с богом», ан вдруг видит: нет ни лошадей, ни кареты, а сам он по самую бороду в Маленце. Тонет. Сразу отрезвел. Молился. Матерился. Еле выбрался на берег.
Вернулся домой туча тучей. Поповна к нему:
— Тятенька, ну как михайловский барин?
А отец Ларион шапкой об землю ударил да как заорет:
— Мартын Задека твой михайловский барин. Алхимец он и безбожник, вот что! Разругался я с ним — вот до чего! Ушел, прости господи, не попрощавшись. Спасибо, ноги сами унесли...
И батюшка, как был в мокрых сапогах и подряснике, повалился на постель...
На другое утро под окошком поповского дома остановился всадник. Он постучал в окошко плеткой и крикнул:
— Люди добрые, скажите, отец Ларион дома? Лежит, говорите, недужит? Дайте ему стакашек зубровочки. Полегчает. Да передайте, что Александр Сергеев Пушкин мириться приезжал. Будет через час-два, к чаю. Да чтобы просвирочек свеженьких приготовили, таких же, как вчера. Он до них большой охотник!
И Пушкин ускакал в поле.
ИЗ ДНЕВНИКА ИГУМЕНА СВЯТОГОРСКОЙ ОБИТЕЛИ
Игумен Святогорской обители отец Иона давно был не в ладу со своею братией, крепко не в ладу. Обитель значилась в особых списках как исправительная — для проштрафившихся священнослужителей. Здесь все монахи были ссыльными — кто за развращенность ума и сердца, кто за прелюбодейство, кто за воровство или какие-нибудь другие большие прегрешения. Все были обидчивы, сварливы, злы, как осы осенью. Ну где ему с ними справиться? Тут нужен кнут и цепи, а не доброе слово пастыря. Правда, цепи в монастыре были давно заведены, еще при игумене Созонте, после того как монах отец Варсанафий ограбил все монастырские кружки для подаяний и поджег питейный дом в слободке... А тут еще особое дело свалилось на игумена, дело государственной важности,— неусыпное наблюдение за прихожанами сельца Михайловского, и господами и их крестьянами, и особливо за сыном помещика Пушкина, Александром Сергеевым, который сослан за вольнолюбие и «афеизм» в родительское имение, без права куда-нибудь отлучаться, даже в Псков...
Господи, спаси и помилуй! Ну откуда ему, немощному, исправлять это дело, когда сам-то он попал в обитель не по хотению сердца, а по распоряжению начальства, в наказание за нерадивость и разные оплошности! Ведь и над ним, Ионой, есть, поди, наблюдение, чье-то недреманное око, высматривающее его грешную жизнь. Только кто сие?
Так думал, сидя в своей горнице, святогорский пастырь. Разные темные дела монахов и ложные доносы их совсем одолели игумена. И он ожесточился и сам стал сочинять на смутьянов доносительства. Но на его доносы духовная консистория смотрела криво, потому что был он у нее в недоверии за некогда совершенные им по молодости лет различные провинности и блудни. И тогда игумен решил писать книгу про свое монастырское житье и о прегрешениях братии. Он считал, что ежели случится какая ревизия, то такая книга поможет ему вспомнить, что нужно и кто в чем виновен.
Как-то, будучи в Пскове, он купил синей сахарной бумаги, сшил листы, сделал переплет с застежками и замочком, нарисовал на переплете сердце и вписал в него греческое слово «Диариуш», что значит по-русски — дневник.
И стал отец Иона, как древний летописец, записывать про свою жизнь, про жизнь своей братии и все ее прегрешения.
Украсив первый лист красивою заглавною буквою, он надписал:
«Во имя отца и сына и святого духа. Аминь. Писал сию книгу Святогорского Успенского третьего класса монастыря игумен Иона».
Далее следовали записи.
4 майя 1824 года.
Разные грязные материи и ложные бумаги одолевают дни мои. Открываюсь и признаюсь книге сей чистосердечно: всё, что в ней мною записано,— Истина. Говорят, что я своекорыстен, люблю подношения, целые дни провожу в соблазнительных встречах с господами помещиками, что я жаден до вина. А кто говорит? Да всё они, здешние недруги мои... Каюсь. Грешен я, вкушаю и принимаю, но ума своего не теряю и сундуки мои не бренчат златом.
20 майя 1824 года.
Решил я в книгу сию сделать выписки из монастырских журналов про то и про сё, про все худые поступки окружающих.
Меня из сего и слепой узрит — кто из нас праведник, а кто грешник. У меня еще загудят все монастырские колокола, и в Пскове узнают истину, когда я свое писание приведу в порядок.
Раз пришел отец Василий в церковь к вечернему пению совсем пьяный, в продолжение коего силы его так ослабели, что он едва мог кончить служение. Не вечерня получилась, а комедийный феатр. После сего сел он на скамейку, неподалеку от святого престола, потом встал, затрясся, аки бес пред заутреней, и испустил ... !!! Все видели, и никто не возмутился, потому что не такое еще видели прихожане.
30 июня 1824 года.
Вчера в святой обители и по всей Ворончанщине праздновался день святых отец наших, апостолов Петра и Павла. Обедню в Успенском соборе служил сам преосвященный епископ Псковский Евгений. Служба была велелепная, одних священнослужителей собралось, полагаю, осьмнадцать — из Велья, Опочки, Новоржева, Острова и Воронича. На правом клиросе пел хор братии Святогорского монастыря, а на верхнем клиросе, где я прошлый месяц ставил новые балясы, пел хор Псковского Мирожского монастыря. Когда оба хора слились воедино и запели «Достойно» — душа моя раю приблизилась. После службы я и вся моя братия — а именно: о. Василий, о. Иоанн, о. Александр, о. Моисей, о. Агафон, о. Вениамин и все прочие, общим числом
15 персон,— были приглашены епископом к генерал-маэру Петру Абрамовичу Аннибалу в его сельцо Петровское для молебствия и освящения имения, рабов и плодов земных. Для сего его превосходительством были присланы линейки пароконные и городской экипаж, именуемый «Эгоистка», специально для высокого духовного гостя, то есть отца Евгения.
При входе на усадьбу владетелем была устроена нашему духовному воинству истинно генеральская встреча, а именно: на подъезде стояло полукружием коленопреклоненно хамово отродье, включая всех дворовых людей мужеска и женска полу во главе со старостою. На отлете, ближе к господскому дому, играл оркестр «Марш, марш, марш, воевода наш!». Звуки лилися из многих труб, литавров и других орудий, а иные играли на скрипицах и гуслях, и всем сим заправлял генеральский сын Вениамин Аннибал, отменно махая палкою.
На балконе со всеми регалиями стоял его великолепное естество сам генерал Аннибал, опираясь на трость и отставив одну ногу в сторону. Сделав тростию знак оркестру, он пошел навстречу епископу и, подошел, воскликнул: «Благословен грядый!» — и склонил голову под благословение. И вновь дал тростью знак музыке, и та грянула пуще прежнего.
Тут произошла конфузия, то есть заминка. Благословив хозяина и осенив крестным знамением всех людей и строения, преосвященный воздел руку к генералу для целования, но Аннибал встряхнул всею левою стороною тела, дернулся в сторону — будто это ему некасаемо и не входит в этикет. После заминки сей он разинул зев и громко, как из орудия, выпалил: «Расходиться!»
Стоявший за спиной Аннибаловой его клеврет — известный в округе староста Михайло Калашников, у коего сам генерал всех детей крестил и был ему кумом,— изогнувшись фертом, отбежал к крыльцу и обеими руками распахнул нам парадные двери, и мы все, чин за чином, как лебедушки за лебедем, взошли внутрь господского дома. Через прихожую проследовали мы в главную залу без всякого промедления, где уже был накрыт большой аглицкий стол с такими яствами, каких обыкновенная утроба человеческая восхотеть даже не смеет. В красном углу перед Святыми возжены были все лампады, особая большая горела пред образом святых апостолов Петра и Павла. Тут не премину приписать историческое известие. Икона сия была подарена родителю сего Аннибала самим Императорским Величеством Петром Великим Всероссийским, о чем на ризе золотом крупно и написано.
Зная мой писательский талант и постоянное записывание всего примечательного, преосвященный, толкнув меня тихонько большим перстом в пузо, кивнул на стол и заметил: «Чтобы воспеть такой стол, нужен талант Гаврилы Романовича Державина!»
На сие замечание сделал я владыке известный всем духовным семинарский знак, коему тот усмехнулся и, наклонясь к уху моему, добавил тихо: «Как сядем за стол, так писательское свое искусство забудь...» Что я впоследствии и исполнил, хотя и жалею теперь, ибо после обильной трапезы здесь, в Петровском, случились с нами такие чудеса, припадки, анекдоты и неблагопристойности, какие не всякому смертному и во сне приснятся. Одним словом, была великая аннибальщина!!!
Однако, хотя и дал я слово преосвященному положить на перо мое замок, я не могу не записать того, что случилось со мною и со всею братиею после отъезда в Псков преосвященного, который отъехал из Петровского в десятом часу пополудни в экипаже Аннибаловом, с его фолетором.
Под конец пира всякое соображенье нас оставило. Генерал нас покинул, и мы догуливали в одиночестве. Наконец я дал отбой. Приказано было к отъезду для обратного в монастырь прибытия к вечерней молитве. И тут случилось бедствие, которое в конце привело к полному беспорядку обители.
В дороге наш поезд встретил около деревни Бугрово крестьянин Алексей Михайлов и, несмотря на расстроенный вид наш, стал умолять направить к его дому чудотворные иконы и братию для молебствия и прошения ко господу о избавлении от болезни жены его, которую кусил змей. По человеколюбию моему сие было сделано, и мы разгрузились и молебствие свершили, но тут опять случился обильный стол, хотя и старое в нас еще не перебродило.