да, и солнце светило, высушивая весенний асфальт, а грязный стеклянный снег, задержавшийся между травинок на газоне, сверкал ослепительно, это было счастье. Это было счастье. А потом он все это разрушил. Он сказал, что он и есть лесбиянка, на самом деле, а Джеральда никогда не было и нет, и больше никогда-никогда не будет, он сказал, что теперь есть только Розалинда, и Розалинда не будет откликаться на имя Джеральд, сделав исключение только для своей мамы. Маргалит продолжала называть ее Джеральд, Розалинда игнорировала ее, с безразличным лицом, иногда начиная напевать. Маргалит плакала, Розалинда не успокаивала ее, как раньше. Маргалит стала называть ее Розалинда, и Розалинда улыбалась ей, и обнимала ее, и целовала, и говорила: «Спасибо, моя любовь». Но Розалинда целовала Маргалит уже не так. А когда в постели Маргалит дотронулась до члена Розалинды, Розалинда вначале, как и раньше, замерла, не дыша, и потом они стали целоваться, и Маргалит не убирала руки, и она чувствовала, как оживает под ее пальцами любимый Джеральд, но Розалинда вдруг сказала ей: извини, — и она отвернулась, и так они лежали, был день, окна были занавешены, и сквозь эти шоколадного цвета занавески лился слабый свет пасмурного апрельского дня, скоро надо было идти за дочкой в детский сад, Розалинда обещала пойти, их машина сломалась, надо покупать новую, что теперь будет, как жить, почему я не успела родить второго ребенка, кто теперь женится на мне, я не хочу оставаться с таким Джеральдом, хоть я его и люблю, я хочу нормальной семьи, за что мне все это, почему мне все время не везет… Конечно, Маргалит начала плакать. Она плакала для Джеральда. Но он не повернулся к ней, она… Она не повернулась, Розалинда. Она. Она потом сама плакала, через месяц, когда ее уволили с работы. Маргалит это злило — все рушилось, Джеральд все рушил. Кто поймет его, Розалинду? Ее, Розалинду… Ее, ее… Боже мой, как я устала, говорила Маргалит Розалинде, — как мне все надоело, как я устала от тебя, как я устала от этой жизни. Маргалит очень хотелось умереть, уйти навсегда от всех этих проблем, перестать оплакивать потерянное счастье, но у нее была дочь, Саманта, Маргалит не могла бросить Саманту. А вот Розалинда… В мае… Это была пятница, Маргалит привезла Саманту, как договаривались, на выходные, она припарковала машину (они уже жили раздельно, и родители Маргалит на радостях — ведь они так ненавидели Джеральда с самого начала, они знали, что дело плохо кончится, ну и ладно, мог и убить — подарили ей машину, почти новенькую) и, держа за руку дочку, пошла к подъезду — у которого они так часто целовались! она не может заставить себя забыть эти райские поцелуи! — и вот она открыла стеклянную дверь, и вот открылась зеркальная, холодная, хромовая дверь лифта, и Розалинда выходит к ним, как и договаривались, Розалинда встречает их внизу. Но Розалинда очень бледна — ее лицо кажется плоским, Розалинда держится за стену одной рукой, а другой приглаживает торчащие во все стороны сухие, химически выпрямленные волосы. Она улыбается жалкой улыбкой — Саманте, и говорит ласково: здравствуй, доченька. Потом она смотрит на Маргалит, а Маргалит смотрит на нее — она никогда не видела таких глаз: страдание и страх в них кричат. Что случилось, спрашивает Маргалит. Розалинда глазами своими — кричащими — просит ее подойти, и потом на ушко шепчет: вызови скорую побыстрее, я выпила ацетаминофен, с кодеином, не помню сколько, упаковку, всю, извини, возьми Саманту на эти выходные, вызови скорую, я сейчас, я уже отключаюсь. И Розалинда улыбается Саманте, а Саманта улыбается ей, и Маргалит улыбается Саманте и говорит ей: пойдем, я отведу тебя в машину, потому что папа заболел и ему надо показаться врачам, просто немножко простудился, скажи папе до свиданья. И Саманта машет папе рукой и посылает ему воздушные поцелуи, и папа посылает дочке воздушные поцелуи, улыбаясь дрожащими бледными губами, холодеющими. Сердце Маргалит тоже холодеет — Джеральд не мог обидеть ее больше, он не мог быть более неблагодарен ей за ее великодушие, она проявила понимание и терпение, она — святая, да, святая, а он — предатель! Она готова его убить, но она вызывает скорую помощь по мобильнику, стоя у машины, из которой на нее смотрит дочка, — там, где еще совсем недавно Джеральд ее, Маргалит, целовал — она вспоминает эти поцелуи даже сейчас, набирая 911, называя им адрес, слушая инструкции. И приезжает скорая — как когда Маргалит была беременна, приезжала… У Маргалит тогда начались кровотечения, и Джеральд был вне себя. Вообще, если подумать, сказала себе Маргалит, я никогда не была полностью беременна — вся беременность была под контролем Джеральда, да, мы оба были беременны… обе… мне не должно это нравиться, ведь я независимая, самостоятельная, сильная женщина, мне не должно нравиться, что муж был как бы беремен за меня. Не знаю… А мне это было так приятно. Неправильное слово. Я чувствовала себя очень защищенной, мне ничего не надо было делать вообще, ничего, Розалинда — заботилась, она окружила меня заботой, как будто я была ее ребенком, она обо мне заботилась, как о ребенке, и она так любила Саманту еще до ее рождения… целовала мне живот, разговаривала с ней… а эти фотографирования — надо забрать у нее все фотографии: я голая с животом, на фоне окон спальни, фото без вспышки, силуэт, красиво получалось… Дурак, ведь как все было хорошо, зачем менять все ради, ох… ради того, что можно скрывать… ведь я бы не против была, мне ведь нравилось это — красить, переодевать его, мы даже однажды, нет, несколько раз, ночью вышли так погулять… зачем он все это сгубил — сгубил счастье, убил такую счастливую жизнь… вот у меня никогда больше не будет — такой — семейной жизни: чтобы мой муж был красивый, чтобы он любил готовить, убираться, стирать, он же все это делал, а я была его ребенком, и мне ведь это так нравилось, хотя я и плакала, и жаловалась — что, например, он мало со мной разговаривает, мы больше молчали, когда вдвоем, а с друзьями был — неумолкающий фонтан — я жаловалась… а у меня никогда-никогда-никогда больше не будет такого мужчины! И Маргалит зарыдала в голос — она уже была рядом с Розалиндой в машине скорой помощи… А Саманту к себе забрала мама Розалинды, примчалась тут же, как услышала, что с сыном такое случилось, он же был у нее любимчиком, младшенький, и она его никому никогда не отдаст, даже Розалинде, а Маргалит она его доверила, а та, истеричка, вместо того, чтоб вместе с матерью мужа решать проблему, образумить, помочь, от проблемы сбежала, истеричка, эгоистичная, слабая Маргалит, — мама Розалинды раньше ее любила, а теперь нет: мы ведь были подругами, говорила она, вместе в магазин ходили, в кино, делились откровенным, а она меня, как отрезала, когда мой сын придумал себе такое, когда он сошел с ума… Маргалит склоняется над Розалиндой и рыдает, воет, и скорая помощь воет, так что вой Маргалит и не слышен, какие-то приборы пикают — пронзительно сквозь этот вой. И Розалинда лежит, такая родная, скрывая снова конопатое — макияж смыт, когда чистили ей желудок — лицо под кислородной маской, ее веки дрожат, глаза приоткрыты, но видны только белки глаз, Маргалит понимает, что не может представить себе мир без Розалинды.
— Я отец своей дочери, — повторила Розалинда. — Потому что я отец своей дочери, которого она любит, и без которого не представляет себе жизни, и которого зовет «папа», и она, конечно, никогда и не сомневалась, что я ее отец, ей не важно, как я выгляжу, она знала меня всю свою жизнь как отца, и на всю жизнь я — ее отец, который ее любит и заботится о ней, и который всегда ее защитит, и который всегда будет рядом, всегда, вместе с ее матерью, будет самым близким человеком для нее, и с которым у нее с рождения крепкая-крепкая связь, какая и должна быть между родителем и ребенком, я отец своей дочери, самый лучший отец для нее, я для нее отец навсегда, и по-другому быть не может, все просто.
Падал очень густой снег. Мы снова поссорились с Розалиндой. Она шла так быстро, а я — за ней, ее силуэт исчезал в снегопаде, терялся среди толпы, она полуоборачивалась, чтоб убедиться, что я еще здесь, убедиться в моей неотступности, но потом я свернула, к трамвайной остановке, она этого не заметила. Дома на автоответчике уже был ее голос: прости, сказала Розалинда, но ты знаешь, что я не люблю фотографироваться. Мы поссорились, потому что я ее сфотографировала. Позже она попросила у меня эту фотографию, но я сказала, что ничего не получилось, зря она и психовала. Я ей наврала. Хотя фотография, и правда, вышла какая-то нечеткая, но она — единственное изображение Розалинды, которое у меня есть: стремительно идущая, и — быстрый растерянный взгляд в камеру, и незавершенный жест — ладонь хочет закрыть лицо, но рука еще на полпути, волосы развиваются, сухие, химически выпрямленные. Она в обтягивающих джинсах и в коротенькой темно-синей куртке, сумочка на плече. Это как раз в том кафе, где я впервые увидела ее. И вот моя вспышка вспыхнула, и Розалинда вспыхнула тоже, яростью, и — рванулась в метель. Тем же вечером она снова позвонила, звала к себе, но я не поехала. Что-то сделал со мной это снегопад — образ Розалинды, будто полустертый ластиком, это была ее вторая фотография, памяти, того же дня. Мы стали реже видеться, и при встречах мы больше не говорили о любви, то есть я не говорила, я не целовала ее, мы больше не ходили, держась за руки. К тому времени, как в «Центральной газете» появилась статья о моей Розалинде и о том суде, мы уже раздружились. У нее появилась новая девушка. А я ревновала. Не хотела к ней возвращаться, а ревновала. У этой новой девушки был ребенок, и, наверное, они с Розалиндой поэтому лучше друг друга понимали, так я себе говорила, и мне было больно. Я ее продолжала любить. Я ее и сейчас люблю. Наверное, это было ошибкой тогда — фотографировать, убегать из снегопада, позволять себе отдаляться, я ее потеряла, потому что, в отличие от Розалинды, я была слаба, я отступила, я не пошла вперед — а свернула к трамвайным рельсам. К тому времени, как в «Центральной газете» появилась статья о моей Розалинде и о том суде, она больше не была моей.