Кисть с белой краской поехала на юг в противоположную от предлагаемой полковнику сторону.
Не искушая больше судьбу, Республиканец послал черноглазой прелестнице воздушный поцелуй, после которого та, шариатно зашторившись, удалилась.
Он присел, аккуратно слез с Рамина. Рамин тут же спрыгнул с Азада, поводя онемевшими плечами. А Азад… А Азад сказал, что, если они еще раз будут так долго выгонять полковника Лебедя, он останется без спины.
Мальчики не успели покидать в пакет кисти, как где-то совсем рядом пошла пальба. Били по-соседству. Сначала из автомата — широко, трескуче-страстно и несправедливо, затем в ответ на очередь послышались пистолетные хлопки в игольное ушко…
Мальчики кинулись туда, откуда доносились выстрелы. То есть — к своему дому. Там они должны были встретиться со второй группой, возглавляемой Самедом, у которой была удобная складная лестница.
— Республиканец, назад! Республиканец, уймись! …Ложись!!! — бенефисно горланили Рамин с Азадом из-за голого, набухшего зимней влагой тутового дерева, что с незапамятных времен росло на углу Второй параллельной и Джабара Джабарлы, щедро одаривая пацанву своими «угловыми» плодами.
Рамин с Азадом не могли отвести глаз от собаки, чуть ли не крутой спиралью ввинчивающейся в трехметровый обрезок трубы, и Республиканца, пытающегося вытащить этот живой ошалелый штопор.
Из закрытых окон домов смотрели так и не привыкшие к замкнутому пространству соседи. Соседи, разминувшиеся во времени со страной, улицей, собакой, мальчишками, мокрым снегом…
А потом, потом вся улица услышала надвигающийся металлический грохот. И все попрятались и потушили свет…
Над крышами домов гневным пунктиром полетели трассеры, быстро и хищно прошивая насквозь натянутое полотно неба.
Металлический гул на подмятой железом улице нарастал.
В зимнем колониальном воздухе дымно запахло соляркой… Этот горелый запах пообещал грубую сшибку со скорым исходом.
— Республиканец, танки!.. Смываемся!.. — Пацанва кинулась во двор, в свое парадное, которое называли «темным», потому что из него всегда исчезали лампочки.
— Сейчас они будут бить по домам, выберут какое-нибудь окно и шмальнут, — сказал республиканец, когда объединившиеся группы расселись на ступенях, переводя дыхание.
— Разве их надписи на домах остановят? — впервые засомневался Самед.
— А мы что, пишем только для них? — вспорол концертную гулкость дореволюционного парадного Республиканец.
VI
Государственный заботник нашего района ходит в штопаных носках по новой отремонтированной квартире Тумасовых. Вглядывается в пустые комнаты, начиненные гулкой немотой, придирчиво разглядывает непоправимо высокие стены и думает, что лучший способ осознать потерю или приобретение — это увидеть ничем неприкрытые, нагие стены. Ему кажется, он теперь понимает, почему пала недавно Берлинская стена, почему евреи молятся у какой-то там своей стены, которую зачем-то называют Стеной Плача.
Марзия на стены по-другому смотрит, она смотрит на них как на мосты, большие мосты, чугунные, надежные, по которым, сняв босоножки, можно прошлепать под теплым дождичком из одного времени в другое, смежное. Как в том кино, которое она видела в детстве.
Марзия поглаживает рукою обои в гостиной. Кажется, в том и заключается вся ее годами отрегулированная вера домашней хозяйки. Ей нравятся эти новые обои с выпуклыми орхидеями. Ей даже не верится, что старое трудное время с общим туалетом, общей ванной и общим коридором кончилось, ушло навсегда. Она пробует представить себе будущее, как пробовала делать это в той, другой полукоммунальной квартире, отходя ко сну, но у нее почему-то не очень получается. Мешает чувство, что следующего обиталища в ее жизни может уже и не быть, эта новая квартира — скорее всего последний ее мост, потому рука Марзии в кубачинском браслете увядает вместе с орхидеей на стене, устало опускается… Ее мягкой округлой руке не хватает сейчас бесстрашия молодости, желания схватить и ни в коем случае не отпускать.
— Ты говорил, тут раньше армяне жили.
Участковый делает вид, что не понимает жены, не понимает того, что скрывается за сказанным.
— А ты бы хотела, чтобы тут раньше евреи жили? — Слова его звучат излишне резко в стенах новой квартиры. — Евреи, армяне — какая разница, главное — сколько всего стен и какое расстояние между ними.
Он гоняет своей фуражкой тяжелый медленный воздух, от одной стены до другой. Он загоняет его в пустые углы, словно дрессировщик — зверя. Он объясняет жене, что есть такое на самом деле «квадратные метры» и как они тяжело даются участковым милиционерам.
— Вот тебе один угол, вот тебе — второй!.. Что тебе еще надо от меня, женщина?!
— От тебя?!
— Да, от меня. Если бы я тогда с вами на даче не отсиделся, если бы я зятя за стрельбу на улице не отмазал, в эту квартиру другие бы въехали. Вот тебе еще метр и еще…
Но Марзию, похоже, милицейские «квадратные» мало занимают.
— Не скажи, — говорит она, стараясь не зарываться, — с евреями мы всегда договаривались.
— С армянами раньше тоже договаривались.
— Что ты этим хочешь сказать, что это я Карабаха захотела, я тебя на дачу отправила? Пепел на твою голову, ай мужчина, — жена посылает пасс рукой в лицо майору милиции.
— В Гедабеге своему отцу лысину пеплом посыпать будешь, — ярится Гюль-Бала.
Жена в слезы, в стремительные проходы из одной комнаты в другую, в поиски неизвестно чего. Майор с сигаретой на балкон.
Хорошенькое начало новой жизни, ничего не скажешь. Верно говорят, на чужом холме своих баранов не вскормишь. Но он-то, Гюль-Бала, тут при чем, для него все национальности в этом городе равны были. Нет, правильно евреи у стены молятся. Вон, немцы снесли свою стену — и что? Весь мир посыпался. Хотя, с другой стороны, где Берлинская стена, где Баку. Нет, немцы не виноваты, их стена, чего захотели, то и сделали. И уж Марзия его точно не виновата ни в чем, женщина она, как лучше хочет. Просто каждый народ, каждый человек должен выбрать себе стену, чтобы, как подошел к ней, голову поднял — и сразу небо. Тогда никто на чужое пастбище зариться не будет, чужой земли не возжелает.
Милиционер задрал голову к небу, задумчиво поглаживая лиловую щетинистую шею над кадыком. Ничего, кроме маленького облачка. И небо такое, как всегда в этот час. Небо как небо. Ничего особенного.
Ему показалось, что где-то заплакал ребенок, но потом он решил все-таки, что это заскулила собака, наверное, кто-то из соседей запер ее одну дома.
Он выпятил нижнюю губу до седой щеточки усов, послал струйку дыма в направлении зависшего над ним облака. «Надо будет подвязать кончик виноградной лозы, чтобы на наш балкон пошла, — подумал Гюль-Бала, — а еще надо пойти на маленькую свадьбу».
— Марзия! Хватит дуться. Я думал: это ребенок плачет или собака скулит. Одевайся, пойдем на свадьбу. Начинать на новом месте жизнь хорошо бы по-людски.
— С такой прической я пойду?
— Ты же у меня умница, Марзия, за пять минут каждый день из себя красавицу делаешь.
— Ладно, пойду голову помою. А ты фен мне найди. Вон в том узле должен быть.
— ?! — «Сама найдешь».
Гюль-Бала отправился на балкон курить вторую сигарету, «сигарету примирения», чтобы хорошенько рассмотреть облако, принявшую форму турецкой фелюки.
Жена, в банном полотенце на голове, ищет фен, который так и не смог найти Гюль-Бала. Она развязывает узлы: один, второй…
Находит фен и синий в мелкую полоску костюм милиционера. А еще под костюмом находит она обшарпанный револьвер, наверное, тот самый, из которого зять палил, от националистов отстреливался, и несколько порнографических видеокассет с непонятными русскими названиями «Забава-1», «Забава-2», «Мануэла в зоопарке»… Забавой один и два, должно быть, звали бесстыдно выставившую свой срам пышнотелую блондинку.
Возмущению жены нет предела. Она срывает с головы тюрбан и кидает его в лицо майору.
— Гюль-Бала, иди в зеркало посмотри на свои седые волосы. Гюль-Бала, если не хочешь, чтобы под твоими ногами земля горела, — тычет ему в лицо феном, — вспомни о своих дочерях, а еще вспомни, что у них есть дети, которые тебе, между прочим, внуками приходятся. Не позорь нас всех, уезжай из Баку.
— Марзия, сколько лет со мной живешь, а меня не знаешь. Марзия, ты что, обычные «вещдоки» от моих личных вещей отличить не можешь? Марзия, моему терпению конец приходит, протри скорее кассеты, чтобы отпечатков пальцев не оставалось, и положи на место.
— Мои отпечатки пусть у тебя на горле останутся. — Марзия включает фен в розетку на полную мощь. Кричит:
— Думаешь, я совсем дура. Кому эта шалава позорная, кроме тебя, нужна.
— Кроме меня еще знаешь скольким мужчинам нужна.
— Тебе нужно, чтобы ровесница твоей дочери перед тобой с раздвинутыми ногами сидела, да?
— Я тебе скажу, что мне нужно.
Гюль-Бала рывком выдергивает шнур из розетки. Жена нагибается, снова включат шнур в розетку. А потом…
Марзия, не сводя с мужа испуганных, быстро моргающих глаз и направляя на его седую грудь веющий раскаленным ветром пустыни фен, пятится назад к стене, к которой так хочется ей прижаться, но которую она еще не чувствует затылком.
Такое мягкое, почти пантерье скольжение жены, не подозревающей, что очень скоро оно прекратится, Гюль-Бале по его милицейскому вкусу: «Хорошо бы, чтобы она шла, не оборачиваясь, пока не споткнется об узел с кухонной утварью и верхней одеждой».
Чуть не перелетев через узел, она тяжко плюхается на него, широко раздвинув поехавшие в сторону ноги. И тогда майор накрывает ее своим телом. Разрывает на две половины халат. Вырванные с мясом пуговицы катятся по паркету в разные стороны. Он сопит. Мнет жене бока и груди. Водит носом по животу, собирая запах. Хватает ртом быстро затвердевающие, как в былые, «молодежные» годы, соски.
Марзия, наливаясь соком, дышит прерывисто, расфокусированно глядит на потолок и никак не может понять, почему ее голова съезжает вниз к гудящему фену, сковородке и кастрюлям, а лампочка на голом шнуре раскачивает мир где-то внутри нее, отзываясь пульсацией в чреслах. Почему все тело горит и уже бьется в судорогах. Ведь не хотела же она через этот мост проходить, так почему же пошла. И почему на этом мосту «разводном» обязательно кричать надо, надо горло свое освобождать. И почему потом так стыдно за этот придавленный крик.