на и была теперь всюду известна.
Истклиф достал из стенного шкафа несколько одеял (на реке ночи бывали прохладными), бросил два из них на койку, а одно положил себе на плечо. Потом, чувствуя взгляд Сефиры, неохотно повернулся, чтобы взглянуть на нее. И увидел перед собой ее глаза. Глаза были совершенно черные, непривычные для него, и абсолютно чужие. Это была четырехмерная чернота — никак не иначе, — и на миг ему показалось, что он заглянул в бесконечный космос, и хотя ни одной звезды сейчас видно не было, тысячи их сияли на периферии этих глаз. Но сравнение было недостаточно верным. Космос подразумевал собой абсолютный ноль — ледяной холод и безразличие. Но здесь, перед ним, смешанные с пронзительной Weltschmerz, Мировой Скорбью, и сияющие в ночи его жизни, были сострадание и человеческая доброта того измерения, о существовании которого он не подозревал; и здесь перед ним, также наполовину скрытое в глубокой тьме, было и нечто еще — качество, хорошо известное ему, но которое он не мог узнать.
Пока он стоял так, глядя ей в глаза, еще одна волна дежа вю накатила на него, на этот раз с такой силой, что он едва не пошатнулся. Внезапно он понял причину: эта женщина из буша — чернее черного эбониска, в своей гротескной одежде и с примитивной косметикой и духами — ужасно напоминала ему покойную жену. Это было невозможно; это было отвратительно. Но это было так.
Он в ярости отвернулся.
— Спокойной ночи, — проговорил Истклиф. Потом, вспомнив о худобе ее лица, добавил: — Дверь рядом с каютой — камбуз.
— Спасибо. Утром я приготовлю кофе, когда вы проснетесь.
Теперь каждую ночь приход сна напоминал Истклифу смерть, потому что дела его были так плохи, что он мог попросту не проснуться. Но он привык к смерти; он умирал каждый вечер вот уже несколько недель подряд; и теперь если это и волновало его, лежащего на раскладной кровати на палубе под звездами, так только по причине того, что больница была уже близко. Во время своего плавания вверх по реке у него было время взвесить все за и против слухов о чудодейственной силе чирургов, о сомнениях белых колонистов по поводу способностей чернобушей, и прийти к выводу, что сомнения эти скорее всего происходят от расизма, чем из — за реальных ошибок врачевателей. Произошло это ввиду того, что несмотря на сгущающийся туман собственного скептицизма, он вдруг уверился в возможности, что эта весьма уважаемая лекарша — ведьма, с ее магическими притираниями и бальзамами, вполне вероятно способна добиться того, в чем традиционная медицина оказалась бессильной.
По мере собственного умирания и угасания звезд в его глазах, он видел сон о ярчайшем лете своей жизни и об Анастасии, пронесшейся сквозь эту жизнь подобно порыву освежающего ветра, залетевшего в раскрытое окно каменного дома и нежно освежившего его во сне, принесшего осмысленность в его существование и смягчившего суровость его быта. По утрам она приносила ему апельсиновый сок, когда он, сидя на террасе над патио, глядел на рассветные луга; по вечерам, после того как дневная работа бывала закончена, смешивала для него мартини. И каждый день в полдень готовила ему чай, заваривая его так, как это умела одна она — в меру сладкий и крепкий и золотой, словно солнце.
Когда она впервые появилась на плантации, то смотрела на него с благоговением. Его полное имя было Улисс Истклиф III; он являлся владельцем — точнее, должен был им стать в полной мере после смерти своей матери — ста тысяч акров богатейших земель, отлично удобренных рекой, на которых вызревали за год по четыре урожая зерновых, превращаемых после в муку, составляющую основу жизни Серебряного Доллара. Но то благоговение, с которым она относилась к нему, было ничтожным по сравнению с тем благоговением, которое он испытывал по отношению к ней, знала она об этом или нет. А им можно было восхищаться. Колонисты Эбонона справедливо, хоть и несколько агрессивно, гордились той страной, которую создали так далеко от своего дома, и, памятуя о неравенствах и несправедливостях земного прошлого, навеки провозгласили эту страну оплотом свобод и чистоты демократического общества; но кому, как не Истклифу, было не знать, что на самом деле крылось в умах колонистов, потому что он, Истклиф, был тут королем. И ввиду этого ему не пристало испытывать чувства к прекрасной простолюдинке, стоящей перед ним, а следовало оставаться к ней равнодушным, словно она слеплена из глины.
Но это ему не удалось. Глядя в ее золотисто — карие глаза, замечая при этом, как вьются и шевелятся на ветру темно — рыжие волосы, он вдруг понял, что просто невозможно поверить, что нечто настолько обыденно — земное, как агентство по найму, могло послужить причиной того, что она появилась здесь, в его конторе. Эта девушка только что сошла со склона Олимпа, будучи дочерью какого — то современного Зевса, зачатой им с инопланетной речной русалкой. И она была так молода, так пронзительно молода, что у него разрывалось сердце. Впервые, увидев ее гладкую и безупречную кожу на фоне своих загрубелых рук, он испугался, что в ком — то может появиться отвращение к нему, такому уже далеко не молодому человеку. Но этого не случилось. Не было действительных причин, по которым она могла испытывать к нему неприятные чувства. Ему было немного за сорок, он был силен и строен и в ту пору еще не стал носителем, хозяином, смертельных симптомов болезни Мейскина.
Его страдающая атеросклерозом мать поначалу была шокирована Анастасией. У девушки не было семьи, ее прошлое было неясно. По всему выходило, что у нее не было за душой необходимого, чтобы достойно нести имя Истклифов. Сестра Истклифа поначалу тоже невзлюбила Анастасию, в то время как его шурин был просто губ и дерзок с новым секретарем — до тех пор пока однажды Истклиф не отвел шурина за конюшню, где избил его до полусмерти. Но меньше чем за месяц Анастасия завоевала симпатию их всех; что же касается Истклифа, тот попросту пал к ее ногам, как старый суковатый дуб. В его жизни были женщины, достаточное количество женщин, но до сих пор они были просто любовницами: плантация была его единственной любовью. И только. Через два месяца Анастасия стала его личным секретарем, потом стала его женой, и сумерки его жизни осветились ее солнцем, превратившись в день.
Истклиф проснулся на рассвете. Сефира уже поднялась и занималась делами. Она приготовила на камбузе кофе и, заметив, что он поднялся и встал, принесла ему чашку, смущенно улыбаясь.
— Доброе утро.
Кофе ничем не напоминал по вкусу тот напиток, который он готовил себе сам. И этому он был благодарен. Кофе был крепкий, но ничуть не горький, и молока Сефира добавила в самый раз, чтобы придать цвет.
— Как ты узнала, что я пью без сахара? — спросил он, сидя боком на своей раскладной кровати и установив чашку на колене.
— Вы не похожи на человека, который пьет кофе с сахаром.
— И на кого же я похож?
Она улыбнулась.
— На самого себя.
Первые лучи восходящего солнца, мгновенно и неожиданно залившие речную гладь и превратившие серую палубу катера в золото, унесли глубину и интенсивность ее черноты, подчеркнув неизученную пока еще особенность пигментации кожи расы эбонисов, из — за которой их кожа казалась не совсем черной, а синеватой. Кожа Сефиры блестела, и Истклиф понял, что пока он спал, она искупалась в реке. Ее черные волосы, сейчас не обвязанные лентой, тоже блестели, ниспадая на плечи. Она их недавно расчесала.
Он увидел, как близко здесь сходятся берега: за ночь река сузилась на половину своей прежней ширины, и течение также в два раза ускорилось. Он также знал, что до больницы осталось всего ничего. Буш — знахарь, которая определила его болезнь и организовала для него прием в больнице, объяснила, после того как Истклиф сообщил ей, что собирается идти по реке на лодке:
— Вскоре после того как берега сузятся, река сделает крутой поворот. Больница находится как раз за поворотом. Чирурги уже готовятся встретить вас.
Теперь у него больше не было необходимости следить за рекой, ведь с ним была Сефира, которая подскажет ему нужное место. Ему вдруг пришло в голову, что он так до сих пор и не спросил ее, зачем она направляется в больницу. И решил спросить теперь.
— Я работаю в больнице, — ответила она.
— Понимаю.
— А вы?
Он не видел причин скрывать от нее правду.
— У меня болезнь Мескина. Она не заразна, — быстро добавил он.
— Но не неизлечима.
— Почему ты так говоришь?
— Потому что вы ведете себя, как обреченный человек.
Некоторое время он молча смотрел на нее; потом допил остаток своего кофе и спустился вниз, умыться.
Выйдя снова на палубу, он увидел Сефиру на камбузе.
— Чего бы вам хотелось на завтрак? — спросила она.
— Ничего. Я хочу встретиться со своим чирургом на пустой желудок и с чистым разумом.
— Вы увидите, что она совсем не страшная.
— Часто колонисты обращаются в больницу?
— Вы будете первый.
Он был удивлен.
— В это трудно поверить.
— Ничего удивительного. Человеку, даже если он умирает, трудно заставить себя искать помощи у представителей расы, которую он считает, несмотря на неопровержимые доказательства противоположного, отличающейся от его собственной, и, следовательно, низшей по отношению к нему. Даже вы, первый пациент, без сомнения основываетесь в своих надеждах в первую очередь на силу магии чирургов, а не на уверенности в их медицинских познаниях.
— Но ведь они шаманы, просто лекари!
— Если угодно. Но у этих шаманов есть медицинские степени. Порт Д'Аргент не единственный космический порт на Серебряном Долларе.
— Но они входят в транс. Они…
— К сожалению, с описанием их практики связано много неверных понятий и терминов.
— Но они так сами называют себя, этим эбонисским словом, которым звались испокон веку. И единственное подходящее для этого слово — то, как назывались в средневековье на Земле знахарки, к которым обращались раненные рыцари, тем полуграмотным, но благородным старухам, врачевавшим при помощи Бог знает какой техники и снадобий.