и коленями. Филипп пытается смягчить то неприятное впечатление, которое он вызвал у нее во время осмотра дома, и рассказывает о трухлявых, полусгнивших стульях, расставленных во многих местах вдоль стены сада. Очень таинственно. По стулу в сторону каждого из соседних участков, — выходит, чтоб подглядывать за соседями. Филипп сообщает, сколько меда еще есть в подвале и сколько сортов домашнего варенья.
— Я не люблю варенье, — надувает губы Йоханна, ей сейчас совсем не хочется разговаривать.
Она выплевывает оливковые косточки в контейнер. Прислушивается, как они звонко стучат по потрескавшемуся металлу. Филипп, весь в волнении, в чем не хочет сам себе признаваться, убивает время, наблюдая за голубями, которые летят в сторону исторических памятников австрийской столицы или на чердак, принадлежащий отныне ему. Непрерывное движение жизни, то взад, то вперед.
— Бред какой-то, — бормочет он через некоторое время.
И еще раз, кивнув:
— Бред. С ума можно спятить, а?
Чуть позже Йоханна прощается. Она целует Филиппа. Уже с бельевой прищепкой на правой брючине, она заявляет, что так между ними дальше продолжаться не может.
— Типично, — добавляет она, после того как Филипп вроде хотел что-то ответить, но так ничего и не произнес. — Нет ответа, значит, и нет интереса, точь-в-точь как к своей родне.
— Тогда, значит, мы это уже обсудили.
Он не понимает, чем недовольна Йоханна. В конце концов, это ведь она никак не может расстаться с Францем. И все время, как ни крути, гордится тем, что живет, как она утверждает, в одном из самых стабильно развалившихся браков в Вене. Ему не нужна любовница, которая спит с ним через раз. И в этом постоянный упрек Филиппа Йоханне.
Она насмешливо вздергивает брови, прощается еще раз, теперь уже без поцелуя, намекая как бы на то, что и предыдущий поцелуй она готова забрать назад. Она уже собирается отъехать, но Филипп вдруг поднимает за багажник заднее колесо, так что Йоханна крутит педали впустую. Дорога у нее впереди легкая, без дорожных указателей, без начала и конца, самая надежная дорога, какую только можно себе представить. Все время прямо. Не заблудишься. Филиппа совершенно не трогает, что Йоханна вопит:
— Отпусти меня! Ну отпусти же, ты, идиот!
Но он не отпускает. Он ощущает в руках ритм педалей, словно бьется ее пульс.
— Какая великолепная езда на месте! И никогда не узнаешь куда!
Йоханна звонит как сумасшедшая.
— Отпусти! — кричит она. — Ты идиот!
Он смотрит на ее вихляющуюся задницу, туда-сюда. И думает, думает обо всем: о ее теле и о том, что и на сей раз они не перепихнулись, что они топчутся на месте, и если не она, так он уж точно.
— Погляди! Какие пустые здесь улицы, участки и тротуары! Руки, сумки, дни!
— Я опоздаю! Мне нужно нарезать кадры сбора урожая моркови! Для вечернего прогноза погоды! То, что ты сейчас делаешь, лишено всякого смысла! Подумай лучше о погоде! Боже мой! Смотри не надорвись! Да отпусти же меня! Отпусти-и-и!
Филипп считает, если уж во что-то ввязался, то все равно не стоит слишком убиваться из-за этого, даже если это и нелегко. Поэтому он опускает заднее колесо на землю и с силой толкает Йоханну вперед, а сам бежит за ней следом. Она почти теряет равновесие и с трудом пытается удержать велосипед. Почтальонша отпрянула в сторону, когда Филипп с Йоханной вылетели из открытых ворот на улицу. Но на самом деле Йоханна трезвонит только для него.
— Возвращайся! — кричит он, когда начинает отставать от нее. Он машет ей вслед. Спицы сверкают на солнце. Все еще звоня, Йоханна сворачивает в переулок и продолжает звонить дальше, а Филипп закуривает сигарету и задумывается, зачем она приходила. Ну зачем? Зачем, собственно? Ответа он не находит. С одной стороны, он не хочет тешить себя ложными надеждами (она находит его милым, но слишком простодушным и потому выбрала уже однажды другого). Но, с другой стороны, он не хочет быть невежливым (у него есть дела поважнее, чем однажды в обласканный погодой понедельник быть невежливым). Так что он снова садится на крыльцо, на коленях бабушкина почта, которая приходит регулярно, хотя получательница вот уже несколько недель как умерла, и мысленно обращается к другой теме.
Он представляет себе вымышленную школьную фотографию, сорок сплошь шести-семилетних учеников сидят за партами. Они не подходят друг другу ни по годам, в которые родились, ни по местам, в которых выросли. Вот этот паренек, уже будучи взрослым, сражался на второй турецкой войне и притащил с нее пушечное ядро. А этот, в третьем ряду от двери, отец Филиппа, пока еще с молочными зубами. В этом же классе сидит и его мать, она еще совсем девочка. Один из школьников, он станет позднее известным борцом, Альберт Штроухал, а другой — Юрий, сын советского коменданта города. Филипп просматривает ряд за рядом и задает себе вопрос: что получилось из них, из всех этих мертвых, которых с каждым днем становится все больше? Маленькая девочка с косичками, положившая, как и остальные дети, свои белые ручки перед собой на парту? Она всегда стеснялась поднять руку, когда ей нужно было в туалет. Ее зовут Альма. В молодости она вышла замуж за юриста управления городских электросетей, ставшего впоследствии министром. В этом браке у нее родилось двое детей. Один из них, ее сын, погиб в 1945 году в битве за Вену в возрасте четырнадцати лет, а ее дочь, младший ребенок в семье, сыграла небольшую роль вместе с Хансом Мозером и Паулем Хёрбигером в фильме Надворный советник Гайгер. Эта очаровательная девочка тоже здесь, среди учеников. На фотографии она сидит во втором ряду у стены. В юном возрасте она познакомилась с парнем, который был старше ее на шесть лет, и поссорилась из-за него со своими родителями. А что парень? Его мы уже видели, вон он, на парте сзади нее, у двери. Славный малый, хотя и не совсем тот, за кого стоит выходить замуж. Будучи уже молодым человеком, он придумывал разные настольные игры, из-за которых в итоге прогорел. Хотя одна из них оказалась довольно успешной: Знаешь ли ты Австрию?
А тот, в первом ряду у окна: это я. Я тоже один из них. Но что я могу сказать о себе? И что я должен о себе сказать после того, как передумал обо всех остальных и не стал от этого счастливее.
Вторник, 25 мая 1982 года
Еще полусонная, она замечает, как тает темнота и одновременно набирает силу свет, проникающий в большую комнату, забитую темной мебелью. Неплохо было бы обзавестись какой-нибудь автоматикой, чтобы, не вставая с кровати, открывать окно: долой этот спертый воздух, смесь дыхания, запаха матраца из конского волоса и напрочь сгоревшего молока. Три дня назад, пока она была на экскурсии в Калькванге, ее муж целых восемь часов кипятил пол-литра молока. Когда Альма вернулась домой, а на плите и в кастрюле вместо молока только спекшиеся черные сгустки, она сразу догадалась, что, даже если не считать всех усилий и времени, затраченных на оттирание плиты с помощью чистящих средств и мочалки из проволоки (кастрюля тут же была отправлена на помойку), запах не уйдет так быстро из недавно покрашенного дома. Сегодня она, возможно, уже перестанет ощущать его. Потому что привыкла. Но любой, кто переступает порог, сразу начинает воротить нос от этой типично старческой вони. Это вызывает у нее опасение. Ладно, возможно, она пессимистка, возможно, слишком чувствительна, потому что все эти штучки наводят ее на мысль, что однажды дальше так продолжаться уже не сможет. Щипчики для ногтей в холодильнике, грязная майка, которую Рихард не снял, надев поверх чистую. Пицца в духовке прямо в пластиковой упаковке. В общем-то все это безобидные мелочи. Но ее это все же пугает, кажется ей ужасным, поскольку можно предположить, что со временем станет еще хуже. Однажды Рихард возьмет и спросит, а что, Волк и семеро козлят — это история про то, как убивали детей? Подобные перлы отчебучивал в конце жизни его отец. Принялся вдруг, как довелось как-то раз услышать Альме во время посещения дома престарелых, кукарекать и что-то говорить по-петушиному, передразнивая петуха в телевизоре. Подожди, все еще впереди. Пока до этого еще не дошло. В беспокойстве она ворочается в постели. После бесконечных попыток найти удобное положение она остается в той же позе, полулежа на животе, правая рука согнута в локте и лежит на затылке, левая — поперек груди, пальцы на шее и правом ухе, одеяло зажато промеж ног, чтобы ляжки не касались друг друга. Голова Альмы свесилась до полщеки с кровати, чтобы лицо обдувал свежий воздух, идущий снизу. Еще несколько минут. Подождать.
Так.
День свадьбы Ингрид, ее дочери, и одновременно день смерти ее матери. Лишь когда Альма увидела во время похорон выжженные на временном деревянном кресте даты рождения и смерти, она поняла, что мать прожила почти сто лет. Сто лет. Это не так-то просто осознать, и надо этим проникнуться. Мать Альмы, будучи ребенком, наблюдала, как ее отец, Альмин дедушка, возился со стеклянным газовым фонарем, стараясь прибавить света. Сегодня трудно себе такое даже представить. Она играла в Вене на берегу реки, там, где сейчас проходит линия метро, а на работу ходила недалеко от Карлсплац через мост Елизаветы, украшенный статуями, которые стоят сейчас в Ратуше, в одном из ее внутренних двориков с аркадами. Иногда она рассказывала про швейную машинку с ножным приводом, на которой ей, девочке, давали поучиться шить. Тогда это было почти чудо техники. Она до гроба с гордостью показывала всем сшитую на этой машинке нижнюю юбку, и это во времена, когда люди уже сбросили атомные бомбы и увидели Землю из космоса.
— Грустно, — тихо вздыхает Альма, как будто недостаточно просто подумать так.
Альма сама видела, как приходил мусорщик. Он звонил в большой медный колокольчик, и ее мать бежала вниз с вонючим помойным ведром и жаловала мусорщику, чтобы умилостивить этого примитивного человека, две сигареты только за то, чтобы он аккуратно подал ей помойное ведро с кузова своей машины вниз, а не шваркал его, как обычно, об землю. Бамц! С тех пор семь десятилетий осталось позади, а лучше сказать — утекло, потому что