Альма уже говорила ему. Ингрид ставит Сисси на ножки. Девочка семенит по кругу. Альма обнимает ее. И хотя тисканье ребенка и приветственные восклицания придают моменту радостный оттенок, Рихард чувствует себя как в обществе, правила поведения которого понять не в состоянии. Под сердечностью Ингрид ему чудится легкая взвинченность, и это впечатление подтверждается, когда он с грубоватым смущением включается в приветственную церемонию.
Он присаживается перед внучкой на корточки и говорит:
— Ах, какая ты худенькая. Тебя что, родители не кормят? — Еще произнося это, он понимает, что даже безобидная шутка вроде этой чревата подвохом, и смеясь добавляет: — Твоя мать была такая же. По наследству переходит не только мебель.
Ингрид, качая головой, растаптывает сигарету. И произносит:
— Ну и ну!
Только и всего, но этого хватает, чтобы между отцом и дочерью установилось привычное отчуждение.
Рихард бегло гладит дитя по легким волосикам и снова выпрямляется, ища взгляда Ингрид. Она смотрит на него, сдвинув брови. Ему кажется, что она хочет спровоцировать его на еще какое-нибудь неосторожное замечание. Он не знает, что сказать, разве, может, что то была шутка, нечаянно вырвавшаяся у него. Но даже этого ему не хочется говорить в свое оправдание. Он и так уже сыт по горло тем, что вынужден постоянно оправдываться перед Ингрид.
Он стоит в нерешительности, но тут Альма приходит ему на помощь и переводит разговор на главную тему: что давно уже пора разгрузить в первую очередь нижние помещения, а то там совсем нечем дышать, мебель заполонила все пространство. В гостиной вообще как на складе торговца старьем.
— И это не только моя вина, — говорит Рихард. — Не думайте.
В последние недели войны, когда Восточный фронт приближался куда быстрее, чем ожидалось, один из самых насущных вопросов был: как защититься от грабежей. На грузовой машине управления городских электросетей (из-за своей важной в военном отношении должности Рихард имел бронь) он вывез наиболее ценные мелкие предметы обстановки на электростанцию в Зальцбург. Но большая часть мебели осталась. Они обсудили ситуацию вдвоем с Альмой, сидя на кухне, причем не пререкаясь, поскольку приходилось думать в условиях стремительно развивающихся событий, и достигли полного согласия в принимаемых решениях. Рихард позвал в дом столяра, который из-за нехватки одного пальца был признан негодным для службы в вермахте. Этот человек скрепил всю габаритную мебель специальными скобами. В течение двух дней он клеил, загонял штифты, привинчивал и сошлифовывал головки винтов, пока все шкафы и кровати не стали неразборными. Рихард сыграл на громоздкости мебели, на ее неподъемном весе и на лени русских, которым и по соседству хватало чего грабить.
— Это была твоя идея, — говорит Альма.
— Я и сегодня горжусь, что смог убедить тебя в ее правоте.
— Ну, не знаю.
— Вспомни, что было с соседями.
— Все равно, в другой раз я бы подумала.
— Тогда ты радовалась, что мы почти ничего не потеряли.
— Я же не предвидела, что всю оставшуюся жизнь мне придется по нескольку раз в году вызывать грузчиков мебели.
Рихард весь напрягается. Он знает, что эта акция давно обернулась подвохом, потому что после войны мебели не вернули ее прежний вид, сперва в этом не было острой необходимости, а потом — из опасения скорее разрушить ее, чем сделать для себя удобной. Раз за разом это мстило за себя, когда очередной шкаф требовалось передвинуть — то при покраске стен, то при циклевке полов. Некоторые предметы мебели уже не подлежали выносу из комнат, потому что не проходили в двери или оказывались неподъемными по лестнице, ведущей наверх. По этой причине некоторые комнаты оставались неизменными чуть ли не четверть века. Рихарду это не доставляло неудобств: он, наоборот, ценил, что, возвращаясь домой, находит все вещи на своих местах. Альма же с досадой называла это «мое окостенелое жилье». Ведь она проводила дома куда больше времени. Как прежде, так и теперь. И Рихард даже может ее понять. Но все же предпочел бы, чтобы изменения в доме произошли когда угодно, лишь бы не сегодня. Сегодня с него и так всего хватает.
— Старое и добротное, это я в них и ценю, — говорит он.
А Ингрид лапидарно:
— А я нет.
Будто пригвоздила, нет, приклеила ему ярлык на лоб, поплевав на него предварительно: негибкий обыватель, пережиток прошлого. Не то чтобы старый, а устаревший. Некоторое время он прикидывает, промолчать, что ли, не давая Ингрид лишнего повода для колкости. Ибо то, что его жизнь в целом стоит ей поперек горла, она уже не раз давала ему понять. Он медлит. Но в конце концов решает не спускать ей с рук.
— Это не доказывает, что ты знаешь жизнь лучше. Это лишь подтверждает, что у нас разный опыт и поэтому мы придерживаемся разного мнения.
— Уж последнее бесспорно.
— И очень жаль.
Жаль? Ну, это Ингрид как-нибудь переживет. Слезинки не проронит по герою своего детства. Она лишь пожимает плечами.
А Рихард удивлен, как привычно он воспринимает эти жесты Ингрид. Со временем у него выработалась устойчивость к ее манере закатывать глаза, не отвечать на вопросы и отпускать иронически «ага».
Они входят в дом, не задерживаясь надолго в комнатах нижнего этажа. Изогнутые ножки комодов с пузатыми лампами на них, книжные шкафы с застекленными дверцами, задрапированными изнутри занавесочками со складками, бидермайерские шкафы и с резными спинками диваны — все это для Ингрид мрачная рухлядь, которую она раньше любила, а теперь она для нее все равно что бывшие одноклассники, оставшиеся на второй год, с ними и поговорить-то не о чем.
— Выручай меня, Ингрид, — умоляет Альма. — С тех пор, как появился телевизор и мы переставили диван, у меня не осталось угла для моего задумчивого кресла.
Поджав губы, Альма неодобрительно оглядывает комнату. По телевизору идет передача Let’s learn English[55], новости и полный веселья и юмора скетч в театре венской семьи актеров Лёвингер («Трое деревенских святых»). Она поворачивается к Петеру:
— Задумчивое кресло — это место, где я думаю. Рано или поздно мне приходится думать о каждом из вас.
Зять с загнанно-хмурым лицом кивает и смущенно обнимает Ингрид за талию. С некоторой неуверенностью в голосе он предлагает разобрать в следующие выходные кое-какую мебель, которая мешает. Уверяет, что умеет обращаться с инструментами, еще с давних времен, до продажи лицензий на игры. Ингрид подтверждает, что у ее супруга золотые руки. Рихард, держась на заднем плане, надеется, что никто не сможет прочитать скепсис на его лице. Он бросает взгляд на часы с маятником и отмечает для себя, что вечером его надо будет подтянуть, уж очень медленно они бьют.
— Я бы предпочла, чтобы мебель еще послужила, — говорит Альма.
— Тебе придется примириться с тем, что наша дочь предпочитает мебель из стальных трубок.
— А вы что-то имеете против нее? — спрашивает Ингрид.
— Нет, — говорит Рихард.
— Вот и прекрасно.
Изогнувшись телом так, чтобы маленькая дочка могла опереться на ее бедро, Ингрид поворачивается на каблуках и шагает в швейную комнату, оттуда — в кабинет, потом — в столовую, а затем на веранду. Перед испанским дубовым сундуком, в котором раньше хранились детские игрушки, Ингрид останавливается и спрашивает у матери, можно ли ей взять этот сундук. Зачем спрашивать, разве Альма сможет сказать «нет»?
Альма вытаскивает оттуда скатерти, салфетки, подсвечники и свечи. Ингрид между тем подходит к дверям веранды и спрашивает, каков был в этом году урожай в саду.
— Вишни хорошо плодоносили, ранний урожай и такой прекрасный. Но из-за дождей в конце июня зачервивели и стали годиться лишь на корм птицам.
Рихард рассказывает еще про абрикосы (заморозки во время цветения), про яблоки эрцгерцога Иоганна (стабильный сорт, дерево в лучшей поре), про сливы (дерево стареет). Но его объяснения вроде как не доходят до Ингрид. Его дочь смотрит в сад и видит там себя, бегающую между деревьями.
Он перебивает себя:
— Оглядываясь назад, всегда испытываешь ностальгию.
Ингрид отвечает сухо, пробормотав вполоборота и тем не менее горько:
— С тех пор как мне указали здесь на дверь, моя ностальгия не так велика.
Рихард спрашивает себя, для чего он вообще открывает рот. Нормальный разговор, похоже, давно уже невозможен. Каждое слово встречается в штыки. И незачем их зря тратить. И что пользы теперь вспоминать, что в детстве Ингрид слепо верила ему? Теперь даже не верится, но ведь и в начале гимназии она испытывала постоянную потребность поделиться с ним. После того как в саду у соседей, родственников Вессели, где она играла в бадминтон, ее пригласили участвовать в съемках фильма «Надворный советник Гайгер», она во всех подробностях рассказывала ему, как к ней подошли, а потом еще раз — на случай, если какая-то мелочь была упущена. И это тоже позади: ушло, ушло, ушло.
Он говорит:
— Теперь много пишут о том, как важно вовремя уйти из родительского дома.
— Значит, ты находишь хорошую сторону и в том, что прогнал меня.
Да, ушло.
— Ну, если тебе хочется видеть это в таком свете.
— Да, мне хочется видеть это в таком свете. Я даже могу сказать тебе почему. Потому что тебе всегда нужно быть правым, любой ценой.
Рихард сдается. Его мозг сегодня измучен и забит вопросами и атаками прошлого, но у него хватает ума понять, что все это бессмысленно. Разговор ходит по кругу. Это так. Что было, то было: когда Ингрид однажды опять вернулась домой в полночь, да еще и огрызалась, его терпение лопнуло, он полчаса орал на нее, а потом велел ей убираться. Но только потому, что ему больше ничего не пришло в голову в ответ на ее молчание, то строптивое, то презрительное. Он просто сорвался. Тем более что он и перед этим был не в духе, все как всегда, одно к одному: его секретарша опять забеременела. Но на следующее утро он принял меры, он не из тех, кто не признает своих ошибок.