У нас все хорошо — страница 63 из 64

Они берут поджарившиеся колбаски, быстро открывают пивные бутылки с помощью своих зажигалок, слизывают капли с бутылочных горлышек, запрыгивают в кабину автокрана и уезжают еще до прибытия следующей партии гостей. Филипп ждет вместе с Атамановым и Штайнвальдом, не проронив почти ни слова (как обычно), или, лучше сказать, Атаманов и Штайнвальд перебрасываются время от времени парой слов. Филиппу, напротив, не до разговоров, потому что он боится, что произнесенные слова укажут ему на то, как скверно его положение дел. Постепенно небо затягивается облаками. Лишь Венский лес озаряется редкими закатными лучами, там, где за горизонтом свет пробивается сквозь облака. И тут в воротах появляются фрау Пувайн и господин Прикопа, они преподносят Филиппу бутылку вина, завернутую в подарочную бумагу — головки сухоцвета на голубом фоне. Филипп и представить себе не может ничего более безрадостного, чем бутылка вина в подарочной бумаге с золотой ленточкой на горлышке. Сейчас, вот сейчас он со всей остротой чувствует, как всё это убого, а если и не всё, то все же предостаточно, так что и остальное кажется не менее убогим. Он близок к тому, чтобы разбить бутылку о цоколь и с проклятиями покинуть собственную вечеринку: прочь отсюда, под одеяло, впиться зубами в подушку. Иногда это просто отлично помогает — вцепиться зубами в подушку. Однако, поскольку мужества у него не хватает даже на это, он ждет еще час, пока на небе не появляются первые звезды. Тогда он как следует раскуривает свою сигарету и, в надежде придать вечеру новый поворот, поджигает ею заказанные для фейерверка ракеты. Те со свистом взмывают в небо, разрываются там с громкими хлопками и забрасывают разноцветными искрами сад, дом, елку со шляпой Штайнвальда на макушке, соседей.

Настроение остается таким же.

Штайнвальд все еще не в духе, что он и демонстрирует с большим талантом в своей угловатой манере. Мрачно, покачивая головой с кислой миной, он швыряет куски мяса и половинки сладкого перца на решетку гриля и непрестанно выискивает места, куда он еще не сплевывал. Когда Филипп пытается поймать его взгляд, тот раздосадованно смотрит на него так, что Филипп понимает: стоит ему только сказать что-то не то, как он тут же схлопочет по морде. А когда Филипп пытается выведать у Штайвальда, откуда у того этот костюм — широченный, бежевый, с огромными нагрудными карманами, напоминающий Филиппу азиатских диктаторов, — Штайнвальд бормочет что-то невнятное, отказываясь повторить сказанное, из-за чего Филиппу приходится додумывать ответ самому (мать Филиппа часто говаривала: надо только сжать кулаки и молчать). Даже с фрау Пувайн, с которой Штайнвальд так хорошо общался в прошлый раз, он неразговорчив, причем настолько очевидно, что она вскоре оставляет свою затею выманить собеседника из бутылки, в которую он залез. Она поворачивается к Филиппу и рассказывает (хочет он того или нет, а он не хочет, потому что эти детали досаждают ему, показывают, как мало он знает, как мало он получил, как много ему было нужно, необходимо еще и сейчас и чего он никогда не получит): об Альме Штерк, его бабушке, которая никогда не упрекала своих внуков за то, что они не появляются у нее, и об Ингрид Штерк, его матери, когда она была еще ребенком, такая хорошенькая, и как жаль, что Ингрид умерла такой молодой, и что так и остался неразгаданным вопрос, почему Ингрид просто не выскользнула из браслета (ну да, ну так).

Филипп делает все возможное, чтобы обуздать рвение фрау Пувайн, с которым она жаждет поделиться своей информацией. Она чудовищно подробна в своих воспоминаниях. И пока в ее мозгу отыскиваются разнообразнейшие детали, лишь изредка побитые молью забвения, Филипп размышляет о том, почему он не хочет слышать эти типичные для своего жанра, в среднем скорее приемлемые эпизоды из детства и почему они ему кажутся произвольными, случайными, даже постыдными. Фрау Пувайн пространно повествует о том, как одиннадцатилетняя Ингрид поставила себе целью смастерить из каштанов и зубочисток всех животных и птиц Шёнбруннского зверинца, и далее о том, как она, Ингрид, была в то время по уши влюблена в ее, фрау Пувайн, сына Манфреда, Фредля.

— Она писала ему любовные письма. Фредль говорит, одно из писем у него еще сохранилось.

Этого Филипп уже не может вынести. Прежде чем фрау Пувайн углубится в дальнейшие подробности, Филипп использует возникшую в разговоре паузу, заполненную лишь сентиментальным смешком соседки, и переводит разговор на другую тему. А именно: он спрашивает о точности хода часов с маятником, которые он отдал фрау Пувайн.

Та, как кажется Филиппу, решает, что он хочет забрать часы назад. Она отвечает уклончиво: мол, то отстают на пару минут, то спешат, но это не имеет никакого значения, раньше или позже, больше или меньше, какая теперь разница. Она тут же вежливо прощается, кивая на грозящую испортиться погоду. И вправду — на небо наползают тяжелые тучи.

— Не беспокойтесь, — говорит Филипп. — Они пройдут стороной, дождя не будет.

Фрау Пувайн и господин Прикопа приводят тем не менее столько причин, что их хватило бы для извинений до конца недели. Они берут друг друга под руку и устремляются, шаркая, к воротам и, ни разу не обернувшись, исчезают за воротами и за стеной сада.

Филипп остается один с Атамановым и Штайнвальдом. Так они и стоят — один, второй, третий. И Филипп думает: кристально чистые личности так не выглядят. Стоит повнимательнее присмотреться, и увидишь, что это никакая не декларация независимости и не спасение трех жизней, это фиаско, три печальные фигуры, безосновательно надеющиеся на то, что надежда есть, болезненно осознающие, что ничто не осталось таким, как было, и ничто не останется таким, как есть.

— Возьмете меня с собой? Когда поедете послезавтра? — спрашивает Филипп, подспудно ощущая, что при всей гордыне и стыде, которые он испытывает, ситуация для этого вопроса сейчас вполне подходящая. Того гляди, начнется дождь, точно, как предсказала Йоханна. Звезды, по которым отыскивают свой путь корабли, стерты с неба. Поднимается ветер, бриз, он может изменить все. Вот уже сверкает молния. Раскаленные нити, ветвясь, извергаются из туч, у которых подбрюшье все сплошь в желтых складках. Через несколько секунд раскат грома падает словно груда камней в соседский сад и отдается в саду Филиппа вибрацией под ногами.

Штайнвальд смотрит на Атаманова, они обмениваются парой слов, Филипп их не понимает. Филипп безудержно падает в пустоту, а там ничего нет, что могло бы принести облегчение. Он чувствует себя одиноким, хотя и не может до конца признаться себе в этом, но таков он на самом деле. Луч автомобильной фары скользит по воротам. Филипп смотрит в его сторону. Вскоре не слышно уже и шума машины. Темнота вновь смыкается, плотнее, чем прежде. Штайнвальд и Атаманов продолжают держать совет. Филипп засовывает руки в карманы брюк, приготовившись к защите. Оба кивают друг другу. На одну секунду Филиппу кажется, что он забыл, по какому поводу Штайнвальд и Атаманов могут кивать друг другу. Они кивают и нерешительно выдавливают из себя:

— О, мы не знали, да-да, конечно, мы не подумали об этом.

— Это значит: да?

— Да.

Значит, он может поехать вместе с ними, взаправду. И хотя ему пришлось навязываться, чтобы добиться этой милости, он радуется или, по крайней мере, рад тому, что вместо помощников обрел спутников, тому, что в течение нескольких дней он будет с ними одно целое, этого он не ощущал уже давно. Он чувствует неуверенность в себе перед опасностями, которым собирается подвергнуть себя: другие погодные условия и что-то еще, что ему наверняка предстоит испытать, много больше того, что он может себе представить (а представить себе он может многое, уже хотя бы благодаря своей профессии). Тем не менее он готов сейчас же броситься в дом и начать собирать вещи: загранпаспорт, адаптер для розетки, глазные капли, хорошие средства от поноса и алкогольного отравления… Надо позвонить Йоханне, нет ли у нее каких советов.

Да, конечно, мой дорогой: не следует удерживать путешественника.

Спасибо.

Штайнвальд ударяет кулаком правой руки по левой ладони и заявляет, что должен достать свою шляпу с крыши, несмотря на начавшуюся грозу и мрак сгустившейся летней ночи. Несмотря на пыльный голубоватый отсвет, которым площадка перед воротами отвечает на разряды молний. Поднимается ветер. Всего через несколько часов, еще до рассвета, как утверждает Штайнвальд, его шляпа приземлится в Богемии (а если и не в Богемии, то у соседей, которые не явились на вечеринку). С помощью Атаманова Штайнвальд притаскивает самую длинную лестницу, она была за гаражом. Но лестница едва достает до края водосточного желоба. Штайнвальд скрипит зубами. Филипп видит, что тот не собирается так легко сдаваться. Поэтому он предлагает поставить нижний конец лестницы в багажник «мерседеса», того «мерседеса», в котором он уже скоро отправится в путь, уже послезавтра.

— Так можно удлинить лестницу на недостающие полметра, кроме того, в багажнике лестница будет более устойчива.

Штайнвальд, развернувшись, с удивлением смотрит на Филиппа, ага, это уже что-то, должно быть, этот парень вовсе не так глуп, как я думал. Он хвалит практичность Филиппа. Филипп радуется, его глаза блестят и широко распахнуты. Штайнвальд подгоняет машину, заправляет концы брючин в носки, вешает пиджак на открытую дверцу. Затем проворно карабкается по лестнице вверх. А Филипп за ним. Просто так. Из-за стольких разных причин, лишающих друг друга смысла, что в конце концов Филипп не знает зачем. Он продвигается по решетке от перекладины к перекладине, он хочет на самый верх, это, по крайней мере, ему ясно, на самый-самый верх, до щипца крыши и… и… — основательно освистать оттуда раскинувшийся под ним город.

А потом он сидит верхом на коньке только что отремонтированной крыши и просто радуется, ошеломленный той душевной смутой, в которой пребывает, сильно удивленный боязливым и в то же время стыдливым ощущением счастья, поглядывая влево и вправо, сбитый с толку темными, наползающими друг на друга крышами соседских домов, привлеченный огнями города и лицом Штайнвальда.