У него ко мне был Нью-Йорк — страница 20 из 35

Она сказала, что шоу будет особенным.

Билетов не было. Я встала в очередь для тех, кому повезёт получить чей-то ненужный. Я ждала час, за это время фойе заполнилось такими личностями, что всё моё удивление от людей на уличном базаре улетучилось. Эти персонажи были ещё ярче, ещё колоритнее, воздух вокруг них как будто плавился.

Кто это были такие? Наверное, какие-то высокопоставленные главы афроамериканских общин, старейшины и религиозные лидеры. Выглядело всё это как тайный съезд чародеев, который я почему-то вижу, будучи обыкновенным человеком.

Пожилые мужчины опирались на старинные посохи с головами хищных птиц, львов и анаконд на рукоятках. На пальцах их красовались огромные цветастые перстни. Женщины в летах, словно обёрнутые в золотую бумагу для упаковки с головы до пят, обмахивались метёлками из розовых страусиных перьев и слоновой кости.

Представление шло уже минут десять, когда нам троим — мне, моему Д. и дочке — продали наконец-то билеты в самую середину партера. Нас пустили в полной темноте в зал. По атмосфере там было как на разгорячённом стадионе во время финальных пенальти. Или в большой общей сауне.

А дальше начался калейдоскоп картинок, от которых до сих пор рябит перед глазами. На сцену поднялась пожилая напомаженная всхлипывающая чиновница, которая сообщила, что двух недель до того великого дня не дожил некто Чак Дэйвис. И она, как иудейка, просит всех встать и прочитать вместе с ней молитву на иврите. Весь этот удивительный зал внезапно встал с кресел и начал, утирая слёзы, повторять молитву. Встали и мы, повинуясь энергии толпы.

Потом нам показали короткий фильм об этом Чаке Дэйвисе — великом культуртрегере афроамериканского Бруклина. Сорок лет назад он начал преподавать ньюйоркцам африканские танцы и объединять таким образом разрозненные чёрные общины.

И вот началось само шоу. Огромный живой оркестр, состоящий из десятков разных барабанов и ударных инструментов, и самые крутые современные танцевальные афроамериканские труппы Нью-Йорка. Они впервые репетировали вместе — специально и эксклюзивно для этого спектакля. В их числе, судя по шквалу аплодисментов, были и настоящие кумиры публики — мальчиковая хип-хоп команда, показывающая акробатику уровня «Цирка дю Солей».

Сюжет спектакля был условно таким: двое парней из враждующих уличных банд после небольшого танцевального баттла нацеливают друг на друга пистолеты, и за ними приходит смерть. А дальше — путешествие в загробный мир. Страшный, шаманский, ритуальный, с куриными лапами и куклами вуду.

Такой подлинной, бешеной, артистической страсти я не видела никогда в жизни. Герои как бы опускались всё глубже в ад, познавая свои корни, знакомясь с самой сутью забытой ими культуры далеких предков. Потом к жизни их пытались вернуть какие-то лукавые черти с длинными изогнутыми курительными трубками в зубах.

Финалом ритуала стало обсыпание лиц героев мукóй. Они стали белоснежными и очень страшными. Зато ожили. Смешно, накануне мы были на балете Ратманского в Метрополитен-опере, так вот, все эти па-де-де трудно было сравнить с этой… я даже не знаю, как это называется — отдачей? самоотдачей? энергетикой? экстазом? трансом? психоделическим вылетом из тела?

Ощущение было таким, что им всем сделали инъекции адреналина прямо перед выходом на сцену. Не представляю, сколько лет и каким спортом надо заниматься, чтобы сделать тело настолько сильным, послушным и экспрессивным. И да, главным героем этих танцев нередко был зад. Прекрасный, подвижный, гибкий, ритмичный, музыкальный, танцующий зад. Ощущение участия в таинственном шаманском обряде у костра. Будто бы мы вызывали дух этого умершего Чака Дэйвиса, что, впрочем, и было проговорено вслух в финале…

Перед началом второго действия на сцену вышла ещё какая-то женщина, консул, которая разъяснила: этот праздник, как и вся афроамериканская культура, посвящён вовсе не проблеме ассимиляции. Она произнесла: «Рабовладельцы, которые насильно похитили нас с нашего родного континента и заставили жить, как собак, в чужом мире, ставили перед собой именно эту задачу — чтобы мы все забыли свою культуру и начали воевать между собой…» И одна женщина в зале выкрикнула, не вытерпев: «Да!» А я поняла, что они борются с ненавистью не к чужим, а друг к другу и к самим себе, что они борются с разобщенностью.

Странно было, я прикоснулась к чужому секрету, словно потрогала чьё-то влажное бьющееся тёплое сердце, побывала при операции или родах.

Удивительный опыт — вход в самую сердцевину едва знакомой культуры, которая оплакивает, смеясь и танцуя, свою незнакомую тебе травму. Ах, ну вот откуда ноги растут у фильма-альбома «Лимонад» Бейонсе. Ах, так вот о чём рассказывает Кендрик Ламар. Ах, вот в чём ещё трагедия фильма «Лунный свет». Ах, ах, ах.

Второе действие было более мирным и светлым. Два героя помирились и странствовали по Нижней Гвинее, слушая вокал девяностолетней колдуньи с африканскими гуслями в руках. Я к тому моменту только тихо наслаждалась способностью разума воспринимать новое.

«Как вам представление?» — поинтересовалась нарядная пожилая леди в чалме в перерыве. Я мямлила нечто, не умея подобрать эпитет. Она подсказала мне: «Powerful?» Ну конечно же powerful — «мощно», то самое слово! После аплодисментов все артисты встали на колени и произнесли молитву, адресованную Чаку Дэйвису, и занавес в полной тишине упал.

А на следующий день прямо с утра зарядил такой дождь, что всех магов и колдунов словно смыло, хотя у них был проплачен третий день дорогущей аренды бруклинской земли. Мы грустили, что они исчезли так же быстро, как появились. Хорошо, что в мире есть культуры, о которых нам еще только предстоит узнавать и узнавать.

Что подарил Нью-Йорк

Освобождение. Я даже не знала, что покидаю клетку, когда садилась в тот самолёт. Но этот трудный город, где каждый скрывает за ласковой улыбкой боль борьбы за место под солнцем, показал мне свободу снова стать никем, начать с нуля, стереть себе память.

Забвение. В действительности невозможно стереть себе память. Я всё равно помню всё, каждую минуту, первый снег в ноябрьской Москве, его руки в перчатках на руле. Но теперь передо мной такая круговерть нью-йоркских событий, что буфер памяти ежедневно наполняется новыми файлами.

Танец. Когда я бегу по мегаполису, выгибая поочерёдно то левое, то правое плечо, чтобы не задеть ненароком какого-нибудь горожанина. Когда я натягиваю красный капюшон дождевика за секунду до начала урагана. Когда облако белого дыма охватывает меня… Тогда я ощущаю себя ведомой партнёршей в танце с Нью-Йорком.

Горизонт. В Москве я всегда знала, каков предел моих стремлений. В Нью-Йорке же очертания будущей жизни так туманны, как будто мне снова шестнадцать и родственники поочерёдно спрашивают, куда я собралась поступать и кем хочу стать, а у меня нет ответа. Только я взрослая и у меня теперь есть выбор.

Воздух. Это когда твой выбор — плыть на пароме от Манхэттена до Стейтен-Айленда и отрываться от суетливого душного берега даунтауна, как от гигантского космического корабля. И обнаруживать себя в открытом пространстве залива. Так вот он какой, Нью-Йорк, весь разбросанный по островам, полные лёгкие океанического воздуха. Сегодня промозгло.

Веру. Промозгло, но эти температуры будто бы постоянно остужают мой ум. Учусь верить в хороший расклад всегда, во всё мощное, созидательное, под знаком «плюс», ведь не может же быть, что судьба подарила мне удивительные шансы, не вкладывая в это высшего смысла.

Тоску. Колдовать, но не мочь расколдоваться. Я скучаю по родному городу, ведь я покинула не только Москву печалей, но и мою Москву. Огромная, неведомая мне раньше тоска по родным. По старшим братьям и их детям, которые растут без меня. По маме. По младшему брату. По любимому некогда городу, который сегодня укрыло тонким слоем первого снега.

Мама

Мама — это мне семь, белая кроличья шапка с помпонами, моё детское тело в шубке размещено на холодном кожаном сиденье троллейбуса, скрипящего по зимней вечерней Москве восьмидесятых. Первые числа января. Я тепло дышу на обледеневшее стекло с немыслимыми морозными узорами, снимаю колючую варежку с озябшей докрасна руки и пишу на окошке «мама».

Так делают все дети?

Это слово упорно приходит на ум первым. Губы дважды смыкаются в удобное и понятное сознанию доброе «эм». Ма-ма. Ни секунды не задумываясь почему, я вывожу указательным пальцем буквы.

Мама — это мне двадцать три, метель на «Пушкинской», и у неё дома мы всей семьёй готовимся отмечать Новый год. Ёлка, которую я помогала наряжать, непременно живая, пахучая, верхушкой в потолок. Через пару часов полночь, а я только что сделала тест на беременность. И он показал две полоски, и я стекаю вниз по серому кафелю в ванной. А потом тело несёт меня к маме в комнату — это ей я хочу сообщить радостную новость. Будет ребёнок, я стану мамой, и в 12:00 мы поднимаем бокалы с шампанским за наступивший Новый год, он изменит много.

Мама — это мне уже тридцать один, и я прилетела с моей маленькой С. впервые в Нью-Йорк. Знакомить её с Д., который станет её отчимом, моим мужем. И первый снег выпал, и так холодно, и с океана дуют ветра. И совпало, что мама тоже прилетела сюда, по делам, снова оказалась рядом в миг, когда перелистывается страничка. И я спрашиваю её, как быть, ведь в Москве нас больше не ждёт ничего, а в Америке случилась новая жизнь. И она, не раздумывая: «Тебе, наверное, нельзя больше возвращаться обратно».

И вот ведь как выходит. Как всякое дитя психотерапии, я привыкла усердно пропускать роль мамы через критический фильтр, давно умею и открыто гневаться, и строить границы, и уверенно защищаться, и трезво оценивать. Да только, как ни крути, «мама» — это моё интимное заклинание защиты. Как в «Гарри Поттере». А я, я — тоже, видимо, заклинание защиты для своей дочери. Так это, похоже, работает. Губы дважды смыкаются в удобное и понятное сознанию доброе «эм». Ма-ма. Ни секунды не задумываясь почему, я вывожу указательным пальцем буквы.