У Никитских ворот. Литературно-художественный альманах №1(3) 2018 г. — страница 41 из 49

Мотором нового дела был Кроленко. Недаром при неудачах и сложностях его коллеги говорили: «Здесь нужен выстрел большой пушки», имея в виду авторитет Кроленко. А было Александру Александровичу Кроленко всего тридцать лет.


Её новый знакомый работал с этим человеком.


Узнать всё это было несложно. Но когда гость вновь появился на пороге её комнаты, сказав, что в прошлый раз нашёл на лестнице выпавший из портфеля лист, но возвращаться не стал, она не знала, что с гостем делать и о чём говорить. Вид у него был угрюмый, неприветливый, злой. «Странный род гениальности», – проворчала она в своей коммунальной кухне, но достала из шкафчика пастилу и пирожок с печёнкой, который приготовила себе на утро.

– За вами долг, вы обещали сюжет о себе. Так и сказали: «Остальное – при встрече!»

– Хотите анкету? Пожалуйста. Окончил историко-филологический факультет Петербургского университета. Преподавал в средних учебных заведениях и учительском институте. Теперь это второй пединститут – наверное, знаете.

– Вы, наверное, скучаете по югу? Вспоминаете Днепр, влекущий всех к белым пескам и к морю? А я чаще всего слышу запахи жаркой степи и вижу огромные низкие звёзды и синюю ночь. Я тоже с юга: Екатеринослав, или просто «Днепр». В народе так и говорят: «поехал в “Днепр”». Вас, наверное, Петербург сделал мрачным. Здесь погода воюет с человеком.

– Я не мрачный, я задумчивый.

– И о чём задумались? Вот сегодня, сию минуту?

– Скоро ли будет 31-е число в декабре. Это единственный день в году, когда моё издательство знает, что доживёт до конца года. И оттого бывает счастливо. Все кричат: «Да здравствует 31-е декабря!» Как понимаете, дело в финансах…

– Перевести гигантского Пруста – и думать о зарплате! Чудеса! Как только у вас будет денежный кризис, приходите ко мне – пропасть не дам. А потом будем заклинать добрых духов. У меня есть способ. Я вас сделаю весёлым.

Он поднял глаза на неё, оторвавшись от стола и чайной чашки, и вздохнул.

– Мне не поможет. Уже принято считать меня мрачным, нелюдимым, неразговорчивым. А я ненатурально, патологически застенчив. И подавить в себе этого не умею. Вот и пошло: «Чудак», «Скептик». Если я промолчу на редакционном собрании – тут же ирония: «Домашний скептик молчалив». Вот я и держусь своей сердитости и угрюмости. Меня даже в издательство не хотели брать – сомневались в возможности со мной сработаться. Пока один авторитетный коллега не возмутился: «Да что вы! Он же божья коровка!»

Она засмеялась:

– Сомнительный комплимент. Но мне нравится, что вы не танцуете вокруг собственной персоны в разных масках.


Она открыла маленький шкафчик и достала тёмно-зелёную бутылку.

– Я сама сделала наливку, как когда-то дома делали. Хватит ей без дела стоять. Попробуем и перейдём на «ты» А завтра мы пойдём слушать Девятую симфонию Бетховена. У меня блат в филармонии. Но сидеть будем в разных местах. Вы… Ты любишь музыку?

Сказать, что он любил музыку, – значит ничего не сказать. Он мог бы дневать и ночевать в концертных залах, не дышать, когда она звучит. Об этой его страсти знали все его сослуживцы. Быть может, страсть к гармонии помогла масштабному, сложному и своеобразному по манере роману Пруста зазвучать так музыкально. Мысли, отчётливые и логичные, сопровождала музыка слов.


С походом на концерт произошло нечто фельетонно-эстрадное, что весело обсуждалось в издательстве. Она сидела в последних рядах зала. Он – у прохода в шестом ряду. Рядом с ним оказалась сотрудница, сидевшая с ним на работе в одной комнате. На следующий день кто-то сказал, что его видели на концерте с женой. «Почему вы решили, что это жена?» – удивлялись те, кто знал, что он одинок. «Но кто может сидеть угрюмо, отвернувшись от своей спутницы и не разговаривая с ней, как не муж, устроивший ей скандал?» Смешной, но резонный ответ.


Они же после концерта отправились к её дому – он провожал её, потом к его дому – она провожала его. Потом она зашла к нему посмотреть, как он живёт. Такая же, как у неё, комната в коммунальной квартире. И в ней – никаких излишеств: диван, где спать, стулья, где сидеть, шкаф, откуда брать книги, и старинная, как у Алексея Толстого в его музее на Спиридоновке, конторка для работы стоя.

4

Их дружество было замечательным. «У нас двухкомнатная квартира», – говорили они о своих коммунальных комнатах, находящихся в разных концах города. Она всегда была храброй, по натуре весёлой и восприимчивой, хорошо знала литературу и искусство, и ему теперь было с кем обговаривать свои сомнения, печали и вариантные успехи. «Сомнения и печали» в его характере были вечным камнем преткновения. Знаток иностранных языков, эрудит в области науки, истории, литературы, ведущий редактор издательства «Академия», член Правления, коллега крупных учёных страны, он был постоянно напряжён, неудовлетворён, хотя работал сверх меры, взахлёб. Казалось, он стремился всё знать о сумме доступного людям опыта, решить все «проклятые вопросы», эту муку каждого из нас. И вдруг впадал в грусть, понимая, что никакие ответы не удовлетворят это странное человеческое существо, стремящееся к Абсолюту. Короче, нельзя превратить дроби в целое.


Издательство в это время занималось научно-просветительской деятельностью. Выходили книги о новых течениях в науке, технике, в общественной жизни. Особенно хорошо работал отдел точных наук. Готовился том «Творения Платона». Научные поправки и замечания благодарно принимались от нашего героя редакторами и переводчиками.


И вот неожиданно забрезжило на горизонте издательской деятельности что-то, более близкое его филологической душе. Это появилась книжная серия совсем другого типа, сделавшая главную славу издательству «Академия» – «Сокровища мировой литературы». Его застёгнутая мрачная душа затрепетала. Он не верил, что кто-то решится дать ему в работу эту вдохновенную ценность. Да и он сам боялся её. Ведь мечта стать художником слова затерялась в далёком 1911 году, когда мальчик из местечка Лобачёв стоял на пороге Петербургского университета и хотел, как оказалось, невозможного – стать писателем. А стал преподавателем. Но судьба, видимо, решила поступить наконец по справедливости. Ему доверили перевод великих английских прозаиков 17–18 веков: Дж. Свифта, Г. Филдинга, Л. Стерна, и оценили потом эту работу как «подвиг научного исследования и художественного воссоздания оригинала».

Тогда он впервые понял, что ему нравятся – более того, даже увлекают, – масштабные и сложные для перевода произведения. У него оказался истинный дар передавать стиль, манеру и своеобразие автора и почти реально оказываться в нужном времени и пространстве. Быть может, в эти мгновения он чувствовал себя настоящим художником слова. Переводил он и французских писателей: Ромена Роллана, Андре Жида, Дени Дидро.


– Это твоя инициатива – перевести Пруста? – спросила она.

– Кажется, да.

– Я не понимаю, что заставило его написать эту книгу. Странные люди, странные имена, замысловатые рассуждения по каждому поводу, недостоверность, относительность, но, правда, хорошая интуиция. Он, видимо, хотел проделать опыт с Памятью. Но, скажем, так: что Память отбирает для памяти… А скорее всего, Пруста за стол усадила болезнь. Он был пленником комнаты, обитой корковым дубом, потому что больше нигде не мог дышать. Но книга, которую я читала, сознаюсь, пропуская некоторые куски, мне очень нравится. В ней много красоты. Но зачем ты предложил её бедствующему издательству?

– Не знаю. Пруст поклонник Достоевского, но на французский манер, у него свой церемониал. И это интересно. И ещё, когда я читал первый том, мне показалось, что наш повелитель, Время, сидя у Пруста на облучке, не гонит лошадей. Словно француз услышал совет русского поэта: «Тише, тише совлекайте с древних их одежды, // Слишком долго вы молились, не забудьте прошлый свет…»

Я не знаю, что Бальмонт хотел сказать, но, мне кажется, это то, о чём говорит и Пруст: «Я всегда старался, глядя на море…верить, что передо мной – те самые вековечные волны, которые катились друг за другом, полные таинственной жизни, ещё до появления человеческого рода». Это о тайнах времени, памяти, природы, но главное – о погружённом во всё это человеке, чьё жизненное творчество возникает из богатства комбинаций опыта. Здесь и разум, и мораль, и стремление к совершенству. Быть может, Прусту хотелось дать интегральную концепцию человека? Посмотри, на каких мыслях, на каком желании его застала смерть. Он хотел предоставить людям «пространство гораздо большее, чем то невероятно суженное место, что им было выделено в этом мире, пространство, длящееся до бесконечности».


Она смотрела на него: как смела она думать, что он некрасивый – с этими горящими глазами, умным лбом и редкой, неожиданной, как луч в тучах, притягательной улыбкой? Этот так называемый отшельник мог устроить настоящий праздник тому, с кем шёл в музей, в театр, на концерт или бродил по городу, не переставая восхищаться безупречно прямыми улицами и проспектами Ленинграда, природной широтой Невы, когда противоположный берег далёк, но отчётливо виден фасадами домов: классицизм, барокко, модерн – всё элегантно. И нелюдимым он не был. Он обожал немногословное умное общение. И при этом она знала, что он постоянно в плену обитавших в его голове разноязычных слов, с вечным вопросом для переводчика: «Какое лучше, ближе к смыслу?» Он переводил в это время пятую книгу эпопеи Пруста. Называлась она «Пленница». Когда она приходила к нему, весело раскрывала пакет с бутербродами, расставляла чашки, разливала чай и усаживалась в кресло напротив, он спрашивал:

– Прочитать кусочек?

– Что-нибудь женское, – отвечала она.


И он читал: «С тех пор как Альбертина перестала, по-видимому, на меня сердиться, обладание ею не представлялось мне больше благом, за которое можно отдать все другие блага… Мы прогнали грозу, вернули ясную улыбку. Мучительная тайна беспричинной и, может быть, бесцельной ненависти рассеялась. Мы вновь оказались лицом к лицу с временно отодвинутой проблемой счастья, невозможность которого для нас ясна».