А в сторонке, на пригорке, под кустиком тихонько сидит странное существо. Старое, печальное, худенькое, и чему-то своему затаенно улыбается. Это Евсей Моисеевич Держаков – нештатный фотокорреспондент нашей газеты «Знамя юности».
– Моисеич! Одолжи ручку! – подбежала к нему девчушка. – Какой-то хмырь хочет мой телефон записать.
– С возвратом! – строго сказал старик. – Потому как дареная.
– А кто подарил-то?
– Юра подарил.
– Какой Юра?
– Гагарин.
– Ого! – охнула девчушка, возвращая ручку.
Через некоторое время кто-то принес и протянул Моисеичу полрюмки водки. Старик взял рюмку, повертел ее в пальцах, усмехнулся.
– Да… Константиныч иначе наливал.
– Какой еще Константиныч? – обиженно спросил парень.
– Георгий Константиныч… Жуков его фамилия. Может, слыхал?
– И по какому поводу он тебе наливал?
– По поводу взятия города Берлина. Май сорок пятого.
– Неужели приходилось? – парень присел на бугорок.
– Было дело, – Моисеич взял из рук у парня початую бутылку водки, второй стакан, почти доверху наполнил оба и, не торопясь, выпил свой до дна.
– Крутые вы ребята со своим Константинычем! – восхищенно воскликнул парень. – Такие могли взять Берлин!
– Ничего ребята, – Моисеич поставил пустой стакан на траву. – А надо будет – опять возьмем.
– Нисколько не сомневаюсь! – поднявшись, парень уважительно похлопал по тощеватому плечу Моисеича и, не поморщившись, опорожнил и свой стакан.
Хорошо мы тогда отметили мое 25-летие. Это был сентябрь 1963 года. Пригород Днепропетровска, река Самара, спортивный лагерь горного института. А с девахой, которая с каким-то придурком у берега тонула, у нас три дочки родилось. Но это случилось чуть попозже, уже после Сахалина.
Подсела в электричке, помолчала, закинув ногу на ногу, очень даже неплохие ноги оказались у моей поздней попутчицы, и говорит:
– Ну и чего ты на меня уставился?
– А потому я на тебя уставился, что ты есть тот самый человек, которого мне не хватало для жизни последние тридцать лет.
– Да? – удивилась она, вскинув не то левую, не то правую бровь. – Тогда в чем дело? Бери меня, я вся твоя! Будем считать, что тебе двадцать лет, а мне – восемнадцать. Вперед, мужик!
– Знаешь, сдается мне, что уже поздновато нам для таких подвигов.
– Что? Спекся?
– Похоже на то.
– Тогда нечего пялиться! Понял?!
– Понял.
– Или это все, что тебе осталось? Пялиться?
– На такие ноги не грех и попялиться…
– Выпить хочешь? – спросила она, опять вскинув бровь.
– Хочу.
– Ха! Кажется, у нас с тобой что-то получается…
– Не исключено, – я твердо посмотрел в ее глаза, шалые глаза, между прочим.
– Тогда наливай, – она выдержала мой взгляд с усмешкой, полагая, видимо, что уж после этих ее слов я все-таки спекусь окончательно.
А я не спекся. Спокойно отдернув молнию, я раскрыл нутро моей сумки. Женщина закрыла глаза в восторженном ужасе. В сумке было все, что может понадобиться пассажирам поздней электрички, которая уже проскочила мимо Немчиновки и со свистом, раздвигая своей плоской стеклянной мордой струи первого весеннего дождя, неслась в мокрый мрак подмосковных лесов. Это была последняя электричка, и немногим пассажирам в пустом составе надеяться на что-то в этой жизни уже не стоило.
– Ну, ты даешь… – озадаченно протянула женщина и медленно опустила замок своей куртки. – Но уж рюмок-то у тебя точно нет!
Не отвечая, я опустил руки в наружные карманы своей куртки и вынул две граненые стопки, которые час назад похитил в Нижнем буфете Дома литераторов. Вынул и поставил между нами на деревянное сиденье.
– Боже! Да ты страшный человек!
– Немного есть, – улыбнулся я.
– Но предусмотрел не все… Следующая остановка – Немчиновка. Тебе надо выходить.
– Ошибаешься, красавица. Предусмотрел я все – на платформе прекрасный навес. Там тепло и сухо. Сойдем вместе.
– Так не бывает.
– Только так и бывает.
– Мы можем завязнуть… По жизни… Может получиться надолго…
– Я уже смирился.
– Когда?!
– Когда пялился на твои ноги.
– Все-таки ты страшный человек.
– А ты?
– Разберемся.
С тех пор мы частенько сходим на этой платформе. Правда, в навесе надобности уже нет, в Немчиновке нам всегда сухо и тепло – как очень похоже выразился когда-то Хемингуэй.
Иногда охватывает непонятное, неизвестно откуда приходящее желание прямо вот сейчас, в электричке, в вагоне метро, в подземном переходе на улице Большой Никитской прокричать в пространство слова, обращенные к человеку живому, а то и к уже неживому… Вот прокричал в себя, внутрь, молча, – и опять в душе тишь да гладь, да божья благодать… Видимо, это дает о себе знать тоска именно по этому человеку. Именно в это вот мгновение…
И вот иду я по подземному переходу и молча ору во внутреннее свое пространство:
– Олег! А ты помнишь Днепровскую гранитную набережную тридцать километров длиной сорок лет назад?! А ты помнишь тридцатиградусную жару средь бела дня на этой набережной? А шестидесятиградусную водку «Первак» в эту жару? А меня – молодого, красивого, счастливого, хмельного и талантливого – помнишь?! И я тебя помню – молодого, красивого, счастливого, хмельного и талантливого! Это было лето, когда ты влюбился в Зорину, а она в тебя, когда ты поступил во ВГИК, когда Твардовский телеграммой вызвал меня из Днепропетровска в Москву, в «Новый мир», а у Женьки Городецкого вышла книжка, а Сережку Бондарчика напечатали в «Радуге», а Володя Мельник открыл экономический закон, а Игорь Пуппо женился на девятикласснице, а Витя Крамаренко на неделю украл Смыслова – чемпиона мира по шахматам, а Боря Сотников во дворе Дома железнодорожника присмотрел, наконец, местечко для собственного памятника! Потом, кстати, на этом месте соорудили лучший в городе общественный туалет – там продавали жвачку и «мерзавчики» с водкой! Да! А с нами была юная собутыльница-соблазнительница со смешной фамилией Перетятько! Недавно, кстати, она звонила и передавала тебе привет! Она тебя помнит и любит до сих пор! А ведь ей за восемьдесят, Олег! За восемьдесят!
Как и всем нам, между прочим…
Ах, какое это было лето! Как жаль, что вас не было с нами!
Но ведь и другие леты были у нас не хуже!
Во время нашего невинного застолья в Нижнем буфете какой-то добрый человек похитил у меня тяжелый складной чешский нож, который я купил в магазине таможенных товаров. И вот, будучи как-то на даче у этого человека, я увидел на столе свой нож. И, насколько мог неприметно, положил его к себе в карман.
– А нож верни на место, – спокойно сказал хозяин.
– Это мой нож, – ответил я.
– Положи на место, – повторил хозяин.
А я сжимаю в руке тяжелый чешский нож и чувствую – он узнал меня. Он вспомнил, как я затачивал его до бритвенной остроты, как смазывал машинным маслом и лелеял, как устранял еле заметное колебание лезвия, и, сжатый в моей ладони, он наполнялся мною, как наполняются энергией электрические батарейки при зарядке. И вдруг я ощутил его посыл – «Отдай меня, но ему в руки».
И я отдал. Протянул нож хозяину дачи.
И он его взял.
При этом оба мы: и я, и хозяин дачи, когда-то укравший у меня этот нож, твердо знали – нож мой.
Но ситуация была на его стороне, и он не пожелал отступить. И взял нож из моей протянутой руки.
И все. И началось. С этого мгновения события изменили свое направление, немного, на несколько градусов, но этого оказалось вполне достаточно. Я уходил с этой гостеприимной дачи с таким ощущением, будто оставлял у хозяина за спиной своего человека – надежного, преданного и безжалостного.
Так вот – началось. Ребенок этого доброго человека, строгая щепку, порезал палец, хорошо так порезал, до кости. Жена уронила нож со стола, и он упал острием ей в ногу. Напоминаю – это был мой тяжелый чешский нож. Брызнула кровь. «Скорая помощь», и все такое прочее. И, наконец, последнее… Во время глупой пьянки с соседом, поссорившись с ним, хотя никогда прежде не ссорился, хозяин дачи схватил со стола этот преданный мне нож и, уже обороняясь от нападавшего соседа, отмахнулся в тот самый момент, когда сосед падал, споткнувшись о табуретку… Но все эти подробности уже не имели большого значения, другие силы управляли событиями – нож вошел соседу в горло.
Хозяина дачи судили за убийство. В зале суда, после объявления приговора, я изловчился пройти мимо клетки, в которой сидел поникший осужденный.
– Ты все понял? – спросил я его.
– Что понял? – заорал он, вскакивая со своей скамьи.
– Это был мой нож… Ты пожелал оставить его у себя, но нож продолжал служить мне. Он ко мне еще вернется. Раньше, чем ты вернешься из заключения. А у тебя… У тебя будет достаточно времени подумать обо всем этом.
После всех этих событий я был у следователя – надо было подписать кое-какие бумаги, свидетельские показания, характеристики от нашей конторы – хорошую характеристику дал осужденному наш великодушный начальник. Нож проходил как вещественное доказательство, и по закону подлежал уничтожению. Этого я допустить не мог. В данный момент он беззащитно лежал на столе следователя среди вороха каких-то бумаг. Во время нашего разговора следователь, повертев нож в руках, бросил его в ящик стола. «А сейчас он должен выйти из кабинета», – подумал я. И действительно, в ту же секунду кто-то позвал следователя из коридора, он быстро вышел, плотно прикрыв за собой дверь. Следователь и должен был выйти из кабинета, поскольку все эти печальные события и произошли только для того, чтобы нож мог вернуться ко мне.
Я не стал дожидаться более удобного случая и, поднявшись, обошел вокруг следовательского стола, открыл нужный мне ящик, взял нож и, снова задвинув ящик, вернулся на свое место в полной уверенности, что следователь не помешает мне, что он не вернется раньше времени.