– Если понадобитесь, я вам позвоню, – сказал следователь, когда я был уже у двери.
– Звоните, – ответил я из коридора. И ушел, чувствуя в кармане радостную дрожь моего ножа. Мы снова были вместе, я не корил его за содеянное – у него не было другой возможности вернуться ко мне. И потом, у них, у ножей, свои правила поведения, и не мне учить его хорошим манерам.
Когда-то, очень давно, так давно, что даже совестно называть цифру прошедших лет, – я в те годы учился во втором-третьем, может быть, даже в четвертом классе средней школы города Днепропетровска. Жили мы тогда, в послевоенные годы, в конюшне, в бывшей конюшне, лошадей там уже не было, на самой окраине города. Дети, внуки, правнуки моего брата до сих пор живут в этом гостеприимном сооружении и неплохо себя чувствуют – здоровенькими растут. Так вот, до школы было километра три – специально замерял, когда однажды, уже взрослым и усталым, забрел в эти места.
Дорога в школу проходила мимо затопленных оврагов, дровяных и угольных складов, сквозь заросли Ботанического сада – так возвышенно и красиво назывались тогда, в послевоенные годы, эти заросшие провалы в земле. А последняя часть пути проходила по шпалам брошенной железнодорожной ветки. Рядом с ржавыми рельсами шла обычная грунтовая дорога с рытвинами, колдобинами, лепешками конского навоза. По этой дороге шли в город на работу, возвращались с работы, женщины добирались на базар – чего купить, чего продать, а продавали все, что вырастало на их скудных огородах. Кто тащил на себе ведро картошки, кто мешок кукурузных початков, кто прямо по дороге катил перед собой тыкву, неожиданно выросшую до несуразных пугающих размеров – земля отдохнула за годы войны.
По этой же дороге шныряли и мы – босые, дочерна загорелые и всегда голодные. Мы норовили изловчиться и, ухватившись за какой-нибудь крюк, проехать, проволочься хоть малую часть бесконечного пути в школу на телеге, запряженной полуживой кобылой, на заднем сиденье немецкого мотоцикла, на полуторке, уцелевшей в военной мясорубке.
Еще немного терпения, дорогой читатель! Я уже произнес ключевое слово, которое заставило меня написать эту страничку – полуторка!
О, Боже ты мой, Боже праведный!
Как мне рассказать об этом несчастном, полуживом, многократно навылет простреленном автомотосоздании, которое всю войну на немощных своих плечах тащило мертвых с поля боя, тащило раненых в санчасть, снаряды и патроны тащило опять в пекло боя, а потом консервы, а потом бинты, хлеб и водку…
Потому что только в ней, в полуторке, и было спасение!
Когда она проваливалась под лед, в болотную топь, в речной омут, ее всем отрядом спасали, как живую тварь, умоляя, уговаривая, упрашивая… «Милая, душенька, ну, поднатужься, ну, еще разок, сейчас заведется мотор, вот увидишь, он заведется, смотри, он уже заводится…»
И мотор действительно заводился, и полуторка, как живая, с надрывным стоном выкарабкивалась на твердь. И солдаты не могли сдержать слез, ее гладили, как живую, убирали с капота прилипшие ветки и комья грязи. А полуторка, доставив полуживых раненых в санчасть, нагруженная снарядами и патронами, снова ковыляла к болоту, из которого только что выбралась, ковыляла, зная, что ее ждет…
Полуторка на моей школьной дороге… У нас с ней были свои счеты, свои отношения. А вот и приблизились слова, ради которых написана эта страничка: не было случая, чтобы полуторка не остановилась перед человеком, поднявшим руку, попросившим помощи. Женщина ли возвращалась из города с мешком непроданной картошки, замурзанный голодный школяр с сумкой, сшитой из старой рубашки (это я о себе), инвалид ли с костылем (в те годы половина прохожих состояла из инвалидов с костылями и без). Все эти подробности не имели значения, потому что водитель в любом случае ждал, пока человек заберется в кузов и усядется на пол у самой кабины, вцепившись немытыми своими пальцами в край занозистой доски. И только потом машина трогалась с места. Она совсем недавно вернулась с войны, и у нее оставались еще военные привычки, военный характер, и, да простится мне высокий стиль, из полуторки еще не выветрилась нравственность военных лет. Она еще помнила хриплые стоны солдат: «Поднатужься, милая… Еще немного, мотор сейчас заведется…»
Прошли годы, семьдесят лет прошло, даже больше. В Москве зима, похолодало, минус двадцать, ночь… У меня жизнь без перемен. Я все так же тащу на себе картошку, только теперь от платформы Немчиновка до дома с едва теплыми батареями, и не в мешке, а в красивой сумке на молнии, но все те же три километра. А мимо проносятся лучшие в мире машины – «мерседесы», «вольво», джипы… Внутри веселые лица, ухоженные руки, негромкая музыка, легкие пиджачки, белые рубашки…
Попробовал остановить – вдруг, думаю, подбросят на пару километров. Ехать-то по пути, опять же – минутка-вторая-третья. Так вот – не остановилась ни одна машина. Ни одна. За что их владельцам и поныне чрезвычайно благодарен – открылась истина.
Вот растворились в песках египтяне, исчезли хазары, куда-то подевались эллины… А вы уверены, что мы живем в России? Как арабам нравится называть себя египтянами, так и пришлым племенам нравится называть себя россиянами. А русские… О! Это нечто совершенно другое. Себя отстояли, землю свою отстояли… Но, похоже, на этом их силы, их отвага и закончились. Последний воин рухнул, так и не выронив меча из руки.
Все бы отдал, только бы знать, что ошибаюсь.
Игорь Черницкий Ангел в целлофане
Игорь Михайлович Черницкий родился в Перми в 1953 году. Окончил театральный институт в Киеве. Много лет работал актером в Киевском академическом русском драматическом театре имени Леси Украинки, затем – актером и режиссером киностудии имени А. Довженко. Автор двух полнометражных художественных фильмов – «Ивин А.» и «В той области небес…». Лауреат нескольких кинематографических премий. Окончил Высшие литературные курсы при Литературном институте им. А. М. Горького. Член Союза писателей России.
Глаза итальянца засверкали, он взял несколько аккордов, гордо поднял голову, и пылкие строфы, выражение мгновенного чувства, стройно излетели из уст его…
Наконец-то я нашел подходящую скамейку. Согласитесь, летом, в хорошую погоду наши многочисленные городские парки культуры и отдыха страдают от дефицита свободных скамеек. Просто диву даешься, сколько у нас неугомонных пенсионеров с газетами, нардами и домино, сколько абитуриентов, принципиально не желающих готовиться к экзаменам в тиши библиотек, сколько молодых пап с новенькими детскими колясками, сколько шахматистов-любителей и т. д. и т. п. Господи! Я уже валился с ног, когда появилась на горизонте эта благословенная скамейка в тени развесистого старого каштана. Превосходное дерево! Его листья распростерлись над землей – широкие лапы-вееры. Будто каштан для того и выведен, чтобы в его тени прятаться от столь утомительных, головную боль вызывающих лучей.
Я развалился на скамейке, вытянул ноги, разбросал в разные стороны по спинке расслабленные руки, запрокинул голову и от удовольствия закрыл глаза. Ноги гудели. Кстати, странное выражение: разве ноги могут гудеть? Стук в висках понемногу начал затихать. Тук-тук-тук, пауза, тук, пауза, тук… И вот я уже эти «туки» не слышу. Я ничего не чувствую. Хорошо! Вот он – истинный отдых.
Мне кажется, я довольно долго так просидел. Очнулся от взгляда. Повернулся направо… Ну, конечно! И эта скамейка вовсе не была необитаемой. На меня смотрел худенький маленький мужчина лет сорока. Впрочем, при его комплекции возраст определить довольно трудно. Он был в очках-телевизорах с очень толстыми линзами. От этого глаза его приобретали какую-то слишком выпуклую и круглую птичью форму. Он понимающе слегка покивал, вздохнул, поправил рукой на переносице свои внушительные очки и опустил голову. Перед ним были расставлены игрушечно-маленькие дорожные шашки. Видимо, он уже давно здесь вот так вот сам с собой играл, а я его сразу и не заметил. Я отвернулся. Пусть занимается своим делом. Я его не трогаю, он – меня. Только бы не предложил партию в шашки. Я не понимаю выражения «активный отдых». Если отдых активный, то это уже не отдых.
Передо мной открывался прекрасный вид. Прямо к парку примыкал чистенький дворик старинного трехэтажного особняка. Судя по сложной форме окон, по роскошному мезонину, по вычурной лепке, какой было украшено это небольшое здание – судя по всему, лет ему стукнуло безумно много и повидало оно на своем веку всякое-всякое. Я не знаток архитектуры, я просто люблю вот так вот смотреть на необычный дом и уноситься мысленно в иные века, в иные миры. Будто смотришь исторический фильм. Вот, мягко покачиваясь на рессорах, сверкая черным лаком, подъехала коляска. Серые сильные лошади бешено таращат глаза, точно злятся, что их так резко остановили. Стройный кавалер помогает сойти блестящей даме. Он целует ее руку, а она, улыбаясь, говорит…
– Молодой человек, может, все-таки игранем партию, а?
Вот и порвалась пленка, кончилось кино. Он все-таки меня позвал. От судьбы не уйдешь. Я обреченно повернул голову к своему соседу:
– Видите ли, я безумно устал. У меня с утра была масса неотложных дел, нужно было срочно решить массу вопросов, оббегать десяток инстанций… Сейчас я хочу хотя бы десять минут посидеть и ни о чем не думать… Понимаете?
– Бога ради! Бога ради! – как будто сдаваясь, поднял руки очкарик.
И мы опять попытались погрузиться каждый в свое. Вдруг он спросил:
– Товарищ, а вы знаете, что такое некоммуникабельность?
Я молчал.
– Некоммуникабельность – это никому! не! кабельность! – сказал он, точно выбросил эти слова, на каждом делая ударение и в такт дергаясь всем телом. – Это значит: всем друг на друга наплевать, – он начал складывать свои игрушечные шашки.
– Ну, хорошо, – согласился я. – В конце концов, мне совершенно необидно будет вам проиграть.