— Уж не акции ли опять, а?
— Нет, это был бы дешевый трюк. — Некоторое время он молчал, но когда мы уже подъезжали к дому, спросил: — Тебе известно, что на побережье была забастовка?
— Да.
— У меня есть партия шелка-сырца, которая стоит много тысяч долларов; она уже несколько месяцев проторчала в Гонолулу. Не могу разгрузить ее во Фриско; один человек на Островах предложил мне продать ее по цене, значительно ниже первоначальной. Ситуация такова: либо бери, что дают, либо потеряешь все. Не вижу выхода из этого тупика. Уже набросал черновик телеграммы — он лежит сейчас у меня в кармане, — принимаю предложение.
Возле знакомого крыльца я затормозила. Он вышел из машины.
— Считаешь, я веду себя как ребенок, Джин?
— Ты всего лишь человек, и не более того.
Он вошел в дом.
Я осталась ждать в машине.
Он снова вышел.
Мы уехали. Я ни о чем его не спрашивала. Немного погодя он вытащил из кармана бланк телеграммы, перевернул его и написал на обратной стороне новое распоряжение своему агенту в Гонолулу.
Я не могла не увидеть эти четыре слова, выведенные печатными буквам:
«ПОШЛИТЕ ЕГО К ЧЕРТУ».
Не прошло и суток, как в дело неожиданно вмешался сам президент США, забастовку отменили. Погрузка и разгрузка возобновились впервые за полгода. Как отмечалось в газетах, о намерениях президента не ведали даже его ближайшие советники.
Наша партия товара прибыла в Сан-Франциско раньше других, что принесло непредвиденный доход. Отец выручил ровно в два раза больше, чем рассчитывал получить первоначально. Короткая поездка в отдаленный район массовой застройки обернулась прибылью в двести тысяч долларов. Отец сам назвал мне эту сумму.
Я сидела с сигаретой в руке, дожидаясь его, шикарное светло-синее пальто было наброшено мне на плечи. «Туда» я уже больше никогда не поднималась. Почему — не знаю. И его никогда больше ни о чем не спрашивала. Почему — тоже не знаю. Но спустившись, отец понемногу мне все рассказывал. И каждый раз сердце мое сжималось от страха.
— Представляешь, он знал, что моя мать умерла, когда мне было четырнадцать лет…
А я как-то не задумывалась, сколько ему лет.
— Именно благодаря тому, что она носила красивые шелковые кимоно и накидки, я и занялся впоследствии экспортом и импортом шелка.
— Правда?
— Да, но я сам вспомнил об этом только сейчас.
Сердце у меня екнуло и упало.
Я сидела, дожидаясь его, на плечах шикарное пальто цвета ржавчины. «Туда» я уже никогда больше не поднималась. И никогда больше его ни о чем не спрашивала. Он сам мне рассказывал незначительные мелочи. Но лучше бы уж вообще ничего не рассказывал.
— Ты помнишь тот вечер, когда мы все отправились в «Эмбасси клуб» отметить день рождения Луизы Ордуэй? Нам страшно не хотелось туда идти. У тебя были новые туфли, и после танцев ты сняла их под столом, чтобы дать отдохнуть ногам. А твои туфли случайно попали под ноги танцующим, и ты их больше не видела, Тони пришлось выносить тебя на руках к машине, поскольку ты осталась в чулках.
— Он… он знает об этом?
— Они в витрине магазина старых вещей в районе ломбардов, Норфолк, 120. С улицы их не видно. Стоят за очень большим старым банджо.
На другой день, проезжая мимо, я вышла у этого магазина. Увидела лишь банджо и больше ничего. Но в магазин вошла.
— В витрине у вас пара вечерних лайковых сандалий золотого цвета. Не позволите взглянуть на них?
— Нет, мисс, я таких не помню. Думаю, вы ошибаетесь.
Хозяин подошел к витрине со стороны салона и заглянул в нее. Я стояла рядом.
Изнутри их тоже не было видно. Лишь задняя дека банджо и всякая всячина. Я чуть не возликовала.
Сунув руку внутрь, он порылся в куче, чтобы, чего доброго, не лишиться возможности сбыть товар, и… извлек их на свет Божий.
Почесав в затылке, смущенно улыбнулся.
— Сам не знал, мисс, что они у меня есть, — признался он.
Сев, я примерила их. Четырехгранный каблук на двойной колодке, третий размер: ножки у меня чертовски маленькие, как у китаянок во времена мандаринов. Сандалии подошли мне тютелька в тютельку.
Скинув их с ног так, что они взлетели в воздух, я в возбуждении выбежала из магазина, чтобы никогда туда больше не возвращаться.
Я сидела, дожидаясь его. На плечах у меня шикарное пальто сливового цвета. Наверх я уже больше никогда не поднималась. И никогда ни о чем его не спрашивала…
— Ты помнишь ту пачку любовных писем, которые я писал твоей матери, когда ухаживал за ней? Да нет, не помнишь.
— Ты мне о них что-то говорил. Когда она училась в школе в Швейцарии. А после замужества она хранила эти письма, перевязанные ленточкой. Значит, после ее смерти ты тоже их берег…
— Я не представлял, где они. Уж столько лет прошло. Мы… заговорили о ней, не знаю уж, как это вышло. Он сказал мне, что письма в нашем сейфе в Банке национальной безопасности. Положил я их туда семнадцать лет назад. Перевязаны они синей ленточкой, их сорок восемь штук. Она пробыла в Швейцарии почти год, а я писал регулярно раз в неделю… надо будет пойти посмотреть… — На мгновение я заткнула уши руками. За рулем сидел он, так что машина шла прямо. — Ожерелье из бриллиантов и рубинов, которое я ей подарил, тоже там. Теперь-то я вспоминаю. Десять бриллиантов, сказал он, но всего девять рубинов. Один рубин потерялся, и мы так его и не заменили… надо будет сходить туда, — снова повторил он.
«Для чего? — подумала я. — Ленточка будет синяя. Писем окажется сорок восемь. Одного рубина не будет хватать».
— Ты знаешь номер нашего сейфа?
Мне показалось, он хочет, чтобы я напомнила его, но я не знала и ответила:
— Нет, а ты?
— Тоже не знаю, — рассмеялся он и добавил: — Он говорит — 1805.
Утром я позвонила хранителю сейфов в банке.
— Вас беспокоит Джин Рид. Будьте добры, вы не напомните мне номер нашего сейфа.
— Простите, мисс Рид, — засуетился на другом конце провода хранитель, — прежде чем выдать вам эту информацию, я обязан в целях идентификации позвонить по указанному здесь адресу.
Мне пришлось подождать, и он таки позвонил, хотя и не сразу.
— Всего лишь мера предосторожности, — извиняясь, произнес он. — Номер, о котором вы меня спрашивали, 1805, один-восемь-ноль-пять.
Я сидела, поджидая его, на плечи было накинуто щегольское желтовато-коричневое пальто. Наверх я больше уже никогда не понималась и никогда его ни о чем не спрашивала. Он уже мне больше ничего не рассказывал. Я была рада, что он ничего не рассказывает…
Я сидела, поджидая его, на плечи было накинуто сшитое по последнему писку моды пальто зеленого цвета…
Я сидела, поджидая его, на плечи было накинуто элегантное черное пальто… Так сидела я много раз. Столько, что уже и счет потеряла. Перед одним и тем же домом, перед одним и тем же подъездом. У меня перед глазами две сужающиеся линии сходились и терялись вдали. Дома, стоявшие по обеим сторонами улицы, становились все ниже и ниже, пока, казалось, совсем не зарывались в землю. Все представало в каком-то темном свете, словно подули пылью от древесного угля, а потом втерли ее во все предметы.
Над головой — звезды, они, казалось, сжимаются и расширяются, точно необыкновенные живые поры в небе. Они стали частью моего состояния. Они стали его олицетворением.
А внизу на улице — я, одна в машине, сижу совершенно неподвижно. Порой сидела не шевелясь по нескольку минут кряду. Иногда наблюдая, как дымок моей сигареты перетекает через верхний угол ветрового стекла и уплывает в темноту с другой его стороны. А один раз, по-моему, я повернула запястье и посмотрела на часы, поднеся их поближе к приборной доске, что они показывали, сейчас не помню. Пожалуй, и тогда не осмыслила этого. Просто посмотрела на часы в силу привычки.
Если не считать такой мелочи, я вообще не шевелилась. Сидела, дожидаясь отца, совершенно неподвижно.
И вдруг увидела его в подъезде, и он, наверное, простоял там с минуту или две, прежде чем я его заметила. Он не просто задержался на мгновение, а стоял совершенно неподвижно. Очертания его фигуры стали нечеткими, размытыми, как будто если долго стоять на одном месте в стихии, называемой ночью, она начинает подтачивать вас по краям и поглощать.
Я толкнула дверцу машины, чтобы ему не пришлось открывать ее самому. Он, похоже, даже не заметил мой жест, а если и заметил, так вроде как не понял, для чего я так поступила. Ко мне не приблизился.
Наконец отец сделал на ощупь один шаг. Причем не в ту сторону — если бы он туда последовал, ко мне бы не попал.
— Папа, — позвала я, — иди сюда. Здесь я.
На мгновение мне даже показалось, что у него что-то с глазами. То ли там было слишком темно и он никак не мог адаптироваться к уличному освещению, то ли…
Затем он неуверенно повернулся и направился ко мне. Я увидела, что глаза тут совершенно ни при чем. Что-то случилось с его лицом. Со всем его лицом. Казалось, будто минуту назад прямо перед ним прогремел взрыв и оно еще не пришло в норму после сотрясения и ошеломляющего опустошения, которым подверглось. А может, отблеск взрыва все еще играл на его лице, поскольку в нем была какая-то фосфоресцирующая бледность, наподобие отбрасываемого зеркалом и отражаемого водой света.
Он не сумел попасть в дверной проем. Я видела, как его пальцы, вытанцовывая, ощупывали верхнюю раму и ничего не находили, хотя проем зиял прямо перед ним.
— Тебе плохо, ты заболел, — заволновалась я. — Что случилось?
— Помоги мне влезть в машину, — попросил он.
Я кое-как втащила его, и он тяжело опустился на сиденье рядом со мной. Машина даже слегка покачнулась.
Заметив, что он пытается нащупать ворот, я быстро его расстегнула и отпустила галстук.
— Пройдет, — с трудом прошептал он. — Не обращай внимания.
Я вытащила его носовой платок и принялась прикладывать ему ко лбу — то в одном месте, то в другом.
— Ты похож на привидение, — прошептала я.