У ног лежачих женщин — страница 9 из 13

«А! — думает она. — Я хочу представить другую жизнь Игоря. Пожалуйста… Представляю. Во-первых, он вылечился от контузии». Но тут ее начинает настигать мелкая дрожь, и Людмила Васильевна со всей своей возможной силой отшвыривает фотографию лейтенанта. Эффект бумеранга — полетав, она приземляется на кровати. Теперь Людмила Васильевна смотрит на лейтенанта как бы сбоку, со стороны его родинки над губой.

Панин тихо скрипнул половицей, заглядывая в комнату. Он видит нежный и хрупкий профиль жены, тень же ее головы на стене — разухабистая, смелая, почти нахальная тень. Это потрясает Панина. «Ей бы в жизни чуток смело-сти, — думает. — А она — агнец безответный. На стене же, на стене — черт знает что! Как не она».

— Людочка! — говорит он тихо. — Людочка!

Хоть и тихо сказал, а спугнул, дернулась Людмила Васильевна в испуге.

— Да что ты, детка! — кинулся Панин. — Это же я! Я!

— Вижу, не волнуйся! Я просто задумалась! — Людмила Васильевна смотрит на Панина серьезно и почему-то строго. — Скажи, пожалуйста, — говорит она, показывая тонким и ломким пальцем на лежащую в ее ногах фотографию лейтенанта. — Кто этот человек?

Ах ты, Господи! Весь спохватывается Панин. Ведь вы-бросил он все фотографии физика, выбросил. Собственными руками рвал на мелкие кусочки и выбрасывал, рвал и выбрасывал.

Откуда же эта?

— Я сейчас ее выброшу, — говорит Панин, — сейчас, детка. Это чужой нам человек. Как он тут оказался, понятия не имею.

— Это не Игорь, — Людмила Васильевна говорит опасным голосом, голосом приближения к забытью и мраку. Панин убить себя готов, что дал фотографии, что не перелистнул для страховки альбом. Идиот, старый идиот. Что же ему сделать, чтоб удержать Людочку тут, в этом, совместном с ним месте и времени, как не отдать туда, куда ему нет дороги и где она одна-одинешенька. Как? Сказали бы ему: «Разбежись, Панин, на скорость и ударься головой об стену, вот и будешь всегда с ней — в свете и во мраке». Он бы так разбежался, он бы так выставил лоб вперед, чтоб уж точно достичь цели, наверняка.

— Не Игорь, — повторяет Людмила Васильевна. — Это другой человек, и я его видела и знаю.

— Так столько же похожих людей на свете, деточка, — шепчет Панин. — Вот сосед наш Сорока вылитый гетман Скоропадский, я, как увидел, просто обмер. Ну и что? Вариант природы. Не больше того…

Конечно, он не ожидал крика. Совсем наоборот, он возлагал надежды на Скоропадского, как на ловкий исторический маневр. Людочка зацепится мыслью за гетмана и удержится тут и сейчас.

Она же закричала, и такого еще не было.

— Сын Сороки! — кричала она. — Не сын Сороки!

Панин побежал за тазиком, за полотенцем, за шприцем, за ампулой.

Панин знал, что делать…


— Миняева заховали в сером костюме, — сказал Сорока. — Я про эту вещь не знал.

— Исподнее тоже проверили? — ехидно спросил Панин. — Знакомы ли вам, пардон, трусы, майка?..

— Ты выступаешь как вечный, — спокойно отвечал Сорока, — а я смотрю с точки зрения собственной смерти. Вот ты, к примеру, приготовил себе костюм туда?

— Не собираюсь, — ответил Панин. — В голову не беру.

— Надо брать, — вмешался Шпрехт. — Надо. Генуг — он всем генуг. У меня в одном пакете — мое. В другом — Варино. Она так сказала, а я понял: правильно. — Без перехода Шпрехт добавил: — Мы сегодня с ней стояли со стулом. Она так решила. Варя расходится обязательно, у нее характер — о-о!

— Место ему тоже хорошее дали, — продолжает смерт-ную тему Сорока. — Рядом с Ваней Губенко. Правда, пришлось чуть сдвинуть оградку у Иванчука, но тот размахался на том свете, как какой-нибудь космонавт.

— Иванчук — выдающийся хирург, — возмутился Панин, — а Миняев ваш… Хватаете, где можете! Живое и мертвое! Когда же вы насытитесь?

Но Сорока сегодня не спорщик. Он думает о Миняеве. Как тот лежал в гробу. Хорошо выглядел, между прочим… Не скажешь, что труп…

— Я решил, — говорит Шпрехт, — кислород держать наготове, когда Варя начнет двигаться. Сила у нее, конечно, есть, но как бы слабость не победила.

— Ну и не экспериментируйте, — строго советует Панин. — Или давайте я приду, подстрахую, если что…

Шпрехт машет руками.

— Я тоже думаю, — вмешивается Сорока, — нечего вставать. Прилив может быть к голове… Зальет разум… Сейчас у Миняева во всю поминки. Если б не такой случай, надо бы сходить… Я его помяну сам… Перед сном…

— Такое обстоятельство, — вздохнул Шпрехт, — что да…

— А как дела у вашего сына? — ни с того ни с сего спросил Панин.

— У нашего? — удивился Шпрехт. — Хорошо, слава Богу!

— Да не у вашего! — рассердился Панин. — Кто не знает вашего сына! Я вас спрашиваю, — громко обращается Панин к Сороке. — Вас!

— А чего тебе мой сын? — удивляется Сорока. — Я так думаю. Если у меня в жизни что-то было не того, то сынок — он все оправдал. Мой меня продвинул по природе.

— Это в каком же смысле? — спрашивает Панин. — Такого учения я еще не слышал…

— Ты много чего не слышал по причине своей глупо-сти, — засмеялся Сорока. — А учение такое. Есть природа семьи — от и до бесконечности. И некоторые фигуры протягивают семью дальше по движению вверх. Вот твой сын розы сажает. Это не вредно. Можно сказать, полезно. А ты маркшейдер. Тоже полезно. Но это все-таки одна линия… Линия Паниных, скучная линия жизни… У Шпрехта, конечно, ситуация получше… Но не сравнить с сыном Сороки, который вперед и выше.

Сорока поднял лицо вверх, к звездам, и радостно загоготал своему счастью.

Сын Сороки, Толя Сорока, был доктором наук, завкафедрой института, мастером спорта по шахматам и плаванию, знатным преферансистом и первым кобельеро города Днепропетровска. Он был умен, весел, бесшабашен, он умел все руками так же, как головой, у него была жена красавица-еврейка (трудное место для радости Сороки), но если теория, придуманная Сорокой-старшим о продвижении в природе, имела под собой какие-никакие основания, то Толик Сорока род свой подвинул, точно. Вперед и выше.

Тут и так хочется сказать, что незнание первоисточников жизни значительно лучше знания.

— Дети у нас слава Богу, — сказал Шпрехт. — По нашему времени, когда такая кругом пьянь… Взять хотя бы сына Миняева… Я тут ему подал возле булочной. Прямо весь синий, аж дрожит…

— Это ж не его сын! — закричал Сорока. — Не его! Он же свою взял с дитем. А это ж дело небезопасное — чужой корень.

— Я, например, Жанночку очень люблю, — сказал Шпрехт. — Она мне своя, как и сын.

— Это брехня, — ответил Сорока. — Так не бывает, чтоб чужое любил, как свое…

— Если любишь женщину, — сказал Панин, — будешь любить и ее плод.

— Я бы не смог! — Сорока взмахнул рукой, как отрезал. — Вы оба брали женщин, и уже немолодых, а я взял девушку. Нецелованную и нелапанную. Какая ж крепкая у нее была девственность! Прямо броня. Когда с этим столкнешься, особое чувство возникает.

Шпрехт хихикнул с непристойным оттенком.

— Я не желаю, — сказал Панин, — участвовать в этом разговоре. — И он ушел, худой, гордый старик, и смолоду не умевший говорить на эти темы.

— Зануда! — сказал ему вслед Сорока. — Зануда!

— Он, наверное, — ответил Шпрехт, — из баптистов. Но скрывает.

— А кого это сейчас колышет? — спросил Сорока.

— И то верно, — согласился Шпрехт. — Миняев уже умер…

ЛЕТЧИЦА

Вчера ветер дул из Африки, окна были открыты, и Зинаида слышала, как Людка-соседка дважды прокричала «Сорока! Сорока!»

«Поздно до тебя дошло, дура», — думала она. Конечно, может, крик безумной и не имел никакого отношения к рождению Толика, а просто так — крик соседской ненависти, но и другое тоже ведь может быть!

…Она помнит, Толичек уже был студентом, приехал на каникулы и шел с автобуса. Солнце ему было в спину, и он шел как позолоченный. Она ждала его у калитки и увидела: идет ее золотко.

А у другой калитки стояла Людка Панина, тоже сына ждала, из школы.

И вот Толик приближается, приближается и ничего нельзя изменить: идет копия его отца. У нее тогда сердце — тук, тук, тук… Сейчас, думает, все со мной и произойдет. В смысле — смерть. Она первый раз почувствовала, как огнем горячим распирает ей нос и идут, идут толчки в голову. Пока Толя дошел, она уже чуток успокоилась. Не потому, что Людка ничего не скумекала, а потому, что вдруг поняла: ничего она не боится. Ничего. Даже если явится физик и его скособочит у всех на глазах или не скособочит… Неважно. Толик-золотце — уже есть! Он умница и красавец, и пусть зайдется в припадке и Сорока (жалко, конечно, будет, он ей муж хороший, лучше не надо), но никакие чувства-перечувства ни его, ни Людки, ни физика не могут изменить то, что Толик случился, а ведь могло его и не быть. Вот ведь ужас-то был бы! А он есть! Есть! Как же умно, как будто знала, что по улице потом — потом! — будет идти золотко, она повела себя в кладовке. Ей тогда указала путь жалость — совсем неплохое чувство. Хотя учили ее наоборот. Не жалеть, чтобы как бы не унижать. Все равно что не мыться, чтоб быть чистым. Одним словом — глупость.

Никто не признал в Толечке сына физика, хотя он ходил в ту же школу, где была та самая кладовка. А бывшая, неумелая в простом деле любви жена жила просто напротив Сорок и вязала на шею банты сыну маркшейдера Панина и никого и ничего кроме вокруг не видела. Зине интересно было смотреть на маркшейдера, который оказался вроде бы ловчее физика и научил-таки эту плотвичку-географичку совершать дела природные. Даже совершили мальчика. Да живите и здравствуйте, интеллигенция! Не жалко. Золотко-то досталось мне…

Чего ж она, Людка, кричала вчера ночью? А если все-таки дура сложила два и два?

Зинаида как бы смеется. Получается ведь что… Вы-плывь все наружу, она, Зинаида, все равно для них недосягаема. Она на своем щите в неподвижности, как в каменном замке. Ну, придут ее спрашивать-допрашивать? (Хотя кто? Ну, скажем, Сорока.) Ну и?.. В жизни без движения и звука есть своя сила. Слабость — это по поверхности. Поэтому хрен ты меня возьмешь, Сорока, если Людка откроет тебе глаза. Хрен! Да и зачем тебе меня брать? Твоя тайна, Сорока, страшней моей…