У парадного подъезда — страница 25 из 61

Пожалуй, у него-то как раз есть некоторые «стратегические» основания допускать мирное сосуществование в своих пределах украинца Шевченко и немца Ницше, англичанина Оруэлла и русского Деникина (об основаниях тактических — проблеме тиража и заполнения вакуума — скромно умолчим). Молдавия — страна романская, некогда искусственно изолированная от романского мира; как нереализованный комплекс таила она в себе тоску по европейской культуре, которую по праву языка могла считать отчасти и своею. И вот, дорвавшись до мирового литературного пиршества, она стремится скорее насытить себя информацией, чтобы в конечном итоге, достроив свое здание до полноты исторического замысла, успокоить обостренное чувство причастности и войти в сонм европейских народов на равных.

Что тут возразишь?

О необходимости блюсти диету голодным говорить бестактно, особенно если сам голоден и сам с жадностью кидаешься на любую духовную пищу. Следовательно, через этап всеядности пройти необходимо — но именно пройти насквозь, чтобы выйти к чему-то иному, а не застрять у поворота. К тому же в дом, где ты некогда жил (на верхнем ли этаже, в полуподвальном ли помещении — не суть важно), откуда волею исторических обстоятельств был изгнан и где намерен вновь поселиться, можно прийти и с пустыми руками. Там соберут с миру по нитке, в беде не оставят. Вы хорош будет у нас вид в этом респектабельном обществе! Довоенная английская шляпа, американские лаковые ботинки, деникинский френч и немецкое пенсне на цепочке… Поэтому лучше прийти в своей одежде, пусть скромной, но свободной от франтоватости пугала. Стать причастным чему-либо можно или получив во владение часть чужого достояния, или внеся в него свою долю. Каждый выбирает, что ему ближе. Мне ближе — «Молдавия литературная», когда она печатает Мих. Эминеску и совершает тем самым дарение миру, ибо этот румыно-молдавский классик есть символ единения народа, рассеченного бессарабской границей. Или когда она покаянно возвращается к наболевшей теме — кишиневскому погрому 1903 года, помещая статью Льва Беринского «Несколько напоминаний к не совсем крупной дате» и фрагмент «Сказания о погроме» Хаима-Нахмана Бялика (имя, от которого бросит в жар любого «памятливого» читателя).

Эту публикацию, кстати, можно было бы и расширить, дав слово не только страдающей, но и сострадающей стороне. Так, в газете «Новости» от 30 апреля 1903 года был напечатан текст выступления св. Иоанна Кронштадтского: «Прочел я в одной из газет прискорбное известие о насилии христиан кишиневских над евреями, побоях и убийствах, разгроме их домов и лавок, и не мог надивиться этому из ряду вон выходящему событию. (…) И когда он (погром) совершился? На пасхальной неделе, когда вся тварь небесная и земная, ангелы и верные христиане ликуют о Воскресении из мертвых как начатке общего воскресения всего рода человеческого… Русский народ! Братья наши!. Зачем вы сделались варварами — громилами и разбойниками людей, живущих в одном с вами Отечестве?..» Есть и другие не менее интересные свидетельства; но за счет чего расширять объем публикаций в относительно небольшом журнале? За счет «Лолиты»?

Вновь и вновь встает не только перед «Кодрами», но и перед всеми нами проблема — кто к кому возвращается. Мировая культура к нам, неся в роге изобилия роскошные, но кем-то другим созданные дары, или мы к ней? В первом случае процесс наследования будет означать нисхождение, во втором — восхождение.

Вверх идти куда труднее, и если бы, скажем, «Литва литературная», с августа 1989 года ставшая «Вильнюсом», просто перепечатала книгу Н. А. Бердяева о русском коммунизме, как это сделал — ориентируясь на своего читателя — журнал «Юность» (1989, № 11), или статью Д. С. Мережковского о Лермонтове «Поэт сверхчеловечества», подобно «Книжному обозрению», «Огоньку», «Молдавии литературной», «Простору», «Вопросам литературы», «Нашему наследию», «Литературному обозрению»[58],— это было бы для нее как легче в техническом отношении, так и прибыльнее в кассовом. На такую приманку тогда подписчик еще бы клюнул. Не только литовский. И даже не столько литовский, — как «клюнул» он на перепечатку в том же «Вильнюсе» записок Ольги Ивинской о Б. Л. Пастернаке (1989–1990). Но в данном случае журнал пошел другим путем: опубликовал переписку Бердяева и Мережковского с вильнюсским профессором М. Здеховским (соответственно №№ 11 за 1989 и 1 за 1990-й). Конечно, читать о Лермонтове высокие и насквозь прожигающие какою-то страшноватой энергией слова куда интереснее, чем продираться сквозь суховато-информативный эпистолярий двух людей, не слишком заботившихся о том, чтобы их разумели посторонние: «Но вы и эти каракули поймете и почувствуете, как мы в этом близки с Вами (при всей нашей далекости по вопросу о католической, Римской, или кафолической, Вселенской, еще не явленной Церкви)…» Мариан Эдуардович-то понял Дмитрия Сергеевича, в том не приходится сомневаться, но многие ли современные люди без нудного комментария способны разобрать, чем католичность отличается от католичности? Тем большее уважение вызывает решение редакции отстаивать в прошлом — своё, не унижаться заемами и не идти на поводу у всеобщей истерии. А если кому-то покажется, что пример слишком эстетский и мною движет филологическое пижонство, — что же, поблизости от «Вильнюса», в латышском молодежном «Роднике», в 1987–1988 годах было блестяще продемонстрировано умение сочетать «гуманитарность» и «популярность». Здесь достаточно долго вел антологию «Из истории русской поэзии» один из лучших литературоведов поколения «сорокалетних», Роман Тименчик. Анталогию, в которую попали 12 русских поэтов «серебряного века», так или иначе связанных с Латвией (кто же не любит Рижское взморье!). Безупречно отобранные стихи — Александра Добролюбова или Иннокентия Анненского, Всеволода Кривича или Зинаиды Гиппиус — каждый раз как бы встраивались в рамку краткой вводной статьи, стилизованной под эссе начала века, с преобладанием зеленовато-сиреневых, сизотуманных «борисово-мусатовских» тонов, с господством пластического образа над терминологической определенностью. Между тем все, чтобы читатель смог «ощутить, как жизнь поэта становится его судьбой, то есть стихами» (удачное выражение одного из рецензентов антолгии), здесь есть. Главное — единство стиля Поэта и размышляющего о нем филолога, отказ от культурной экспансии, духовная скромность и священное чувство дистанции, которую нам предложено преодолеть. Преодолев ее, мы становимся зваными гостями на пиру всеблагих, тогда как, проглотив на бегу «Лолиту» и закусив ее «Поэмой о Франциске Ассизском», в лучшем случае оказываемся потребителями.

В каком-то смысле чувство собственной удаленности от классического образца делает нас ближе к нему, чем беззастенчивое приближение вплотную, когда кажется: протяни руку, и вещь твоя, но рука неожиданно натыкается на стеклянную преграду музейной витрины.

Но, увы, «случай Тименчика» — исключение из правил нынешней торговли антиквариатом, а правилом следует скорее считать перепечатку булгаковской «Дьяволиады» в не имеющем никакого отношения к Булгакову «Литературном Азербайджане», тогда как Вяч. Иванову, символисту, с Баку связанному более чем тесно, места здесь практически не остается. Как не вспомнить характерную (но, к сожалению, вовремя снятую редакцией) фразу из одной рукописи: в минувшем году, благодаря публикациям забытых произведений Булгакова, Платонова, Пастернака, уровень киргизской прозы заметно повысился…

Между прочим, проявлением «музейной» психологии (а не только данью цензурной ситуации) следует считать и повсеместную страсть к купюрам. Я не ригорист и прекрасно понимаю, что не все позволенное Юпитеру позволено быку, что к свободе слова мы продвигаемся короткими перебежками под шквальным огнем всевластного противника, — но ведь никто насильно не заставляет обращаться к непроходимым непреходящим ценностям! Если же — обращаемся и готовы ради этого поступиться чужим, нам не принадлежащим текстом, значит — «коллекционный» подход к прошлому, позволяющий покупать не всю коллекцию оптом, а отдельные разрозненные предметы, — намертво въелся в наше сознание. Значит, мы хотим богатство приобресть, а о чести не думаем. Значит, публикуемая с подчистками книга не является нашим наследием, а приобретена нами, как нуворишами, на черном рынке… Когда же дойдет до нас, что адаптированной истории не бывает, и тот, кто согласен изучать ее по выжимкам из хрестоматии, уподобляет себя благовоспитанным институткам (да и те по ночам прятали под подушками не хрестоматии, а полновесные романы с «опасными связями», «мельмотами-скитальцами» и радклифовскими ужасами)!

Особенно в этом смысле не везло писателям, хоть словом обмолвившимся о В. И. Ленине. Только дочитает ответственный редактор «Окаянные дни» до слов «Ленин и Маяковский (…) некоторое время казались всем только площадными шутами», как рука его дрогнет и потянется к ножницам. Только у Набокова дойдет до «зеленой жижи ленинских мозгов», как в тексте сами собою образуются треугольные скобки с таинственной дробью многоточия. И — даже если исходить из вполне законопослушной логики — совершенно напрасно образуются, ибо, как пояснил в «Звезде» (1990, № 3) Ив. Толстой, «выражение принадлежит не Набокову, а заимствовано им у И. А. Бунина, а точнее — из его речи 1924 года «Миссия русской эмиграции»… Но и Бунин не был автором: он всего лишь пересказал выступление наркома здравоохранения Семашко. Так что, как оно и должно быть, мы прячем от самих себя нами же пущенную весть. Не пора ли выздороветь и от этого психоза?»

Пора-то оно пора, но выздороветь можно от всей болезни, а не от отдельного ее симптома. Выздороветь от «музейности», плавно перетекающей в идеологию. Иначе, если мы будем сражаться только за право говорить о Ленине плохо[59], вполне реальна — пусть как угодно далекая во времени — ситуация, когда плюсы поменяются на минусы и редакторы начнут дырявить «наследуемые» тексты именно там, где обнаружатся следы «ленинизма». Во всяком случае, меня, человека отнюдь не коммунистических убеждений, в выступлении Ю. Н. Афанасьева на 3-м съезде народных депутатов СССР (весна 1990) резанула непреклонная интонация: «Если наш вождь и основатель действительно заложил основу чего-то, так это возведение в принцип государственной политики массового насилия и террора. И, кроме этого, он возвел в принцип государственной политики беззаконие». Не то чтоб в словах историка отсутствовала правда, но в них было маловато истории. От нетерпимой интонации и подчеркнутой однозначности суждений, скорее похожих на приговор, всегда становится не по себе. Еще позавчера с такою же однозначностью принято было изрекать: «Учение Маркса всесильно, потому что оно верно». Еще вчера с таким же убежденным пафосом шестидесятники, вся «шатровская рать», призывали вернуться к ленинским нормам от сталинских искажений, — об этом мною подробно сказано в главе, посвященной «Огоньку». А что будут возглашать завтра? В идеологии ведь, в отличие от культуры, сумма от перемены мест слагаемых не меняется, и если где-то памятник Ленину сносят только для того, чтобы водрузить памятник Пилсудскому, это похоже на идеологизацию навыворот. Понятно, что не к ней зовет Ю. Н. Афанасьев. Но спаст