У парадного подъезда — страница 26 из 61

и от нее нас может не повсеместное обличение вчерашних и не обожествление новых кумиров, а полный отказ от кумирослужения как такового, когда к потоку истории обращаются не за броским примером, не для оценки и переоценки, а для свободного размышления о ней, без всякой заведомой цели и предустановленного итога. Увы, на практике приходится встречаться о прямо противоположным.

Хорошо, что на страницах журнала «Родина» до его разгона[60] успели высказаться Вл. Солоухин (с его знаменитым «Читая Ленина») и три историка: Г. Бордюгов, В Козлов, В. Логинов (со статьей «Куда идет суд»). Но, читая их, поневоле вспоминаешь классическое: «Чума на оба ваших дома». Один выводит все последующие (и действительно непоправимые) беды России из октября 1917-го как из безосновной причины и судит большевиков как единственных виновников гибельного переворота. Другие, правильно диагностируя ошибку Солоухина и полагая его отношение к истории судебным, тут же сами впадают в гораздо более глубокую ошибку, соглашаясь в этом суде участвовать в совсем уж сомнительной роли адвоката и пытаясь доказать, что Ленин в «террористическом» 1918 году не только призывал к крови, но и делал много чего хорошего… Между тем история не уголовная хроника, потомки не судьи, а на пустом месте в истории ничто не происходит. Будь то спор свободно мыслящих людей, каждая сторона предложила бы свою версию событий, не наперерез, а параллельно друг другу. Но то был спор идеологий. Со всеми вытекающими последствиями. Метафизической причиной появления таких споров в относительно гласное время следует считать наш всеобщий инфантилизм и повсеместное чувство исторической безответственности. Сказать, что до всего плохого богатую и цветущую страну довели большевики (интеллигенты, инородцы, масоны, булочники, цветочницы, трубочисты, кто угодно), — значит, снять с себя чувство вины за произошедшее. Сказать, что Ленин и партия не по своей воле вызвали потоки крови в 1918 году, — значит, также уклониться от ответственности за свою причастность и этой партии, и этой истории. Такая позиция весьма напоминает поведение нашего праотца Адама, застигнутого за поеданием запретного плода и пробормотавшего в оправдание: «Жена, которую Ты дал мне, она дала мне есть». Если дореволюционная жизнь и была раем, то — перефразируя одного из комментаторов вышеприведенного речения — с такой логикой в раю делать нечего.

Этой же логикой спровоцированы бессмысленные споры между «почвенническим» и «революционно-демократическим» лагерями о Троцком и Бухарине, Луначарском и Рудзутаке; она же толкала Ф. Кузнецова и В. Баранова на создание их памятных статей 1986–1987 годов в «Литературной газете», где вроде бы здравая мысль о сомнительности замены одного списочного состава классиков русской литературы XX века другим, «легального» — «запретным» подавалась с вполне идеологическим подтекстом: «осади назад!» Ею же была продиктована и та заведомо обреченная попытка на заре перестройки довести до логического итога старую полемику конца 1960-х между «Новым миром» и «Молодой гвардией», о которой тоже уже шла речь в предыдущих главах. Опять возобладал «судебный» подход, опять полемизирующие действовали по принципу «моя твоя не понимай», и одни поднимали на щит глубоко идеологическую по сути, кладущую оппонента на лопатки не силой доводов, а неприступными цитатами статью А. Дементьева о «неорелигиозном» направлении «Молодой гвардии», а другие — что несопоставимо хуже — ухитрялись оправдать доносительство авторов «письма одиннадцати». Между тем к полемике многолетней давности имело смысл вернуться именно потому, что она продемонстрировала невозможность прямого подключения наших современников к старым культурным спорам не в силу исчерпанности разногласий, а просто оттого, что нам никто лиру не передавал и в сан — западников ли, славянофилов ли — не возводил. Эти звания нужно заслужить, а присвоившие их себе не по — праву уподобляются мольеровскому мещанину во дворянстве…

«Идеологичность» обращения к истории, «судебный иск», предъявляемый предшественникам (даже тем, последователями которых мы не согласимся считать себя ни при каких обстоятельствах) оборачиваются против «судей», лишая их слова «сермяжной правды», буде она в них содержится. Так, в принципе трудно что-либо возразить против некоторых куняевских упреков Багрицкому в воспевании жутковатого принципа «Если скажут тебе — «убей!» — «убей!», — прозвучавших в его выступлении на дискуссии «Классика и мы» (как раз оно-то и придало ей привкус скандальности). Много справедливого было сказано им и о «романтически-революционном» поколении ИФЛИйцев, о «мировой мечте», сжигавшей их. Во всяком случае, ныне покойный А. Якобсон в давней (ныне перепечатанной «Новым миром» 1989, № 4) статье «О романтической идеологии» писал о том же времени, тех же героях и тех же взглядах не менее, если не более, жестко, однако такой бури возмущения, граничащего с восторгом, она не вызвала. И совсем не потому, что автор окончил дни свои в Иерусалиме и никак не может быть заподозрен в антисемитизме, а потому, что статья его была начисто Лишена злорадства и создавалась не ради того, чтобы выявить злоумышленников, осудить или оправдать кого-то, разоблачить, вскрыть, обнаружить, но для того, чтобы разобраться, чтобы — осознать. Высказываниям же Куняева, при всей верности от дельных его суждений, не хватает главного — свободы от идеологии, в них начисто отсутствует то чувство истории, которое М. Чудакова определила в одной из лучших своих работ («Новый мир», 1988, № 10) как — «Без гнева и пристрастия»…

В этом контексте несколько иным смыслом наполняется одна из последних литературных баталий.

В апрельской книжке «Октября» за 1989 год появился крохотный — всего-то 4 журнальных странички — фрагмент из книги Абрама Терца (псевдоним А. Синявского) «Прогулки с Пушкиным». О творении Терца могут быть разные мнения; на мой вкус, оно не остроумно, игровая стихия в нем не по-пушкииски тяжеловесна и автор слишком скован в своем «панибратстве» с классиком. Но дело не в Терце и даже не в Пушкине, дело — в нас. Дело в нашем нежелании видеть дальше собственного носа и умении превращать живых писателей — в символы, знаки и атрибуты. В той полемике, которая разгорелась после выхода «Прогулок…», о Терце говорили мало, о Пушкине еще меньше, все сводилось к иному.

Совокупную точку зрения тех, кто был возмущен действиями «Октября», предоставившего свои страницы порочному сочинению Терца-Синявского, с подкупающей бесхитростностью выразил Юван Шесталов: «Духовность кто-то пытается поломать. И я сегодня хочу повторить слова: «Отечество в опасности!» (…) Сегодня хочется говорить о главном. О России, потому что здесь — главный нерв». Вопреки пушкинскому упованию, имя Поэта называет «всяк сущий (…) язык — / И внук славян, и финн, и ныне дикой /Тунгус, и друг степей калмык» не ради самого имени, и защищают Пушкина от терцевской иронии не ради самого Пушкина, а ради некой идеологической реальности. Защищают — подчеркну — и не Россию, на которую Терц не покушался[61]; борьба идет за право воспринимать живого и неотторжимого от русской истории и русской литературы величайшего нашего классика как своего рода «домашнее божество», хранителя очага, гаранта национального единства. Именно этим обстоятельством объясняется общеизвестный парадокс: когда несколько лет назад поэт Юрий Кузнецов напечатал в альманахе «Поэзия» хамоватую и даже не панибратскую, а высокомерную статью о «первом поэте России», никто из нынешних обличителей Терца не возмутился. Некоторые даже писали вполне сочувственно об исчерпанности пушкинской линии в русской литературе. И причина тому — отнюдь не групповые предпочтения. Дело исключительно в том, что мрачноватосерьезная статья Ю. Кузнецова била по Пушкину как таковому; Синявский же (Терц!) сознательно направил жало своей еретической иронии в самую сердцевину идеологического мифа о Поэте, и все это прекрасно почувствовали, только сказать не могли.

В гротескной истории с «Прогулками…» обрел итог многолетний и вполне трагичный процесс подмены истинного Бога — мнимыми. Обожествляемые в том неповинны; более того, каждая здоровая культура нуждается в сакрализации одного, первого среди равных, Патриарха своей словесности. Главное — не переходить границы между преклонением и поклонением. Мы же пересекаем ее постоянно. Я, к сожалению, не имею возможности читать по-грузински, или по-украински, или по-польски, но то, что у нас происходит ныне с Пушкиным, вполне может произойти с любым Патриархом любой словесности — Чавчавадзе, Шевченко, Мицкевичем… Мирской культ всегда проще и соблазнительнее религиозного; он доступен всем и всех устраивает. Интеллигенты могут поклоняться пушкинскому свободолюбию и страстотерпничеству, так называемые «обычные» люди, приобщаясь к нему, испытывают иллюзию своей причастности «высокой» культуре (Пушкин прост, да велик), власть предержащие довольствуются тем, что вера в Поэта уводит тысячи и тысячи людей по «народной тропе» от врат Церкви… Но на деле этот культ далек от культуры, немыслимой без чувства внутренней свободы, и от религиозного Культа, невозможного без отречения от «самости». Он дает иллюзию и не требует жертв, позволяя, вопреки пословице, вытащить рыбку из пруда без труда. И главное, готов повторить еще и еще раз, он умерщвляет Писателя. Один из моих друзей по этому поводу любит вспоминать знаменитую литературную байку Виктора Шкловского: тот в 1937 году, в самый разгар торжеств по случаю 100-летия со дня кончины поэта, был в Болдине. И лицезрел шествие ряженых: на повозках ехали Пугачев и Гринев, лощеный Онегин и толстый Ленский, а в самый конец процессии пристроилась тачанка с Василием Ивановичем и Петькой. Помилуйте! — воскликнул Шкловский. — Но у Пушкина нет таких героев! — А нам все равно! — раздалось в ответ. То же отношение чувствуется и в сегодняшних баталиях.

Какое-то время назад мне, и не только мне, казалось, что возвращение в наш ежедневный обиход священных текстов само собою снимет «проблему Пушкина» и предотвратит дальнейшее использование «храма под капище» (выражение литературоведа О. Проскурина из его ответа на пушкинскую анкету «Литературного обозрения», 1989, № б, где он, не называя имен, предсказал все, что последовало за только предполагавшейся тогда публикацией фрагмента «Прогулок с Пушкиным»), Нашими бы устами да мед пить действительность развеяла мечты.