Нет, не только. И обращение к следующей «параллели» несколько приближает нас к ответу.
Еще один автор «Современника» — правда, не первого тома — Лукьян Федорович Якубович, начинавший свой путь в литературе с пушкинского благословения, принимавший участие в «Литературной газете», напечатавший в «Северных Цветах» на 1832 год шесть стихотворений (возможно, отобранных Пушкиным), в № 4 «Библиотеки для чтения» за 1835 год поместил стихотворное описание «Старого русского замка». На связь с пушкинским стихотворением в — «Старом русском замке» косвенно указывают лишь близкие стилистические формулы, схожая топика (Нарова — Нева; «пощадили старика» — «Стали в строй пред стариком»; «Шведских ядер на стенах» — «Иль в отъятый край у шведа…»).
Но зато многое, очень многое указывает на связь с думой К. Ф. Рылеева «Петр Великой в Острогожске» (1823) — одной из немногих, получивших пушкинское одобрение. Сравним:
…Где волной сребряно-шумной
Бьет Нарова о гранит(…)
На горе есть замок древний.
Меч и времени рука,
Истребив окрест деревни,
Пощадили старика.
Старец, что ты мрачен ныне?
Вкруг тебя кипит народ,
И, как прежде, по ложбине
Речка светлая течет (…)
Это — Якубович.
А это — Рылеев:
Где герою вождь свирепой
Клясться в искренности смел?
Там, где волны Острогощи
В Сосну тихую влились, (…)
Где плененный славы звуком.
Поседевший в битвах дед
Завещал кипящим внукам
Жажду волн и побед; (…)
Где, в стране благословенной,
Потонул в глуши садов
Городок уединенный
Острогожских казаков.
Перечитаем также еще раз финал розеновского «Рога пастушьего…», сравним его с финалом думы — и убедимся, что имеем дело не с абстрактной памятью жанра или условной памятью стиля, но с вполне конкретной памятью текста, доказывающей что «Петр Великий в Острогожске» в 30-е годы был на слуху, и, следовательно, пушкинский круг легко мог дешифровать стилевую отсылку к заключительным строфам думы (а именно их Пушкин считал «чрезвычайно оригинальными»), содержащуюся в «Пире…». Не говоря уже о тематическом и ритмическом единстве, сами события, воссозданные в двух стихотворениях, «преподносятся» зачастую с помощью одних и тех же слов (у Рылеева: «Где плененный славы звуком, /Поседевший в битвах дед/Завещал кипящим внукам /Жажду воли и побед…»). Да и само слово «городок» могло достаться Пушкину по наследству от Рылеева[71].
Тут с необходимостью следует возвращение к параллелям с Жуковским. Перекрестно соединяя в «Пире…» (с посреднической помощью отсылки к стихам поэтов своего круга) придворный текст с произведением казненного поэта, обнаруживая их невольное родство и парадоксальную совместимость (при абсолютной чуждости и несоединимости), Пушкин одновременно и углублял полемический смысл своего высказывания[72], и снимал полемическое напряжение, гасил в «дружеском» литературном контексте взрывоопасное столкновение тем, разработанных его товарищами и оппонентами — Жуковским и Рылеевым. При этом он решил сразу несколько дополнительных задач: вывел свою позицию из-под перекрестного огня и «официальной», и «революционной» идеологии, не представ ни «соглашателем», ни «либералом», ни «бунтовщиком» и обеспечив себе равноудаленное, но не равное по окраске (к Рылееву — сочувственное, к Николаю — подначивающее) положение. Он как бы расколол текст, раздвоил его звук, заставив и одически-обличительно греметь в дворцовой зале, и пронзительно, лирически негромко звучать в гостиной, где собраны только «свои», причем все — родные: убиенный декабрист, придворный романтик, второстепенный поэт-«пушкинеанец»… Они говорят, спорят, вступают в конфликт и вновь примиряются, и разговор их — о русской истории в ее отношении к судьбе «частного человека», о частном человеке в его отношении к государству, о монархе в его отношении к истории и человечности; и то, что не сказано словами, дополняется знанием реальных обстоятельств жизни каждого из участников диалога, ясным представлением о степени их удаленности или приближенности к престолу.
Вот в чем роль многократного «наложения» текстов: в создании вокруг произведения культурной и духовной ауры, 8 насыщении его токами живой атмосферы дружества и пронизании идеи сквозного единства русской литературы. Произведение больше не обречено на «частное» существование, оно вовлекается в общую работу по созданию неразложимой поэтической субстанции, «континуума», из которого, как из клубящегося звездного вещества, могут рождаться новые «светила». Произведение находится под защитой других произведений и само «защищает» их.
Нетрудно заметить, что «несущей конструкцией» в возведенной Пушкиным и поддерживаемой Жуковским, Рылеевым, Якубовичем, Розеном выступает не только тема Петра, Петербурга, царства и милости, но и ритм, четырехстопный хорей. Тематически и проблемно «Пир…» можно связать с множеством текстов, число которых имеет тенденцию к бесконечности: от стихотворной повести самого Пушкина «Анджело» до записанной им народной песни «Бежит речка по песку…»[73], оды «К милости» Н. М. Карамзина и басни В. Л. Пушкина «Великодушный царь»[74].
Все это важно для понимания творческой предыстории «Пира…», однако в сквозной ряд названных выше (и тех, что предстоит назвать) произведений эти вещи не входят, — ибо выпадают из ритмической цепи.
Четырехстопный хорей отнюдь не безразличен по отношению к жанровым, стилевым, смысловым заданиям и Жуковского, и Розена, и Пушкина, и Якубовича: он «сохраняет устойчивую связь с песней, варьируя ее приблизительно так: а) народная песня (и эпос); б) просто песня (и лирика); в) легкая песня (и шутка); г) анакреонтическая песня (и античная тема)», — пишет М. Л. Гаспаров и добавляет, что по мере становления и развития пушкинского художественного мира «национальная окраска четырехстопного хорея ощущается Пушкиным все сильнее, и этот ритм становится для поэта «носителем экзотики (русской простонародной или иноземной), носителем «чужого голоса»; единичные исключения вроде «Пира Петра Первого» только подтверждают правило»[75]. Как мы имели случай убедиться, «Пир…» на самом деле не составляет исключения, закон «чужого голоса» действителен и для него. Более того, уже к началу 1800-х годов в отечественной поэзии сложился устойчивый тематический и стилистический образ хореического четырехстопника, ориентированного на «народность» и использующего вопросительно-отрицательное построение синтаксиса как основной риторический прием. Катализирующую роль сыграл тут поэтические отклики на Отечественную войну и предшествовавшие ей военные кампании, что естественно: жизнь ориентировала поэзию на простонародную интонацию, тему царского величия, русской неодолимости и неохватности; а хорей был противопоказан именно интеллектуально-дворцовой одической лирике.
Примеры можно нанизывать на сквозную нить вольного ритма без конца.
«Гей, гей, братций! що мы чуем? /Кажуть, к нам Француз идеть!/ Сердцем мы царя шанкуем;/Пийдем за Иого на смерть»[76]..
Или: «Что таинственна картина? /Что явленье девы сей?/ По челу — Екатерина; /По очам — огнь Павлов в ней…»[77]
Или: «В царстве Русском, Православном; /В блеске светлого венца/ Матушка жила Царица; /Кроткая ее десница/ Принимала в дар сердца»[78].
По случаю взятия Варшавы русскими войсками Сергей Глинка восторженно обращал к Царю-отцу стихи, уже прямо предвосхищающие те, что позже Пушкин посвятит монаршему предку Александра I, Петру, а Жуковский — преемнику, Николаю:
Кроткой русских повелитель,
Рог гордыни ты смирил!
Кто сердец, кто душ властитель,
Тот в душах любовью жил.(…)
Не желает расширенья
Александр земель своих;
Бог, в залог благоволенья,
Заключил полсвета в них.(…)
Обитатели Варшавы!
Русский царь — и ваш Монарх;
Как и мы, сыны вы славы:
Будем мир хранить в сердцах.
Жить к Царю любовью будем.
Отложив вражду навек;
Все, что было — позабудем!
Царь прощенье всем изрек!..[79]
Но если Глинку Пушкин читал в Лицее почти наверняка, то стихи Срезневского в «Украинском вестнике», написанные в 1816-м также «В честь российского победоносного воинства», он знал навряд ли; тем поразительнее сходство, определяемое исключительно принадлежностью к одной ритмической традиции:
Что за шум в стране полночной
Прерывает тишину?
Бонапарт с ордою мочной
Вторгся в русскую страну. (…)
Что за крики в Царстве Белом,
Что за громы раздались?
Храбры Россы с духом смелым
На злодея поднялись!(…)
Что за шум и что за крики
Слышны с западных сторон?
Россы в бранях там велики.
Всех сражают! Слышен стон!..
Пусть стонает враг суровый,
Нашей мышцей поражен! (…)[80]
Почти невероятно также, чтобы в памяти Пушкина времен «Пира…» сохранялось воспоминание об анонимном «Разговоре с чердака 1813 года декабря 31 дня в 12 часов пополудни с новым 1814 годом»:
(…)Загляни в прошедши годы,
Мать седая старина
Скажет: русские народы
Вами слава создана. (…)
А великой, — что старушку
Мать-Россию просветил,
Все труды считал игрушкой: