Флот и войски сорудил.
Питер, славную столицу
Из земли, как небылицу,
В два он мига взгромоздил;
И тогда же под Полтавой
Он смигнулся с русской славой —
Карла в пух растеребил[81].
Возможно, впрочем, и другое объяснение. Все цитированные поэты, от Глинки др Пушкина, звали и помнили солдатскую песню, которая была сочинена «вслед за оставлением Москвы» и ходила «по Петербургу и в губерниях»:
Град Москва в руках французов.
Это, право, не беда:
Наш фельдмаршал князь Кутузов
Отплатить готов всегда.
Знает то давно Варшава
И Париж то будет знать.
Не связана ли, кстати, с этой песней та московская «аура» петербургского стихотворения «Пир Петра Первого», которая поражает в нем и которая как бы подготавливает многие повороты в его литературной судьбе, — о чем речь еще пойдет? Во всяком случае, автор воспоминаний, донесших до нас фрагмент этой песни, всячески подчеркивал, что военный Петербург, начиная с зимы конца 1812 года, «русифицировался», «помосквел»: «гораздо реже можно было встретить военную или европейскую одежду, а все больше русские бороды, кафтаны и чуйки»[82].
Да что там; песен было много. Когда Н. Пальчиков в 1890-х записал народную песню «Переселение на Илецкую линию», — «Прощай, Томский и Тобольский,/ Краснуфимский городок», — нельзя исключать возможности «обратного влияния» «Пира Петра Первого», уже вошедшего в школьные хрестоматии, на городское «массовое» культурное сознание. Но пелась-то она еще в 1822–1826 годах!
Если еще чуть подняться по диахроническому ряду, то как не вспомнить, что в 1828 году написан «Русский бог» Вяземского, что в 1832-м Асмодей пишет «К старому гусару»:
Эй да служба! Эй да дядя!
Распотешил, старина!
На тебя, гусар мой, глядя.
Сердце вспыхнуло до дна.(…)
Но пятнадцатого года,
В шумных кликах торжества
Свой пожар и блеск похода
Запивавшая Москва… —
(Выделено мною. — А. А.)
К 1834-му относится «Еще тройка»: «Кто сей путник? И отколе, /И далек ли путь ему?/ Поневоле иль по воле/ Мчится он в ночную тьму?»
В том же году создана поэма Александра Полежаева «Кориолан»: «Кто ж вы?.. Яростные клики /Раздались, как гул морей…/ Не восстал ли Рим великий /На народов и царей? /(…) /Нет! Решитель дивных боев/ Стран далеких не гремит(…)» и т. д.
Таким образом, четерыхстопный хорей в соединении с темой русской (или мировой) истории сам собою вел к проблеме национального характера, склонного к простоте и шутке, что, в свою очередь, диктовало своеобразное синтаксическое членение строфы: порядок слов естественный, в начале нечетных строк ударение падает на значимое слово, фраза тяготеет к вопросительно-отрицательной интонации («Это?.. Это?.. Нет!..»). Так сложился не только семантический, но и стилистический ореол метра, чем Пушкин и воспользовался. Причем сконцентрировал опыт своих предшественников до такой степени, что когда Полежаев создавал в 1837 году поэму «Марий», он ориентировался не только на свой собственный, причем недавний, опыт, но и на опыт — пушкинский:
Был когда-то город славный,
Властелин земли и вод;
В нем кипел самодержавный
И воинственный народ.
В пышных мраморных чертогах
Под защитою богов
Или в битвах и тревогах
Был он страшен для врагов (…)
Но, как бы ни были значимы все эти параллели, этот ритмический фон, нужно отдавать себе отчет, что он не сам по себе возник, что у него должна быть точка отсчета. Одна или несколько — «то другой вопрос; в связи с нашим сюжетом важно лишь, что поэты пушкинского круга (из приведенных примеров это особенно хорошо видно) в своих хореических стихах ориентировались на опыт автора стихотворения «Богине Невы» (1794) Михаила Никитича Муравьева.
Протекай спокойно, плавно,
Горделивая Нева,
Государей зданье славно
И тенисты острова!
Ты с морями сочетаешь
Бурны росски озера
И с почтеньем обтекаешь
Прах Великого Петра(…)
Полон вечер твой прохлады —
Берег движется толпой,
Как волшебной серенады
Глас приносится волной.
Ты велишь сойти туманам —
Зыби кроет тонка тьма,
И любовничьим обманам
Благосклонствуешь сама.
В час, как смертных препроводишь,
Утомленных счастьем их,
Тонким паром ты восходишь
На поверхность вод своих.
Быстрой бегом колесницы
Ты не давишь гладких вод,
И сирены вкруг царицы
Поспешают в хоровод.
Въявь богиню благосклонну
Зрит восторженный пиит,
Что проводит ночь бессонну,
Опершися на гранит.
Стихотворение сразу вошло в интеллектуальный оборот эпохи. Строфу из него привел в своей «Прогулке в Академии Художеств» племянник и воспитанник Муравьева К. Батюшков. Он же неоднократно откликался на посвящение «Богине Невы» в своих стихах[83].
О том, насколько популярным было стихотворение Муравьева в литературной среде, свидетельствует множество перекличек с ним в поэзии начала XIX в. — от безымянного стихотворения «Берег» в «Вестнике Европы» (1802, ч. 5, № 19, с. 186–187):
После бури и волненья,
Всех опасностей пути.
Мореходцам нет сомненья
В пристань мирную войти. (…)
Есть ли ж взором открывают
На брегу друзей, родных,
О блаженство! — восклицают,
И летят в объятья их,—
до «Ночи в Ревеле» Вяземского (об этом стихотворении — ниже), общеизвестной отсылки в «Евгении Онегине»[84] («Как описал себя пиит…»), явственной цитаты в пушкинском «Доне», где стихи Муравьева едва ли не впервые обручены с думой Рылеева:
Блеща средь полей широких,
Вон он льется!.. Здравствуй, Дон!
От сынов твоих далеких
Я привез тебе поклон.
Как прославленного брата,
Реки знают тихий Дон;
От Аракса и Евфрата
Я привез тебе поклон.
Отдохнув от злой погони,
Чуя родину свою,
Пьют уже донские кони
Арпачайскую струю.
Приготовь же, Дон заветный,
Для наездников лихих
Сок кипучий, искрометный
Виноградников твоих.[85]
Своим лирическим сюжетом М. Н. Муравьев словно бы задал, а ритмическим рисунком, как печатью, скрепил «алгоритм» простодушного стихотворения о великой столице, или ее создателе, или их потомках, где поэт воспевает воды реки, в которых равно отражены и дворцы, и городские парки, и встречи влюбленных. Всем строем своего высказывания он выражает дорогую для него мысль: так же, как для реки нет различия между «высоким» и «низким», между «зданьем» государя и «тенистыми островами», так нет этой разницы и для «чувствительного», сердечного человека. Он всему на свете со-радостен, сочувствен, соравен, даже самому Петру I; так же, как и Нева, которая «с почтеньем» обтекает «прах великого Петра».
Но и Муравьев — не последний в ряду «прецедентов». Точно такой же образ мира явлен (и облечен в четырехстопный хорей) в петербургском стихотворении Г. Р. Державина «Явление Аполлона и Дафны на Невском берегу» (1801–1808); с «Богиней Невы» трудно не соотнести эти строки:
(…)И соборы нежных муз
С нимфами поющи пляшут;
Всплыв, Наяды сверх Невы
Плещут воды; ветры машут
Аромат на их главы.
Видел, Петрополь дивился
Как прекрасной сей чете(…)
Равно как и трудно не сопоставить с вопросительно-отрицательной структурой пушкинского «Пира…» начало державинского творения, особенно если вспомнить, что под идиллическими масками Аполлона и Дафны Державин изобразил молодого Александра I с женой, вышедших на утреннюю прогулку вдоль державной набережной Невы:
По гранитному я брегу
Невскому гулять ходил,
Сладкую весенню негу.
Благовонный воздух пил;
Видел, как народ теснился
Вкруг одной младой четы,
Луч с нее, блистая, лился.
Как от солнца красоты.
Кто, я думал в изумленье.
Чудна двоица сия?
Не богов ли вновь схожденье
Вижу в ней на землю я?
Вижу точно Аполлона!
Вижу Дафну пред собой!
Знать, сошедши с Геликона,
Тешатся они Невой.
Велик соблазн пуститься в рассуждения о влиянии Муравьева на Державина и о том, что с помощью переклички с «Явлением Аполлона и Дафны…» Пушкин напомнил Николаю не только о примере Петра, но и о примере меланхолического Александра, — но это было бы слишком красиво, чтобы быть правдой. Правдой будет другое: если мы, зацепившись за отмеченную параллель, обратимся к действительному, «в последней инстанции» источнику большинства цитированных стихотворений, не исключая муравьевское, — к оде «На рождение в Севере порфирородного отрока». Именно в 1779 году Державиным было положено начало протяженному ряду стихотворений, которые по закону живого контекста сложились в сквозной цикл русской лирики. В державинской оде есть уже все, что обретет в дальнейшем репродуцируемые черты: и ритмический рисунок, и идеал русской открытости, домашности, чести и простоты, и тема царственного призвания и державной человечности:
(…) Отроча порфирородно
В царстве Северном рожден (…)
Он вскричал, — и лир согласно
Звук разнесся в сей стране;
Он простер лишь детски руки,
Уж порфиру в руки брал;
Раздались Громовы звуки,—
И весь Север воссиял.