есы» содержится реминисценция из Муравьева («…опершися на гранит»), а во второй — из Державина («На рождение в Севере…»). Независимо от того, случайна она или преднамеренна, введена по самостоятельному творческому наитию или «вычитана» из пушкинского «канона» и вмонтирована в текст вослед ему, — все равно факт публикации означал, что Пушкин признает такую перекличку «своей» и также канонизирует ее.
Опершись на грудь пучины,
Дети северной земли,
Вкруг полунощной твердыни,
Ждут чего-то корабли…
Знать на пир они кровавый
Вереницей принеслись…
Иль им мало прежней славы?
Иль на шведа поднялись?..
Нет! Уж шведу не до брани!
Под Полтавой швед устал.
Да и кто ж чрез наши грани
Безнаказанно шагал?
Что нам диво ль пир кровавый? —
Бельт издревле нам знаком!
Там так грозно нашей славы
Прокатился первый гром! —
Нет! То мирными рядами
Внуки к деду собрались,
И обнявшись парусами,
Деда здравствовать стеклись.
Вот и он, в волнах родимых
Колыхаяся, пришел,
И семью непобедимых
Дед приветно обошел.
«Здравствуй, дед! Твои родные
На поклон к тебе пришли;
Не подарки дорогие —
Славу деду принесли.
Много нас в морях полсвета;
Внуков ты не перечтешь;
Ни преграды, ни завета
Ты отважным не найдешь!
Уж не раз мы пир кровавый
Задавали на морях…
Скольких, скольких русской славой
Угостили на волнах!
Веселись же!.. Наш Великий
Знать не даром нас любил;
Знать не даром Он при кликах
За здоровье внуков пил!..
Он наш вождь, Он наш учитель,
Славы русской Он отец,
Царства русского строитель,
Флота русского творец!..»
Величаво гром твердыни
Вторил флоту; — шумный вал
Расстилался по пучине —
И под ношею стонал…
Таким образом, механизм канонизации и — как следствие — многократного репродуцирования канона был приведен в действие. Едва Стромилов успел окончательно закрепить за вариациями на тему «Пира…» образ водной стихии, мотив царственной человечности, пафос российской воли, ритмический и даже рифменный («Великий — клики») строй, — как уже в 1836 году А. С. Хомяков обратил строй восторженных пушкинских эпитетов против нелюбезной его сердцу Англии (проложив тем самым дорогу «антипетербургской» идиллии М. А. Дмитриева, о которой речь впереди): «…Как кипят твои народы, / Как цветут твои поля! / Как державно над волною / Ходит твой широкий флаг! / Как кроваво над землею / Меч горит в твоих руках! / Как светло венец науки / Блещет над твоей главой! / Как высоки песен звуки, / Миру брошенных тобой!. Но — «другой стране смиренной, / Полной веры и чудес, / Бог отдаст судьбу вселенной, / Гром земли и глас небес».
В 1837 году появляется стихотворение Нестора Кукольника «Школа», посвященное морской прогулке Петра с Ромодановским, —
Стонет море; у Рамбова
Молодой гуляет флот;
Бот от домика Петрова
В море синее идет.
Море бурно. Что бояться?
Сам хозяин у руля;
Едет по морю кататься
Государева семья…
Спустя год, в начале 1838-го, Владимир Бенедиктов, особенно чуткий к поэтике «общих мест», стихотворно восславил Москву, использовав пушкинско-стромиловский «ключ» для своего ритмического «шифра»:
Град старинный, град упорный,
Град, повитый красотой,
Град церковный, град соборный,
И державный, и святой! (…)
Русь… Блестящий в вечном строе.
Ей Петрополь — голова,
Ты ей — сердце ретивое,
Православная Москва!
Чинный, строгий, многодумный,
Он, суровый град Петра,
Поли заботою разумной
И стяжанием добра. (…)
А она — Москва родная —
В грудь России залегла (…)
Чутко уловив в петербургском антураже «Пира…» вполне московские черты, Бенедиктов этим и довольствуется. Ему, поэту новых поколений, хлопочущему не о том, о чем хлопотали поэты поколения — пушкинского, вполне достаточно нехитрой однозвучной переклички со стихами о празднующем примирение Петре; встроить мелодию своего стихотворения в многоголосый поэтический контрапункт ему не по силам. Поэтому, если какими-то дополнительными цитатными отзвуками и расцвечена вполне одномерная тональность его стилизованного под «славянофильство» стихотворения, то это отзвуки того же камертона, по которому настроен и основной звук. Камертона — пушкинского: строка «Град старинный, град упорный…» вполне узнаваема… Как будет узнаваем ее инвариант в стихах — тоже «московских»! — Федора Глинки, куда более талантливых, чем бенедиктовские, но «подвластных общему закону»:
Город чудный, город древний,
Ты вместил в свои концы
И посады и деревни,
И палаты и дворцы!
Опоясан лентой пашен,
Весь пестреешь ты в садах (…)
Исполинскою рукою
Ты, как хартия, развит,
И над малою рекою
Стал велик и знаменит! (…)
Кто, силач, возьмет в охапку
Холм Кремля-богатыря?
Кто собьет златую шапку
У Ивана-Звонаря?.. (…)
Процветай же славой вечной,
Город храмов и палат!
Град срединный, град сердечный,
Коренной России град!
В этой принципиальной однозаряженности, однополюсности, в сужении диапазона звучаний текста, откликающегося на призывный голос русской культуры, и было заключено отличие нового периода отечественной поэзии. Цветовая гамма блекнет, но черно-белый колер пока еще не празднует окончательную победу…
Еще через год (1839) Бенедиктов написал стихотворение «Тост», которое действительно звучит как тост на пушкинском «Пире…», что, видимо, входило в задачу автора, претендовавшего на роль прямого продолжателя пушкинского дела в послепушкинскую эпоху. Тем самым он еще дальше прокладывал дорогу для последующих вариаций на тему «Пира…». И прежде всего — для своей собственной вариации, знаменитого «Малого слова о Великом» (1855). В «Малом слове…» уже осознанно, с кропотливостью, придающей сочинению некоторый пародийный оттенок, воспроизводятся именно те «блоки» — тематические, ритмические, пафосные — «Пира…», которым была отведена роль опознавательных знаков нового канона: тема! флота, строительство Русского государства, Петр, русский простор, простосердечье, вопросительно-отрицательная конструкция синтаксиса, четырехстопный хорей с его отчетливым семантическим ореолом.
На Руси, немножко дикой,
И не то чтоб очень встарь,
Был на царстве Царь Великой:
Ух, какой громадный царь!
Тем же духом он являлся,
Как и телом — исполин,
Чудо-царь! — Петрой он звался,
Алексеев был он сын. (…)
Взял топор — и первый ботик
Он устроил, сколотил,
И родил тот ботик — флотик,
Этот флотик — флот родил. (…)
Царь вспылит, но вмиг почует
Силу истины живой,—
И тебя он расцелует
За порыв правдивый твой.(…)
Нет! Он бился под Азовом,
Рыскал в поле с казаком. (…)
Но спасает властелина
И супруга своего
Черна бровь — Екатерина,
Катя чудная его(…) —
и так далее…
Пушкинский «Пир…» начал свое триумфальное шествие по отечественной литературе.
В творчестве Тютчева отклики на него играют роль не меньшую, если не большую, чем в творчестве Бенедиктова, и строятся по тем же законам, что и у последнего. Образ водной глади, плывущих по ней (и в данном случае — раздражающих поэта) пароходов, мысль о славянской шири и вольной всеохватности, сами собой начинают облекаться в «пироподобные» формы, как бы втягиваясь в мощное магнитное поле, излучаемое каноном:
Там, где горы, убегая,
В светлой тянутся дали,
Пресловутого Дуная
Льются вечные струи(…)
Все прошло, все взяли годы!
Поддался и ты судьбе,
О Дунай, и пароходы
Нынче рыщут по тебе.[88]
Тютчев не раз еще вступит в «гиперканонические» отношения с Пушкиным. То располагая свой текст на самой периферии пушкинской «ойкумены», ограничиваясь уважительным повторением приема (в «Плавании», «На Неве»). То — сознательно приближаясь к «центру», воспроизводя канон во всех его мельчайших подробностях. Так произошло со стихотворением «Небо бледно-голубое…» (1866), посвященным приезду в северную столицу датской принцессы Дагмары, невесты наследника престола (в будущем — Александра III). Понятно, что торжества в Петербурге — тема, «строго» закрепленная в русской лирике XIX столетия за «Пиром…»; отсюда — последовательное повторение его деталей в описаниях празднества:
Небо бледно-голубое
Дышит светом и теплом
И приветствует Петрополь
Небывалым сентябрем.
Воздух, полный теплой влаги,
Зелень свежую поит
И торжественные флаги
Тихим веяньем струит.
Блеск горячий солнце сеет
Вдоль по невской глубине —
Югом блещет, югом веет,
И живется как во сне.
Всё привольней, всё приветней
Умаляющийся день, —
И согрета негой летней
Вечеров осенних тень.
Ночью тихо пламенеют
Разноцветные огни…
Очарованные ночи,
Очарованные дни.
Словно строгий чин природы
Уступил права свои
Духу жизни и свободы,
Вдохновениям любви.
Словно, ввек ненарушимый,
Был нарушен вечный строй
И любившей и любимой
Человеческой душой.
В этом ласковом сиянье,
В этом небе голубом
Есть улыбка, есть сознанье,
Есть сочувственный прием.
И святое умиленье
С благодатью чистых слез