У парадного подъезда — страница 38 из 61

Торжество во всех сердцах:

Появился светлый гений

В проясневших небесах…

Он летит и всех чарует.

Чудной ясностью лица;

Звуки падают волнами

С высоты во все сердца (…)

Отчего ж такая радость,

Отчего восторг живой?

Отчего ж и клик и слезы,

Гул над целою страной?

Ах, чарующая сила

В этом вестнике небес.

От его чудесных песен

Точно мрак густой исчез, (…)

(…) Всё свою сказало тайну

Всем понятным языком (…)[95]

Собственно, путь к последнему стихотворению Блока (родившегося именно в год пушкинских торжеств, которые окончательно поставили Пушкина в центр русской культуры и канонизировали такое его положение) уже был проложен.

Блок обратился со своим посвящением Пушкинскому Дому в дни других пушкинских торжеств, свершавшихся в другой атмосфере. В этой атмосфере не он один обратился к «легкому имени» Пушкина с просьбой: «Помоги в немой борьбе!» Так, Владислав Ходасевич на том же поэтическом вечере, где прозвучала знаменитая «пушкинская речь» Блока, говорил о необходимости «аукаться» пушкинским именем «в надвигающемся мраке». И поэтому, когда мы перечитываем «Пушкинскому Дому» на фоне всей предшествующей ему традиции, узнаем в не по-блоковски подробных описаниях Невы, перекликающихся пароходов, Всадника — канонические, репродуцируемые детали, когда понимаем причину, историко-литературную и духовную, «пушкиноцентризма» этого стихотворения, — мы начинаем замечать, как все здесь аукается с русской культурой. Аукается в «надвигающемся мраке», в «ночной тьме», куда предстоит уйти Блоку. И последний его взгляд перед разлукой — на Пушкина, последняя перекличка — с его каноном. Это — прощание поэта уходящей культуры, которое не могло не стать смысловым итогом длительной цепочки, стихотворной эстафеты, передаваемой русскими поэтами друг другу.

Впрочем, на пути создания «Пушкинскому Дому» было-еще несколько вех, которые нельзя обойти молчанием. Среди них — значимые для Блока. Так, соответственно в ахматовских «Четках» и в журнале «Гиперборей» (1913, № 5) были опубликованы (имеющие, очевидно, общую творческую предысторию) «Стихи о Петербурге» Анны Ахматовой и стихотворение Осипа Мандельштама «В душном баре иностранец…». Мандельштам построил свою подборку в «Гиперборее» так, чтобы — по устойчивой ассоциации — сочетать стихотворный отклик на «Медный Всадник» в «Петербургских строфах» («Чудак Евгений бедности стыдится…») — с вариацией на тему «Пира…».

В душном баре иностранец,

Я нередко, в час глухой.

Уходя от тусклых пьяниц,

Становлюсь самим собой)[96]

(…) Кто, скажите, мне сознанье

Виноградом замутит,

Если явь — Петра созданье.

Медный всадник и гранит?

Слышу с крепости сигналы.

Замечаю, как тепло.

Выстрел пушечный в подвалы,

Вероятно, донесло.

И гораздо глубже бреда

Воспаленной головы

Звезды, трезвая беседа,

Ветер западный с Невы.

Но не показ контраста двух пушкинских замыслов с помощью такого соединения — цель Мандельштама; сумеречная образность, металлический привкус в звуковом аромате стихотворения, построенного как отголосок ясного и легкого «Пира…», возникают из другого источника. Уже первые строки настойчиво побуждают вспомнить о «Незнакомке» Блока, и аура блоковской поэзии окутывает мандельштамовскую миниатюру. На протяжении всего стихотворения сталкиваются, противопоставляются и разводятся «пьяное», туманное, расплывчатое мироощущение символизма — и точное, тугое, трезвое акмеистическое осязание мира: «(…) в час глухой,/ Уходя от тусклых пьяниц,/ Становлюсь самим собой». Эти стихи, подобно строке «Медный Всадник и гранит», сигнализируют о знакомстве Мандельштама с предысторией «Пира…» — стихотворением «Богине Невы» («Опершися на гранит»); они же очевидно перекликаются с итоговой строфой созданного спустя восемь лет блоковского посвящения «Пушкинскому Дому»:

Вот зачем, в часы заката

Уходя в ночную тьму,

С белой площади Сената

Тихо кланяюсь ему.

Не меньшую, если не большую, роль в непосредственном формировании замысла «Пушкинскому Дому» — хотя уже и без полемической подоплеки — сыграли «Стихи о Петербурге» Ахматовой. В них образ строгой северной столицы, силуэт Медного Всадника:

Вновь Исакий в облаченьи

Из литого серебра.

Стынет в грозном нетерпеньи

Конь Великого Петра,—

лишь смысловой фон для личных переживаний, отблеском которых становится неверная петербургская атмосфера:

Сердце бьется ровно, мерно,

Что мне долгие года!

Ведь под аркой на Галерной

Наши тени навсегда (…)

Оттого, что стали рядом

Мы в блаженный миг чудес,

В миг, когда над Летним садом

Месяц розовый воскрес,—

Мне не надо ожиданий…

Рядом с этими строфами совсем иначе начинает звучать блоковское:

Что за пламенные дали

Открывала нам река!

Но не эти дни мы звали,

А грядущие века. (…)

(…) Прозревали дней грядущих

Сине-розовый туман…

(Впрочем, и эта «сине-розовая» аура перекликающихся стихов Блока и Ахматовой — не от литературного ли оппонента одного и литературного наставника другой? Не от Гумилева ли? В гумилевском стихотворении «Христос», которое открывается строкой, аукнувшейся затем в «Двенадцати»: «Он идет путем жемчужным…», Христос зовет за Собою «пастыря» и «рыбаря»:

Ведь не домик в Галилее

Вам награда за труды,—

Светлый рай, что розовее

Самой розовой звезды[97].)

И тем более трагичнее, обреченнее воспринимается итог блоковского прощания с творчеством, миром и жизнью, когда осознается внутренняя связь его посвящения «Пушкинскому Дому» с другим стихотворением Ахматовой, созданным в последний предреволюционный год:

Чтобы песнь прощальной боли

Дольше в памяти жила,

Осень смуглая в подоле

Красных листьев принесла

И посыпала ступени,

Где прощалась я с тобой

И откуда в царство тени

Ты ушел, утешный мой!

«В царство тени» уходит Блок; страшным «царством тени» обернулась у него сладко-печальная «ночь бессонна», которую проводил «опершися на гранит» Муравьев. Но перед этим уходом Блоком и было создано едва ли не последнее контекстное произведение русской литературы, в котором в свернутом виде присутствуют все предшествующие переклички, взаимопереплетения тем[98], контекстное — и вместе с тем сознательно отнесенное к канону как к структурному стержню традиции; к канону и стихотворному, и личностному: «Пушкин! Тайную свободу (Пели мы вослед тебе…»

В этом последнем проявлении контекстной и канонической культуры, гарантирующей поэту внутреннюю причастность опыту предшественников, есть нечто трагическое. Яркая вспышка предвещает затмение. И это очень хорошо видно «а примере Валерия Брюсова, в чьих — холодновато-рационалистических вариациях на тему «Пира…» традиции предстояло омертветь, а процессу канонизации — достичь «парадной» стадии и — чем дальше, тем прочнее — увязать в ней. В стихотворении «Лев Святого Марка» (1902) это еще плохо чувствуется; единственный упрек, который стихотворению можно предъявить, — это слишком, форсированно точное воспроизведение формально-смысловых блоков канона: вопросительно-отрицательных конструкций, образа водной стихии, переходящих деталей («вьется флаг», «медленный напев»), мотива державности и «скованного» гнева:

Кем открыт в куске металла

Ты, святого Марка лев?

Чье желанье оковало

На века — державный гнев?..

Я — неведомый прохожий

В суете других бродяг;

Пред дворцом, где жили дожи

Генуэзский вьется флаг;

Не услышишь ты с канала

Тасса медленный напев;

Но, открыт в куске металла,

Ты хранишь державный гнев…

В посвященном Москве стихотворении «Нет тебе на свете равных…» добросовестно повторяется прием «проецирования» вполне «петербургского» «Пира…» на московскую почву, тема связи дедов с внуками предопределена устойчивой рифменной «единицей» — «внуки» — в стихах, создаваемых вослед Пушкину: «…Град, что строил Долгорукий / Посреди глухих лесов, / Вознесли любовно внуки / Выше прочих городов! / (…) Расширяясь, возрастая / Вся в дворцах и вся в садах, / Ты стоишь, Москва святая, / На своих семи холмах…» Все это было повторением пройденного этапа канонизации «Пира…»; роль пушкинского стихотворения как одного из неких связующих звеньев русской поэзии здесь почти совсем не ощущается. Утрата единства отечественного культурного пространства уже шла по нарастающей, и Брюсову выпало стать выразителем насущнейшей (и роковой) тенденции: неумолимого движения к цитатной культуре. Некогда гиперканонические отношения пришли на смену контекстным, но и им приходила пора уступить место еще более слабому типу связи с литературными прецедентами — цитатности. «Книжный» поэт Брюсов — явление в этом смысле крайне характерное; цитатному, внутренне не единому и даже не присоединенному силой смыслового магнитного поля к творчеству предшественников поэту, дана большая свобода, но меньший результат, и поэтому блоковским стихотворением 1921 года следует замыкать «цикл», несмотря на то, что именно Брюсову принадлежит хронологически (1322) последняя осознанная вариация на тему «Пира…», вариация, в которой старым хореем озвучена «новая» песня, прежней державе противопоставлена нынешняя, бывшей славе грядущая, пестрым флагам — красные знамена: