Торжество во всех сердцах:
Появился светлый гений
В проясневших небесах…
Он летит и всех чарует.
Чудной ясностью лица;
Звуки падают волнами
С высоты во все сердца (…)
Отчего ж такая радость,
Отчего восторг живой?
Отчего ж и клик и слезы,
Гул над целою страной?
Ах, чарующая сила
В этом вестнике небес.
От его чудесных песен
Точно мрак густой исчез, (…)
(…) Всё свою сказало тайну
Всем понятным языком (…)[95]
Собственно, путь к последнему стихотворению Блока (родившегося именно в год пушкинских торжеств, которые окончательно поставили Пушкина в центр русской культуры и канонизировали такое его положение) уже был проложен.
Блок обратился со своим посвящением Пушкинскому Дому в дни других пушкинских торжеств, свершавшихся в другой атмосфере. В этой атмосфере не он один обратился к «легкому имени» Пушкина с просьбой: «Помоги в немой борьбе!» Так, Владислав Ходасевич на том же поэтическом вечере, где прозвучала знаменитая «пушкинская речь» Блока, говорил о необходимости «аукаться» пушкинским именем «в надвигающемся мраке». И поэтому, когда мы перечитываем «Пушкинскому Дому» на фоне всей предшествующей ему традиции, узнаем в не по-блоковски подробных описаниях Невы, перекликающихся пароходов, Всадника — канонические, репродуцируемые детали, когда понимаем причину, историко-литературную и духовную, «пушкиноцентризма» этого стихотворения, — мы начинаем замечать, как все здесь аукается с русской культурой. Аукается в «надвигающемся мраке», в «ночной тьме», куда предстоит уйти Блоку. И последний его взгляд перед разлукой — на Пушкина, последняя перекличка — с его каноном. Это — прощание поэта уходящей культуры, которое не могло не стать смысловым итогом длительной цепочки, стихотворной эстафеты, передаваемой русскими поэтами друг другу.
Впрочем, на пути создания «Пушкинскому Дому» было-еще несколько вех, которые нельзя обойти молчанием. Среди них — значимые для Блока. Так, соответственно в ахматовских «Четках» и в журнале «Гиперборей» (1913, № 5) были опубликованы (имеющие, очевидно, общую творческую предысторию) «Стихи о Петербурге» Анны Ахматовой и стихотворение Осипа Мандельштама «В душном баре иностранец…». Мандельштам построил свою подборку в «Гиперборее» так, чтобы — по устойчивой ассоциации — сочетать стихотворный отклик на «Медный Всадник» в «Петербургских строфах» («Чудак Евгений бедности стыдится…») — с вариацией на тему «Пира…».
В душном баре иностранец,
Я нередко, в час глухой.
Уходя от тусклых пьяниц,
Становлюсь самим собой)[96]
(…) Кто, скажите, мне сознанье
Виноградом замутит,
Если явь — Петра созданье.
Медный всадник и гранит?
Слышу с крепости сигналы.
Замечаю, как тепло.
Выстрел пушечный в подвалы,
Вероятно, донесло.
И гораздо глубже бреда
Воспаленной головы
Звезды, трезвая беседа,
Ветер западный с Невы.
Но не показ контраста двух пушкинских замыслов с помощью такого соединения — цель Мандельштама; сумеречная образность, металлический привкус в звуковом аромате стихотворения, построенного как отголосок ясного и легкого «Пира…», возникают из другого источника. Уже первые строки настойчиво побуждают вспомнить о «Незнакомке» Блока, и аура блоковской поэзии окутывает мандельштамовскую миниатюру. На протяжении всего стихотворения сталкиваются, противопоставляются и разводятся «пьяное», туманное, расплывчатое мироощущение символизма — и точное, тугое, трезвое акмеистическое осязание мира: «(…) в час глухой,/ Уходя от тусклых пьяниц,/ Становлюсь самим собой». Эти стихи, подобно строке «Медный Всадник и гранит», сигнализируют о знакомстве Мандельштама с предысторией «Пира…» — стихотворением «Богине Невы» («Опершися на гранит»); они же очевидно перекликаются с итоговой строфой созданного спустя восемь лет блоковского посвящения «Пушкинскому Дому»:
Вот зачем, в часы заката
Уходя в ночную тьму,
С белой площади Сената
Тихо кланяюсь ему.
Не меньшую, если не большую, роль в непосредственном формировании замысла «Пушкинскому Дому» — хотя уже и без полемической подоплеки — сыграли «Стихи о Петербурге» Ахматовой. В них образ строгой северной столицы, силуэт Медного Всадника:
Вновь Исакий в облаченьи
Из литого серебра.
Стынет в грозном нетерпеньи
Конь Великого Петра,—
лишь смысловой фон для личных переживаний, отблеском которых становится неверная петербургская атмосфера:
Сердце бьется ровно, мерно,
Что мне долгие года!
Ведь под аркой на Галерной
Наши тени навсегда (…)
Оттого, что стали рядом
Мы в блаженный миг чудес,
В миг, когда над Летним садом
Месяц розовый воскрес,—
Мне не надо ожиданий…
Рядом с этими строфами совсем иначе начинает звучать блоковское:
Что за пламенные дали
Открывала нам река!
Но не эти дни мы звали,
А грядущие века. (…)
(…) Прозревали дней грядущих
Сине-розовый туман…
(Впрочем, и эта «сине-розовая» аура перекликающихся стихов Блока и Ахматовой — не от литературного ли оппонента одного и литературного наставника другой? Не от Гумилева ли? В гумилевском стихотворении «Христос», которое открывается строкой, аукнувшейся затем в «Двенадцати»: «Он идет путем жемчужным…», Христос зовет за Собою «пастыря» и «рыбаря»:
И тем более трагичнее, обреченнее воспринимается итог блоковского прощания с творчеством, миром и жизнью, когда осознается внутренняя связь его посвящения «Пушкинскому Дому» с другим стихотворением Ахматовой, созданным в последний предреволюционный год:
Чтобы песнь прощальной боли
Дольше в памяти жила,
Осень смуглая в подоле
Красных листьев принесла
И посыпала ступени,
Где прощалась я с тобой
И откуда в царство тени
Ты ушел, утешный мой!
«В царство тени» уходит Блок; страшным «царством тени» обернулась у него сладко-печальная «ночь бессонна», которую проводил «опершися на гранит» Муравьев. Но перед этим уходом Блоком и было создано едва ли не последнее контекстное произведение русской литературы, в котором в свернутом виде присутствуют все предшествующие переклички, взаимопереплетения тем[98], контекстное — и вместе с тем сознательно отнесенное к канону как к структурному стержню традиции; к канону и стихотворному, и личностному: «Пушкин! Тайную свободу (Пели мы вослед тебе…»
В этом последнем проявлении контекстной и канонической культуры, гарантирующей поэту внутреннюю причастность опыту предшественников, есть нечто трагическое. Яркая вспышка предвещает затмение. И это очень хорошо видно «а примере Валерия Брюсова, в чьих — холодновато-рационалистических вариациях на тему «Пира…» традиции предстояло омертветь, а процессу канонизации — достичь «парадной» стадии и — чем дальше, тем прочнее — увязать в ней. В стихотворении «Лев Святого Марка» (1902) это еще плохо чувствуется; единственный упрек, который стихотворению можно предъявить, — это слишком, форсированно точное воспроизведение формально-смысловых блоков канона: вопросительно-отрицательных конструкций, образа водной стихии, переходящих деталей («вьется флаг», «медленный напев»), мотива державности и «скованного» гнева:
Кем открыт в куске металла
Ты, святого Марка лев?
Чье желанье оковало
На века — державный гнев?..
Я — неведомый прохожий
В суете других бродяг;
Пред дворцом, где жили дожи
Генуэзский вьется флаг;
Не услышишь ты с канала
Тасса медленный напев;
Но, открыт в куске металла,
Ты хранишь державный гнев…
В посвященном Москве стихотворении «Нет тебе на свете равных…» добросовестно повторяется прием «проецирования» вполне «петербургского» «Пира…» на московскую почву, тема связи дедов с внуками предопределена устойчивой рифменной «единицей» — «внуки» — в стихах, создаваемых вослед Пушкину: «…Град, что строил Долгорукий / Посреди глухих лесов, / Вознесли любовно внуки / Выше прочих городов! / (…) Расширяясь, возрастая / Вся в дворцах и вся в садах, / Ты стоишь, Москва святая, / На своих семи холмах…» Все это было повторением пройденного этапа канонизации «Пира…»; роль пушкинского стихотворения как одного из неких связующих звеньев русской поэзии здесь почти совсем не ощущается. Утрата единства отечественного культурного пространства уже шла по нарастающей, и Брюсову выпало стать выразителем насущнейшей (и роковой) тенденции: неумолимого движения к цитатной культуре. Некогда гиперканонические отношения пришли на смену контекстным, но и им приходила пора уступить место еще более слабому типу связи с литературными прецедентами — цитатности. «Книжный» поэт Брюсов — явление в этом смысле крайне характерное; цитатному, внутренне не единому и даже не присоединенному силой смыслового магнитного поля к творчеству предшественников поэту, дана большая свобода, но меньший результат, и поэтому блоковским стихотворением 1921 года следует замыкать «цикл», несмотря на то, что именно Брюсову принадлежит хронологически (1322) последняя осознанная вариация на тему «Пира…», вариация, в которой старым хореем озвучена «новая» песня, прежней державе противопоставлена нынешняя, бывшей славе грядущая, пестрым флагам — красные знамена: