У пирамиды — страница 59 из 67

анный попадает в тюрьму, в конце концов погибает. Она (повесть) виделась мне как «роман на старый лад», как что-то простое и строгое, без автора, без долгих рассуждений, без эссеистики. Только действие, страсть и страдание. Ничего не получилось из этого. Эссеистика возможна, роман на старый лад, увы, нет.

7

Почему, собственно, нет? А потому, собственно, нет, что ничего не осталось от того прошлого, в котором, на старый лад, писались — романы, что старый лад давным-давно уже погиб и утрачен, что все неладно вокруг, что мы видим лишь развалины и руины, разбитые тротуары, покосившиеся домишки, осколки сюжета и на куски разлетевшихся персонажей, и как бы ни пытались мы восстановить утраченное, погибшее — воссоздать, ничего уже у нас не получится, так что и пытаться, в общем, не стоит. Стоит, конечно, восстанавливать церкви, как восстанавливают их, и, увы, показалось нам, только их, больше ничего и не восстанавливают, в Ельце, где церквей множество, где церквей так много, как если бы жители этого города, в погибшем прошлом, ничего вообще не делали, но только молились, крестились, причащались и исповедовались, что, конечно, неправда, поскольку город этот был когда-то одним из богатейших в России, ее хлебной столицей, отчего ему и пришлось так солоно в гражданскую войну, когда Ленин обрушился на него всей своей продразверсткой, то есть просто-напросто ограбил его до последнего зернышка, покуда же ни продразверстки, ни гражданской, ни мировой войны еще не случилось, знаменитые здешние купцы, Ростовцевы, Заусайловы, Петровы и как их всех звали, торговали не только с Москвой, с Волгой, с Ригой, Ревелем, как пишет Бунин, но чуть ли, говорил мне кто-то, и не с Парижем, на Парижскую, чуть ли, Всемирную выставку не заявлялись со своими товарами и конями, ибо коннозаводством занимались тоже усердно, успешно, сам же город ломился, по словам опять же Бунина, от своего богатства и многолюдства, чего теперь уже и представить себе невозможно, и такие были купцы эти богатые, щедрые, гордые и в самом деле, видимо, набожные, что строили и строили в Ельце церкви, еще и потому, впрочем, строили их, что, как рассказала нам на другой день по приезде в краеведческом музее милейшая, тихая и какая-то томная экскурсоводша, мечтали стать — губернским городом, а в губернском городе, якобы, должно было быть, не запомнил сколько, то ли тридцать, то ли, кажется, сорок церквей, что показалось мне, пожалуй, легендой, но спорить я с ней не стал и теперь тоже спорить не буду; вот елецкие купцы и строили, будто бы, изо всех сил эти церкви, и, конечно же, а в легендах только так и бывает, уже, под занавес, почти все построили, из сорока — тридцать девять, еще, значит, только одну какую-нибудь, захудаленькую церковушку оставалось построить купцам, но тут занавес опустился, тут началась дурацкая, будь она проклята, в четырнадцатом году, война, а вслед за ней все известные ужасы, со всеми их продразверстками, продотрядами, всеобщим обнищанием, мерзостью запустенья. Над каковой и возвышается, в прежнем величии, главный елецкий собор, Вознесенский собор, который, по замыслу заносчивых купцов, должен был быть никак не меньше, или разве что чуть-чуть меньше, Исаакиевского в Петербурге, Петербург все же, что ни говорите, столица, а так должен был быть вторым или, уж ладно, третьим по огромности собором в России, есть все-таки еще и вторая столица, Москва, а в ней как раз строился Храм Христа Спасителя, с которым елецкий собор как будто вступил в конкуренцию, поскольку пожертвования стали собирать на него с 1815 года, записывая, кто сколько пожертвовал, в особой, «снуровой», прошнурованной, значит, книге, то есть в то же примерно время, сразу после победы над Наполеоном, когда задуман был в Москве собор в честь оной победы, или, как писал в своем манифесте Александр I, «в ознаменовение благодарности Нашей к Промыслу Божию, спасшему Россию от грозившей ей гибели, вознамерились Мы в Первопрестольном граде Нашем Москве создать церковь во имя Спасителя Христа». «Да благословит Всевышний начинание Наше! Да совершится оно! Да простоит сей Храм многие веки, и да курится в нем пред святым Престолом Божиим кадило благодарности позднейших родов, вместе с любовию и подражанием к делам их предков»… Храм Христа Спасителя, не тот, на Воробьевых горах, который начали строить и тут же забросили, а тот, всем известный, который потом взорвали, потом опять возвели из бетона, заложен был в 1839, елецкий же Вознесенский собор в 1845 году, Храм Христа Спасителя освящен был в 1883, а Вознесенский собор в 1889, и построены они были одним и тем же архитектором, Константином Андреевичем Тоном, построившим, между прочим, и Большой Кремлевский дворец; ельчане, короче, только Петербургу и Москве давали пред собой преимущество, а так, похоже, претендовали на роль третьей русской столицы, купеческой и хлебной столицы, столицы русского богатства, русского, куда девалось оно? изобилия, и разве, думал я, подходя все ближе, сквозь жару и солнце, к собору, разве «Елецкая республика» не отсюда, не из этого же самовольно-гордого, разбойничье-купеческого, надменно-смиренного духа, мы, мол, хоть и провинция, а не хуже других и прочих, вот какой собор мы отгрохали, и государство свое устроим? Впрочем, никакой и не было, возможно, «Елецкой республики». Собор же — был, собор, с той непреложностью, которая свойственна всему прекрасному, а прекрасное ведь и есть непреложность, неизбежность, неизменяемость, парил, за деревьями, замершими от зноя, своими пятью синими куполами, в глубоком, от зноя словно вогнутом небе.

8

На самом солнцепеке, на паперти, валялся, спал, раскинувшись, пьяный, в лохмотьях, с голыми израненными ногами. Раны были большие, не совсем запекшиеся, быть может, гноящиеся. Зеленые мухи вились над ними, садились, ползали по ногам. Средневековье в России не кончилось и никогда, наверно, не кончится. Прав был тот французский, кажется, дипломат, заметивший, году так в шестнадцатом, перед самым провалом в бездну, что ничего хорошего не ждет страну, где общество живет в двадцать первом, государство в восемнадцатом, а народ в шестнадцатом веке. В соборе пахло, разумеется, ладаном и свечами, всем тем, чем всегда пахнет в церкви, горящим воском свечей перед темными образами, ладаном и еще чем-то мокрым, вымытыми полами, мокрыми тряпками. Людей не много было в соборе, главная часть его, железной загородкой, похожей на милицейские, используемые при демонстрациях, путчах и праздниках, отделенная от тех, ближе к входу расположенных приделов, где только и стояли перед иконами немногие тихо молящиеся, была вообще пуста. Нам повезло, однако; женщина в черном платке, очевидно служащая в соборе, хозяйским движением загородку отодвинув, направилась в эту главную часть, загородку же за собой не задвинула, так что мы, недолго думая, проскользнули следом за ней, оказавшись одни, вдвоем, «под сводами седыя тишины». Тишина была не седая, но светлая, свет из высоких окон падал на расписанные колонны, громадную люстру, спускавшуюся с небес, иконостас, на котором одна икона отделена была от другой витыми пилястрами, какими-то почти игривыми на монументальном фоне всего остального. Между прочим, победившие бесы в 1934 году собор таки закрыли, разграбили, превратили в зернохранилище, въезжали в него на грузовиках, но в 47-ом году почему-то возвратили вдруг церкви, которая сразу же, шестьдесят лет назад, и начала его реставрировать, в общем, кажется, отреставрировала с тех пор целиком, а шестьдесят лет — срок вообще не малый, так что он не выглядит новеньким, только что заново отделанным, но кажется, что здесь все всегда так и было, никогда не было никаких грузовиков, никакого зерна. Когда мы вышли на улицу, бродяга валялся на солнцепеке все так же, в той же позе, с теми же мухами, ползавшими по его кровавым ногам.

9

Елец, чем дальше отходишь от центра, тем решительнее оказывается городом деревянным, городом деревянных домишек, покосившихся и прекрасных. Уже упомянутый бугай, довезший нас от вокзала до гостиницы, с гордостью сообщил нам, что многие ельчане, и он в том числе, обкладывают свои деревянные домики кирпичом, белым камнем — так оно, ясное дело, теплее и вообще, по его, бугаевскому, мнению, красивее. Это конец Ельца, разумеется. Жителей можно понять, но для города это катастрофа. Эти деревянные домики, со всеми их наличниками и палисадниками, составляют одну из его главных прелестей. Того конкретного бугая, чтобы объяснить ему это, мы уже больше не встретили. Да он бы нам, конечно, и не поверил.

10

Не думал я, что придется мне когда-нибудь цитировать Ильича. А вот — не могу все-таки удержаться — записка его «наркому продовольствия» А. Д. Цюрупе от 5 августа 1918 года: «Ввиду критического положения с продовольствием надо не разбрасывать силы, а сосредоточить массу сил на одном пункте, где можно взять много хлеба. Предлагаю сосредоточить силы на Елецком уезде, где, по ряду отзывов и по свидетельству ревизовавшего этот уезд наркома внудел Правдина, положение дел в смысле удушения кулаков и организации бедноты образцовое. Направить тотчас, с максимальной быстротой, в Елецкий уезд все [подчеркнуто] продовольственные уборочные и уборочно-реквизиционные отряды с максимумом молотилок и приспособлений (если можно) для быстрой сушки хлеба и т. п. Дать задание — очистить уезд от излишков хлеба дочиста… Среди рабочих голодных губерний (и среди голодных крестьян там же) развернуть массовую агитацию: в поход на жнитво в Елецкий уезд!» Положение дел в смысле удушения… Какая красота, какой стиль… Максимум молотилок тоже отличная вещь.

11

Воздух окатывал нас жарою, «дул ветер из степи», из той безмерной, за Ельцом и начинающейся степи, от которой он, Елец, среди других крепостей, призван был охранять когда-то Русь и Московию, из Дикого поля, из половецко-печенежской невести, как пишут летописи; вот оттуда дул ветер. Иногда мне кажется, что я совсем не чувствую и не понимаю ту Россию, ту Русь, которую так чувствовал и понимал, разумеется, Бунин. Очень русское, пишет он, было все то, среди чего жил он в свои отроческие годы, но и он, конечно, не сразу осознал это русское, не сразу, как пишет он, почувствовал эту Россию, но почувствовал ее как-то вдруг, и причем по дороге в город, в Елец, когда отец вез его в гимназию, по большой, Чернавской дороге, как он называет ее в «Жизни Арсеньева», одной из тех больших русских дорог, которые в то время уже отживали свой век, зарастали травою, «старые ветлы, местами еще стоявшие справа и слева вдоль ее просторного и пустынного полотнища, вид имели одинокий и грустный. Помню одну особенно, ее дуплистый и разбитый грозою остов. На ней сидел, черной головней чернел большой ворон, и отец сказал, очень поразив этим мое воображенье, что вороны живут по несколько сот лет и что, может быть, этот ворон жил еще при татарах… Он сказал, что этими местами шел когда-то с низов на Москву и по пути дотла разорил наш город сам Мамай, а потом — что сейчас мы будем проезжать мимо Становой, большой деревни, еще недавно бывшей знаменитым притоном разбойников и особенно прославившейся каким-то Митькой, таким страшным душегубом, что его, после того как он наконец был пойман, не просто казнили, а четвертовали… Татары, Ма