«Высоких фраз» тогда не умели говорить или, может быть, тогдашние «высокие фразы» вовсе не казались «высокими» потому, что они отражали рожденное только что. Горячие чувства, кипевшие в наших сердцах, едва–едва успевали «оформляться» в слова и фразы.
— Все мыслящие люди нашего времени, если они не отбросили компас своей совести, не могут не сочувствовать большевикам, — сказал мне Всеволод Эмильевич, резюмируя все, что я говорил как бы невзначай и попутно о моей беседе с А. А. Блоком.
— Сейчас такой момент истории, — сказал он далее, — когда нельзя ссылаться на свои убеждения, что они мешают принять большевизм. Это глупость, это отговорка тех, которые понимают, что правда не на их стороне, но даже самим себе не хотят в этом признаться. Это не парадокс. Я знаю таких людей. — Потом, вдруг как бы «устав быть серьезным», он лукаво улыбнулся и спросил меня, понизив голос: — Скажите мне откровенно, кому пришла в голову эта мысль… насчет митинга… вам или Анатолию Васильевичу?
Я засмеялся:
— И Анатолию Васильевичу и мне.
— Одновременно? — продолжал допытываться Всеволод Эмильевич, сощурив глаза.
— Если бы я был секретарем министра времен империи, я должен был бы ответить: «Конечно, министру», но так как я секретарь революционного наркома, то я вам сознаюсь: эта мысль зародилась у меня, но Анатолий Васильевич так горячо ее одобрил и так ее развил, что мне показалось, что она зародилась у нас одновременно.
— Вот этот ответ мне нравится, — засмеялся Всеволод Эмильевич.
Потом, как бы забыв о минутном балагурстве, он сказал серьезно и вдумчиво:
— Конечно, я приму участие в митинге, и мое имя вы можете поставить на афише, но только я советую вам, раз вы взялись за это дело, не ограничиваться одним митингом. Не обижайтесь, я гораздо старше, а следовательно, и опытнее вас. Одним ударом горы не сдвинешь. Надо организовать ряд больших и серьезных выступлений на тему «Интеллигенция и Советская власть». И привлечь не только писателей, артистов и художников, но и ученых, и общественных деятелей, которые чувствуют и мыслят так же, как мы, а одним митингом вы не добьетесь желанной цели.
Я был немного сконфужен, так как, откровенно говоря, не заглядывал так далеко, как Всеволод Эмильевич. Мне казалось, что организация даже одного митинга сдвинет ту «гору», о которой упомянул он.
Но по молодости я не хотел сдавать свои позиции даже такому обаятельному собеседнику, каким был Мейерхольд, и ограничился обещанием «принять во внимание его совет».
Всеволод Эмильевич оказался «пророком».
«Ряд митингов» не состоялся по многим причинам, главной из которых был переезд Советского правительства в начале марта 1918 года в Москву.
Что касается первого митинга, то хотя и были развешены по всему городу афиши и он фактически состоялся в Доме Армии и Флота на Литейном проспекте во второй половине декабря 1917 года, но из–за страшной метели, бушевавшей в этот день в городе, и неопытности товарища, которому мы поручили функции администратора, большинство участников вечера не смогли приехать. Лично я с большим трудом добрался до Дома Армии и Флота к концу доклада А. В. Луначарского, после которого выступал.
То обстоятельство, что многие участники митинга не смогли добраться до здания Дома Армии и Флота, было использовано буржуазной печатью. Во многих газетах появились статьи, смысл которых сводился к тому, что фамилии участников митинга были поставлены на афишах «без их разрешения».
Разумеется, если бы даже была прекрасная погода, был бы опытный администратор, который позаботился бы о том, чтобы доставить на машинах всех участников митинга, то буржуазная печать нашла бы другой способ опорочить это начинание.
После переезда Советского правительства в Москву Всеволод Эмильевич остался в Петрограде в качестве зам. зав. ТЕО Наркомпроса. По делам службы он, как и А. В. Луначарский, часто приезжал в Москву. Во время его приездов я всегда с ним встречался. Из всех этих кратковременных встреч особенно ярко мне запомнилась одна. Не помню, где она состоялась, — по–видимому, в одном из «Литературных кафе», которых было в Москве в ту пору очень много.
Мы сидели с Всеволодом Эмильевичем, рядом были писатели и артисты. И вот кто–то из них начал жаловаться на почти полное отсутствие транспорта.
— Невозможно посещать знакомых, живущих в других районах, — говорил один из собеседников. — Подумайте, ведь у некоторых все друзья и знакомые живут далеко. Как же быть? Это прямо ужас.
— Ужасного тут ничего нет, — сказал Всеволод Эмильевич, стараясь быть серьезным, хотя я чувствовал, что он начинает шутить.
— Как это нет ничего ужасного? Разве невозможность навестить своих друзей и близких нельзя назвать ужасным неудобством?
— А что же вам мешает их посещать? — спросил спокойно Всеволод Эмильевич.
— Как что мешает? Разве вы, Всеволод Эмильевич, не слышали моих слов? Я и мои друзья живем в разных районах города, а трамваи не ходят, извозчиков почти нет.
— Ну и что же? — вполне серьезно продолжает Всеволод Эмильевич. — Если вы не можете посетить ваших друзей, то зайдите в любую квартиру, находящуюся поблизости. Ведь разговоры всюду одни и те же, разницы никакой нет. И вы можете легко себе представить, что говорите со своими знакомыми.
Чувствую, что все это гораздо слабее того, что говорил Всеволод Эмильевич, но помню ясно, что его шутливый разговор был приблизительно таким, каким он сохранился в моей памяти. Те, кто хорошо знали Мейерхольда и могут ясно представить его серьезное лицо и смеющиеся глаза, поймут лучше других, как звучали его слова и какая тонкая улыбка играла на его губах.
Те же, кто его никогда не видел, да простят мне, что я не сумел как следует передать его точных слов, и, зная о Мейерхольде по другим воспоминаниям, мысленно дополнят то, что я упустил.
Дальше мои воспоминания о Всеволоде Эмильевиче Мейерхольде становятся похожими на страницы, как будто вырванные из приключенческого романа времен гражданской войны.
Следующая моя встреча с Всеволодом Эмильевичем произошла при необычайных и для меня тяжелых обстоятельствах, но уже не в Москве, а в одном из приморских городов России.
В конце марта 1919 года я уехал из Москвы в Киев по командировке, получив назначение начальником оргбюро агитроезда имени наркома Луначарского. В мае 1919 года нашими войсками был занят Крым, и моя командировка была продолжена и распространена на Крым.
Недели через две после моего приезда в Симферополь банды Деникина неожиданно оккупировали Крымский полуостров, и я оказался отрезанным от Советской России. Благодаря паспорту, в котором было указано, что я уроженец т. Тифлиса, хотя и с большим трудом, но все же мне удалось добиться у коменданта Ялты разрешения «выехать на родину», и я выехал пароходом из Ялты в Батум. Все как будто шло благополучно: мне удалось вырваться из только что занятых Деникиным мест и избежать риска быть опознанным как сотрудник Луначарского. Но я попал из огня да в полымя: когда пароход приближался к Новороссийску, капитан оповестил пассажиров, едущих в Батум, что пропуска надо регистрировать.
Сначала я думал, что это простая формальность, и в Новороссийске спокойно отправился в отдел пропусков, где и предъявил мой ялтинский пропуск. Взглянув на паспорт и обнаружив, что я призывного возраста, дежурный объявил мне, что без визы «воинского присутствия» мой ялтинский пропуск теряет свою силу.[16]
Как это ни кажется мне теперь странным, но я хорошо помню, что и виза «воинского присутствия» мне тоже показалась пустой формальностью. И я так же спокойно отправился по указанному адресу.
В воинском присутствии я обратился к первому попавшему на глаза писарю, сидевшему у окна. Он равнодушно взглянул на мой паспорт и пропуск и, позевывая, указал на самый дальний столик в углу.
— Приемом новобранцев ведает писарь Петров, ему и сдадите паспорт.
Тут я уже понял, что желаемая виза далеко не простая формальность.
И все же я осторожно, опасаясь, как бы он сам не взял моего паспорта и не передал бы его по назначению, спросил:
— Простите, но вы упустили из виду, что я здесь проездом.
— А это все равно, проездом или заездом. Вы призывного возраста, и вам надо пройти комиссию. Вот если вас признают негодным, тогда и визу получите.
Я поблагодарил его, но советом не воспользовался. Пользуясь тем, что к нему кто–то подошел, я быстро покинул воинское присутствие.
Положение было безвыходное. Пароход вечером отшвартовывался. Ясно, что ехать дальше, в Батум, без визы я не могу. Но для меня было так же ясно, что я не могу покорно сдать свой паспорт и превратиться в солдата белой армии.
Около воинского присутствия я заметил довольно глубокую канаву, Как это ни нелепо, у меня явилась дикая мысль лечь в эту канаву, закрыть глаза и предоставить себя воле случая.
И вот в этот момент, как в хорошо рассчитанном на эффект романе, появилось избавление от всех бед и напастей.
Я смотрю и не верю своим глазам.
Преодолевая небольшой подъем, по улице медленно идет Всеволод Эмильевич.
Мы увидели друг друга одновременно.
— Рюрик Ивнев? Что вы здесь делаете?
— Я не знаю, что мне делать! — воскликнул я радостно, поняв в эту секунду, что теперь можно и смеяться и острить, что самое страшное уже позади.
Конечно, я ему сейчас же объяснил, в чем дело. Я кажется, даже не спросил его в первую минуту, каким образом он сам очутился здесь.
Уже потом я узнал, что Всеволод Эмильевич попредписанию врачей должен был выехать на лечение в Ялту. У него обострился туберкулез. Во время его пребывания в Ялте. Крым был оккупирован белыми (это было в июне или в июле 1919 года), и Мейерхольд бежал на фелюге в Новороссийск, где находилась его старшая дочь Мария, жившая там со своим мужем. Но это бегство не спасло Всеволода Эмильевича от ареста, так как его тесная связь с большевиками не могла не быть известна белогвардейцам. Всеволод Эмильевич был арестован и заключен в тюрьму 6 сентября 1919 года. Ему грозил расстрел, но, узнав об этом, композитор Михаил Фабианович Гнесин, находившийся в то время в Ростове, нашел какого–то «либерального» генерала, которого и уговорил «спасти Мейерхольда». Благодаря вмешательству этого генерала Мейерхольд не только не был расстрелян, но даже в скором времени был выпущен из тюрьмы. Конечно, он оставался «под наблюдением» разведывательных органов деникинского правительства; об общественной деятельности и публичных выступлениях не могло быть и речи. Ему оставалось только одно: сидеть в Новороссийске и «ждать у моря погоды».