У подножия Мтацминды — страница 19 из 32

Наша встреча произошла в середине августа, примерно за месяц до его ареста. Всеволод Эмильевич, как будет видно из дальнейшего, буквально спас меня от участи, которая в это время грозила и ему (мое секретарство у А. В. Луначарского в период 1917—1919 годов и мои публицистические статьи в «Известиях» в 1918 году также не могли не привлечь ко мне внимания белогвардейцев).

Я со страхом подумал, что, выйди на крыльцо воинского присутствия двумя минутами позже, я так бы и не узнал, что здесь, почти рядом, в нескольких десятках метров от воинского присутствия, живет Всеволод Эмильевич со своей семьей.

Мы продолжали путь по слегка подымавшейся вверх улице. Всеволод Эмильевич привел меня к себе, познакомил со своей женой Ольгой Михайловной и двумя дочками–подростками Татьяной и Ириной и сейчас же открыл «семейный совет», как меня устроить.

Среди бесконечных шуток и острот Всеволода Эмильевича, необычайной душевной теплоты Ольги Михайловны и юных улыбок Тани и Ирины я почувствовал себя как странник, вернувшийся домой после долгих и опасных странствий.

Несмотря на своего рода опьянение от столь неожиданной и спасительной для меня встречи, мы все же пришли к трезвому решению: избежать призывной комиссии невозможно, но моя природная близорукость послужит гарантией, что в конце концов я получу желанную визу.

— Это первое, — сказал Всеволод Эмильевич. — Второе: вас надо немедленно устроить более комфортабельно. — Он, улыбаясь, окинул взглядом единственную комнату, в которой ютился со своей семьей. — Пойдем сейчас же к моим друзьям Алперсам. Они вас, я уверен, приютят на это время. Квартира у них большая. Третье — вам надо взять свои вещи. Ведь пароход отходит через несколько часов. Надеюсь, что подводы вам не потребуется?

В его умных глазах мелькнули лукавые огоньки.

— Да, — ответил я, — у меня всего один чемодан.

Ольга Михайловна не согласилась отпустить нас, пока не накормила обедом. Таня и Ирина пересмеивались, очень довольные, что на их глазах развертываются такие неожиданные события.

В ту пору было любопытно наблюдать тем, кто мог заниматься наблюдениями, такое явление, как «выпадение из своей орбиты» лиц, знаменитых во времена империи или же более или менее известных.

Застряв на некоторое время в Новороссийске, как и Всеволод Эмильевич, я не мог себе даже представить то, о чем узнал лишь впоследствии. Оказывается, когда мы с Всеволодом Эмильевичем были заняты вопросом моего отъезда в Батум, здесь же, может быть буквально «в двух шагах от нас», умирал от сыпного тифа знаменитый Пуришкевич, стяжавший черную славу своими погромными речами в Государственной думе и участием в убийстве другой «знаменитости» царского времени — старца Григория Распутина.

Не могли мы представить себе и того, что здесь, в Новороссийске, — может быть, где–то неподалеку от нас, — знаменитый черносотенец, бывший петроградский градоначальник генерал Климович кончал жизнь тем, с чего начинал знаменитый русский миллионер, — уличной продажей спичек, потому что его прошлое показалось одиозным даже оголтелому вождю белых — генералу Деникину, который «не посмел» принять его на службу, боясь «скомпрометировать» в глазах населения «свое движение».

В это же время на Серебровской улице, в единственной гостинице, мимо которой мы часто проходили, находился еще один знаменитый «осколок империи» — балерина Кшесинская, застрявшая в Новороссийске из–за болезни по дороге в Константинополь.

Но одного сановника империи, «выпавшего из своей орбиты», я увидел своими глазами за несколько часов до моего отъезда в Батум. Это был тот самый сановник, про которого в мемуарах гр. Витте сказано: «Министр народного просвещения Петр Михайлович Кауфман–Туркестанский не мог примириться с полицейским режимом Столыпина и подал в отставку».

Он шел по бульвару, ничего не замечая, кроме синей полоски моря, за которой угадывались очертания чужеземных берегов.

Мы с Всеволодом Эмильевичем отправились в город.

Проходя мимо воинского присутствия, Всеволод Эмильевич ухмыльнулся:

— А вы знаете, Рюрик Ивнев,[17] ваша мысль о том, чтобы лечь в канаву, была не столь безрассудной. Ведь это почти около моего дома. Все равно бы я вас увидел.

— И подобрали бы меня?

— Разумеется. Это доказывает, — продолжал он балагурить, —что всякая безрассудная мысль таит в себе зерно здравого смысла.

Но вот мы подходим к двухэтажному дому, в верхнем этаже которого жила семья Алперс. Как и ожидал Всеволод Эмильевич, меня приняли как родного, хотя только что со мной познакомились. Семья Алперс состояла из Владимира Михайловича Алперса (он служил в каком–то кредитном обществе), его жены Людмилы Васильевны и двух сыновей — Бориса и Сергея, — очень талантливых и славных юношей. Один из братьев сопровождал меня в порт и помог мне принести мой чемодан, оставшийся на пароходе.


Началась вторая глава моего «приключенческого романа». Беглец из белой Ялты застревает в белом Новороссийске, в семье, принявшей его как родного сына.

Семья Алперс не только приютила меня, но и приняла во мне самое живое участие. На другой день к нам пришел Всеволод Эмильевич и устроил второй «расширенный» семейный совет, на котором обсуждалось, как приступить к исполнению намеченного вчера плана.

— Знаете ли что, мои друзья, — полушутя–полусерьезно заговорил Всеволод Эмильевич, — сегодня утром, когда я проснулся, меня осенила одна мысль. Наш поэт говорит, что он близорук. Мы–то ему верим, но ведь призывная комиссия для того и существует, чтобы никому не верить, если нет бумажки с печатью. И потом, близорукость бывает разных степеней. По–моему, прежде чем сдавать свой паспорт писарю Петрову, — кажется, я верно назвал его фамилию? — подмигнул мне Всеволод Эмильевич, — надо пойти к окулисту и проверить свое зрение.

— Это легко сделать, — сказал Владимир Михайлович Алперс, — потому что я хорошо знаком с врачом–окулистом, который состоит членом врачебной комиссии.

— Ну вот и хорошо! — воскликнул Всеволод Эмильевич. — Сегодня же и отправимся к нему. То есть отправится к нему Ивнев.:

— Я ему напишу записку, — сказал Владимир Михайлович, — чтобы он точно определил, подходит, ли степень близорукости Рюрика Александровича к соответствующей статье о непригодности к военной службе.

— А если не подходит? — спросил я.

— Тогда выработаем другой план, — решительно произнес Всеволод Эмильевич. — Говорят, что кто не рискует, тот не выигрывает. Нам нужно выиграть, не рискуя. Ну, впрочем, что там гадать! Владимир Михайлович, пишите записку.

Пока Алперс писал, Всеволод Эмильевич потирал руки и улыбался. Чувствовалось, что все это его по–настоящему волнует и забавляет.

Всеволод Эмильевич довел меня до самых дверей докторского дома и, лукаво улыбаясь, удалился.

— Не забудьте. После врача сразу к нам.

Врач принял меня довольно холодно. Прочтя записку Алперса, отбросил ее в сторону и пробурчал что–то вроде: «Чудак! Будто я сам не знаю, что и как».

Я почувствовал себя так, словно из пуховой постели попал прямо на льдину.

Окулист делал все, что полагается: заставлял меня называть буквы таблицы, менял стекла, потом пустил в глаза по капле атропина. После этого еще раз проверил зрение и вдруг изрек неожиданно:

— Если они будут брать в солдаты таких, как вы, то полетят вверх тормашками. — И после небольшой паузы добавил: — Намного раньше положенного им срока.

Замороженный холодным приемом, я сидел перед ним не раскрывая рта. Вдруг он улыбнулся, и на моих глазах произошло чудо: передо мной стоял совершенно другой человек.

— Сумасшедшее время, но не все же сошли с ума. Конечно, они вас не возьмут потому, что слушают меня, а я не имею права, у кого бы ни служил — у красных, у белых или зеленых, — нарушать своего врачебного долга. А если бы у вас было хорошее зрение, то никакие записки не помогли бы. Тэк–с, Впрочем, Владимир Михайлович — милейший человек, я его очень уважаю и ценю.

После паузы он добавил!

— Знаете что, не говорите ему обо всем этом, а то он еще обидится. А вы, молодой человек, можете спокойно проходить комиссию. Я свое мнение вам уже сказал и то же самое скажу на комиссии. До свиданья, не сердитесь на старика ворчуна.

Я простился с ним, как со старым приятелем, и помчался к Всеволоду Эмильевичу. Он меня встретил у своего дома.

— Я увидел из окна, что вы несетесь, как птица. Вижу, что все великолепно. Да и нетрудно угадать.

Я подробно рассказал ему и Ольге Михайловне про чудака доктора, который сам назвал себя «старым ворчуном».

Всеволод Эмильевич хохотал и потирал руки от удовольствия. Ему страшно понравился этот оригинальный старик.

— Обязательно надо с ним познакомиться. А как он сказал про деникинцев? Полетят вверх тормашками… до положенного им срока? Ай да старик! Молодец!

Выпытав все подробности моего визита к доктору, он вдруг обратился ко мне, принимая совершенно серьезный вид:

— Но, может быть, этот окулист хотел проверить вас? Может быть, он деникинец? Когда он сказал вам «полетят вверх тормашками», вы, надеюсь, не сказали что–нибудь вроде того, что туда им и дорога?

Но я уже научился «читать улыбки» Всеволода Эмильевича даже тогда, когда он «принимал серьезный вид». Поэтому ответил также совершенно серьезно: «Нет, что вы, Всеволод Эмильевич, я, конечно, промолчал».

Но Всеволод Эмильевич сразу разгадал, что на этот раз я все понял, и засмеялся своим заразительным смехом.

После обеда Всеволод Эмильевич проводил меня до воинского присутствия. Теперь я уже чувствовал себя «хозяином положения» и с легкостью игрока, уверенного в выигрыше, сдал свой паспорт столь страшному для меня еще вчера писарю Петрову и оформил все свои бумаги «призывника».

Через неделю я должен был проходить комиссию. Накануне комиссии я провёл почти целый день у Всеволода Эмильевича.

Перед самым моим уходом домой к Алперсу Всеволод Эмильевич озабоченно спрашивает: