Но все же как могло произойти, что эта дикая мысль прорвалась через баррикаду логики? Ничего не происходит случайно. Значит, сила ассоциаций крепче реальности? Он улыбнулся самому себе: ему, вероятно, все это показалось. Но тогда почему в памяти остался след от этой мысли, как остается шрам на коже?
Так или иначе, но солнце, внезапно вынырнувшее из тумана, выбило его из колеи, как только он усомнился хотя бы на одну сотую секунды: фонарь это или солнце? Как бы желая себя оправдать, он вспомнил, как иногда по вечерам внезапно вспыхивал фонарь, висящий близ его окна. И вдруг, помимо его воли, на него нахлынули образы прошлого. Одни мчались с быстротой молнии, другие еле двигались, как будто их несли на носилках.
Нет, это были не образы, а куски большой картины, варварски разорванной на части: кусок освещенного луной моря, кусок поля, озаренного солнцем. Эти безжизненные куски иногда оживали, расширялись, дополнялись новыми деталями как бы из другого слоя памяти.
Он остановил взгляд на куске картины, где сохранилась часть старинной крепости на берегу реки, волны которой ясно показывали, что река эта бурная. И ему вдруг представилось, что это изображена старинная крепость, правда, крепость, отжившая свой век уже около ста лет тому назад, но в этой отжившей свой век крепости он как раз и начинал свою жизнь.
Тот реальный луч солнца, только что сверкнувший на стеклах его окна, как гимназист, обрадованный своим первым успехом, он заменил помимо своей воли тем лучом, который заиграл в его воображении более живо, чем реальный… Он смотрел на как бы купавшиеся в жидком солнце красочные узоры висевшего на стене текинского ковра.
И ему казалось, так будет вечно.
Он смотрел на книжный шкаф, сквозь стекла которого золоченые переплеты книг перекликались с золотыми лучами солнца.
И ему казалось, так будет вечно.
Тогда он умел уже читать, и название одной из книг, томившейся, как ему казалось, от долгого стояния, его особенно заинтересовало. Это была эн–ци–кло–пе–дия.
Как–то раз, когда в комнате никого не было, он вынул из шкафа один из томов энциклопедии. И начал закрывать пальцами по очереди то одну, то другую букву.
Вдруг он громко рассмеялся и захлопал в ладоши, как будто наконец открыл долго мучившую его тайну. Теперь эта мудреная энциклопедия была им радостно сброшена с пьедестала загадочности.
Еще бы! — если он обнаружил, что в этом длинном непонятном слове есть одно маленькое, которое он понял, то, очевидно, есть и другие маленькие вполне понятные слова.
В этот момент вошла его мать.
Он радостно закричал:
— Мама, я нашел клопа! Мать рассердилась:
— Во–первых, зачем ты лазил в шкаф? А во–вторых, у нас клопов никогда не было.
— А если я покажу…
И он, взяв книгу, показал.
— Вот, смотри, после «ци» идет «клоп».
Мать рассмеялась и назвала его маленьким дурачком. Но его слух воспринял эти слова как «умный мальчуган». Потом ему показалось, что луч солнца запутался в густых каштановых волосах матери. Он решил помочь ему выбраться, уже протянул руку, но луч, очевидно испуганный движением его руки, перепрыгнул на ковер.
Мальчику было тепло, но не от печки, согревшей комнату, а от дыхания матери, которое он чувствовал все время.
И ему казалось, так будет вечно…
Но потом раздался звонок, означавший, что занятия в классе начинаются. Мать, погладив его по стриженой головке, вышла…
Ему казалось, что это чередование игры солнечных лучей на стеклах книжного шкафа и на узоре текинского ковра, улыбок матери, звонков, возвещавших о начале занятий, будет вечно.
И было такое утреннее солнце над морем. Сквозь зеркальные стекла большого гостиничного номера спокойно проникал луч солнца и ложился на полураскрытые во сне губы молодой женщины. Он смотрит на эти губы и не верит своему счастью. И ему кажется, что это будет вечно.
Все движется — вера, чувства, годы. Все уносится вдаль… Настал день, когда он увидел, как луч утреннего солнца устало упал на сухую траву могильного холмика, и ему уже не казалось, что луч запутался в траве, он уже не протягивал руки, чтобы его высвободить. Да и луч все равно не собирался никуда убегать. Он уже примирился со своей участью и не играл с травинками, а скорее отдыхал на них.
А он смотрит на этот успокоившийся луч солнца, стоя, как каменное изваяние. Он еще дышит, но его дыхание никого не согреет. Он еще пытается улыбаться жизни, но она его не замечает.
…И все же это было, есть и будет вечно — улыбка матери, школьные звонки, детские голоса и любовь — горячая, возвышенная, непобедимая.
1967
Москва.
У подножия Мтацминды
Часть Первая
Глава I
Есть люди, которые, даже шествуя по тротуару, всегда оказываются в центре, с кем бы они ни шли. Их спутники пристраиваются сбоку, стараясь удержаться хоть на краю тротуара, даже в мыслях не допуская, чтобы перемениться местом. Делается это совершенно без всякого заранее обдуманного намерения, механически, и даже не делается, а само собой получается.
Таков был Везников. Тот, кто наблюдал за ним со стороны, не мог не обратить внимания на его крепкую самодовольную фигуру, стоявшую на перроне тифлисского вокзала в один из осенних дней 1919 года. Никто бы не догадался, что он был первый раз в Тифлисе и что о Кавказе он знал приблизительно столько же, сколько и о Тибете. Можно было подумать, что Тифлис — это его родной город, в который он вернулся после долгих скитаний по чужеземным странам. Везников никогда не бывал хмурым, он всегда улыбался. Вот и теперь, следя за носильщиком, вытаскивавшим из вагона его когда–то великолепные, но уже изрядно заношенные чемоданы, он улыбался всему: и новому, незнакомому перрону, и новым, незнакомым ему лицам, и начальнику станции, даже не самому начальнику, а его солидной фуражке.
— А какие гостиницы считаются здесь самыми хорошими, но в то же время и не дорогими? — спрашивал старичок в форме лесного ведомства, наклонившись к самому уху носильщика, с таким таинственным и робким видом, как будто хотел узнать, где помещается притон фальшивомонетчиков.
Дама в шляпе, чем–то до смешного напоминавшей индюшку, запуганная рассказами о жуликах, боялась даже произнести слово «гостиница». Подойдя к какой–то особе, показавшейся ей дамой ее круга, она осыпала ее картечью русско–французских слов.
Высокая, красивая, нарядно одетая дама в первую минуту приняла ее за попрошайку и, не желая терять на нее времени, ускорила шаг.
— Так вы мне скажете, где я могла бы остановиться… без риска? — продолжала наседать на нее приезжая.
— Я не знаю, — натянуто улыбнулась высокая дама.
— Я так боюсь, ведь я одна, совершенно одна… Мой муж, генерал Павленко, приедет позже…
Везников, продолжая все так же улыбаться, хлопнул носильщика по плечу и, нарочито растягивая слова, сказал:
— А скажи–ка, дружок, у вас в городе есть гостиница?
Тот улыбнулся и от этого вдруг перестал быть похож на носильщика, бляха с номерком куда–то исчезла, и уже не носильщик, а лукаво–добродушный мужичок засмеялся и заговорил:
— Чай, не деревня. Тифлис — город большой, без гостиниц никак невозможно.
— Очень хорошо, — сказал, закуривая папиросу, Везников, — значит, есть гостиницы. Превосходно. Ну–с, какая же самая что ни на есть шикарная, а?
— «Ориант», известно…
— «Ориант» — хорошо, мне нравится название. Попробуем остановиться в вашем «Орианте».
Разговаривая с носильщиком, он прошел сквозь суетящуюся вокзальную толпу и очутился у выхода.
Весело, как–то по–особенному, звенел тифлисский трамвай. Экипажи, которые здесь назывались фаэтонами, были все, как один, новенькими, чистенькими, похожими на собственные выезды. Везникову это понравилось. Он зажмурил глаза от солнца и, улыбаясь, сел в экипаж. Носильщику он дал щедро, сказав ему на прощанье:
— А я, брат, думал, что здесь у вас, в Грузии, и русских нет совсем.
— Куда же им деваться, — ответил тот, сняв шапку, — какие были, те остались…
— Ну, вот и новый прискакал, — сказал Везников и почему–то засмеялся.
Если–бы сегодня в Тифлис приехал не жизнерадостный Везников, а самый мрачный и угрюмый путешественник, то и он бы в восторге улыбнулся. Нельзя было не улыбаться окнам, балконам, домам, лицам, озаренным тифлисским солнцем. Все города имеют свои запахи, но Тифлис имел бы его даже в том случае, если бы ни один город в мире не имел. Этот запах нельзя передать, о нем нельзя рассказать. Где бы вы ни находились, бросайте свои дела, берите билет, садитесь в поезд, на пароход и мчитесь на Кавказ. Вы не минуете Тифлиса. Ваши собственные глаза расскажут вам больше, чем перо беллетриста. Мы не будем говорить только об осени, смешаем вместе все времена года, цвета, краски, предметы: белая, сладкая, сочная акация с запахом, который может поднять мертвого из гроба, чтобы он мог еще раз пройтись по тифлисским улицам; горячие чуреки, не изведав которых, нельзя иметь даже приблизительного представления, что такое вкус хлеба; шашлыки, овульгаренные и опошленные всеми ресторанами мира, здесь, в Тифлисе, таковы, что о них преступно не упомянуть. А что может быть лучше тифлисских базаров? Красные помидоры, как бы говорящие: вот так должна гореть настоящая, здоровая кровь; ковры, похожие на сновидения…
Маленькие азиатские улочки, окружающие Майдан. Почти все дома опоясаны балконами. У балконов свой собственный запах. Балконы эти — как бы душа домов. Листья деревьев о чем–то нашептывают деревянным столбикам перил, похожим на детские игрушки.
Раннее утро. Тифлис просыпается как–то особенно вкусно. Нигде так не ощущаешь жизнь, как здесь. Город — весь в ярких солнечных красках. А потому горечь здесь горше, радость — сильнее, а любовь — прекрасней и пламенней. Здесь даже ковры выколачивают с какой–то особенной веселостью. Торговцы овощами и фруктами похожи скорее на случайно оказавшихся без работы клоунов. Они не могут говорить спокойно, они должны хохотать, смеяться, острить, не щадя даже своего собственного товара. Вот — гора баклажанов. Веселый толстяк, подбоченясь, поет, наслаждаясь своим голосом, солнцем, воздухом, жизнью:
— А вот баклажан, баклажан, хороший, сочный баклажан, веселый, теплый баклажан, золотой баклажан, толстый, очень сочный баклажан…
Везников бродил по базару, заговаривая с продавцами, смеялся вместе с ними и считал себя счастливым человеком. Он мог бы проводить здесь целые дни.
…Я видел много городов. Последние годы я встречал осень в различных частях света. По берлинским улицам, гонимые ветром, шуршали листья, красные и сухие, словно консервированный огонь; они совершали свои агасферовы прогулки в одиночку и стаями, напоминая тени перелетных птиц на фарфоровом потолке неба. Они искали, но не находили успокоения. Земля, на которую они хотели бы лечь толстым ковровым слоем, была закована асфальтом, а они жаловались ему на свою судьбу, подражая людям, готовым плакать на груди тех, кто их меньше всего понимает. Осенний Тиргартен казался мне затихшим и доброжелательным даже к французам.
Я видел осеннюю синеву Амурского залива и золото владивостокских сентябрей. Я видел пылающий клен в Оннуме, где японская осень открыла мне свои задумчивые объятья. Декоративные фонарики так трогательно вписывались во все окружающее. Деревянные шлепанцы напоминали трещотки… Фруктовые лавки с бананами и виноградом, вкус которых у меня до сих пор еще во рту. Острый запах водорослей, рыб, моря и ныне не перестает щекотать мне ноздри. Луна, широкая и большая, как круглое блюдо, на которое вот–вот положат японские яства…
Галерея сентябрей стоит в моем воображении, как новый невиданный музей. И в ней — тифлисская осень на первом месте, со своим непередаваемым и неописуемым запахом.
Глава II
Везников любил бродить по тифлисским улицам. И однажды встретил высокого, худощавого молодого человека, который показался ему знакомым. Ну конечно, они встречались в Москве. Он кинулся к нему:
— Боже мой! Как вы сюда попали?
— А вы как?
— Я? Очень просто: ушел и от красных и от белых. Я предпочитаю желтенькую середину, но почему здесь вы, это меня изумляет. Ведь вы же чуть ли не большевик.
— Нет, не большевик, но…
— Ясно. Ясно. Что там оправдываться, ведь мне безразличны, убеждения людей, лишь бы люди мне не мешали.
— Я и не оправдываюсь. А если вас интересует, как я сюда попал…
— Очень, очень интересует.
— То я вам охотно расскажу…
— Вот что, — перебил своего собеседника Везников, — идемте в подвальчик. За бутылкой кахетинского ваш рассказ покажется мне и правдоподобнее и интереснее.
— Послушайте, Везников…
— Вы уже впадаете в амбицию! Смотрите на вещи проще и… цените шутки.
Смагин засмеялся.
— Ну ладно, ведите меня, куда хотите.
Подвал духана «Встреча друзей» напомнил Смагину внутренность громадной бочки из–под вина. Здесь было прохладно. Духанщик с громадным животом, точно вылезший из альбома карикатур, встретил их так радостно, будто знал с детства, и в то же время незаметно ощупывал обоих быстрыми, хитрыми глазами. Вероятно, он мог бы безошибочно сказать уже сейчас, сколько они оставят денег в его духане. На Смагина почти не взглянул, от него не только не пахло деньгами, но даже как бы несло бедностью. Зато любовно оглядел крепкую, коренастую фигуру Везникова, его некрасивое, решительное, наглое лицо. Духанщик подошел прямо к нему и спросил:
— Чего хочешь? Шашлык хочешь? Вино хочешь?
Везников откинулся, насколько это позволяла маленькая табуретка, на которой он сидел, и, барабаня пальцами по столику, удивленно вскинул брови.
— Милейший мой, почему это вы решили, что мы потребуем шашлык? Почему именно шашлык, а, например, не поросенка?
Духанщик улыбнулся во весь рот.
— Сразу видно, хороший господин, большой господин. Патаму большой господин всегда кушыт шашлык и запивает вином… А тэбэ тоже шашлык? — обратился он после небольшой паузы к Смагину.
Смагин растерялся:
— Я право, не знаю…
— Позволь, позволь, — захохотал Везников, — но ведь я тебе не сказал, что хочу шашлык.
— Ты не сказал, я — сказал, Я тэбэ угощай шашлык, я тэбэ угощай вино…
— Ах так, ну хорошо… Тогда валяй шашлык. Везников удобнее уселся на табуретке, вытянул ноги и закурил.
— Хорошо здесь, — сказал он после двух–трех затяжек. — Никогда не думал, что Тифлис такой прекрасный город. И главное, здесь нет ваших хваленых большевиков.
— Что они вам сделали плохого?
— Если бы они мне сделали зло, я бы их ненавидел, а я их не ненавижу, а не люблю… Они мне мешали жить так, как я хочу, а живу я, как и все прочие, всего один раз. Ну, вот и все. Комментарии, как говорится, излишни, не правда ли?
— А белые?
— Белые немного лучше, но и они для меня не подходят, хотя бы потому, что пытались взять меня на военную службу.
— Ну, и пошли бы воевать против красных, — сказал Смагин.
— Спасибо. Пусть воюют те, кому это нравится. Я и в германскую войну не воевал; ведь, говоря откровенно, кто не захочет воевать, того нельзя заставить… Я очень люблю мясо, но пушечным мясом быть не хочу. У большевиков на каждом шагу стеснения. У белых — неурядицы и воинская повинность, а здесь я блаженствую…
— Что же вы думаете, что это будет вечно? Меньшевики все равно долго не продержатся.
— С точки зрения вечности все временно, ну, а пока что мы поживем здесь.
Духанщик принес горячий шашлык. Везников плотоядно улыбнулся.
— Вот это я понимаю, или, как говорят кавказцы: пах, пах, пах. А вот и вино. Ну, теперь вы можете рассказывать мне вашу одиссею…
Смагину было как–то не по себе. Желание рассказывать пропало. В нем боролись два противоположных чувства: интерес и отвращение к Везникову. Хотелось встать, уйти, вымыть руки, снять с себя скорее что–то липкое и грязное, оставшееся после разговоров с Везниковым, а с другой стороны, его не только интересовала, но даже притягивала эта циничная, откровенно себялюбивая натура. Он познакомился с ним еще в Москве в конце 1917 года, вскоре после Октябрьской революции. Везников устраивал вечера, лекции, зарабатывая на этом довольно много. Один раз он устроил лекцию Смагина. Аппетит у Везникова был большой, и заработок импресарио его не удовлетворял, а другие дела не клеились. Через некоторое время он устроил грандиозный вечер и, ни с кем не расплатившись, куда–то исчез. С тех пор Смагин его не видел и вот, спустя почти два года, встретил здесь.
— Ну вот, — сказал Везников, — что же вы приуныли? Рассказывайте!
Смагин чувствовал, что от него будет трудно отвязаться. Он решил рассказать вкратце свою историю и уйти.
— Кстати, где вы устроились? — спросил Везников.
— Я нанял комнату.
— На окраине?
— Нет, в центре, около Белинской.
— А я остановился пока в «Орианте», но уже начинаю подумывать о квартире, конечно, со всеми удобствами. Да, я забыл вас спросить: вы давно здесь?
— Я приехал в августе.
— А я всего несколько дней, которые целиком ушли на блуждание по базарам, улицам, закоулкам. Восхитительный город, и, самое главное, его как будто даже не затронула революция, здесь все, как в доброе старое время. А какие рестораны, кафе, клубы! А названия их? Одно причудливее другого: «Химериони», «Дарбази», «Мефисто»… Словом, жизнь кипит вовсю, не то что в несчастной России.
— О какой России вы говорите?
— О той, которая разорвана на части: деникинской, совдеповской, сибирской… Но не будем о ней думать, раз не в наших силах ей помочь. Вы мне скажите лучше что здесь было до моего приезда? Вы — первый русский, с которым я здесь говорю… Нет, вру, второй, первый был носильщик.
— Здесь много русских…
— Знаю, знаю, мой носильщик даже более красочно об этом сказал: «Да куда уж им было деться». Я встретил в первый же день моего приезда в вестибюле «Орианта» одного грузинского художника, долго жившего в Москве, и мы с ним сразу подружились. Он меня перезнакомил со своими друзьями, здешними художниками. Вот пока и все мои знакомства. Но мы все время кутили и никаких серьезных разговоров не вели.
— А вам хочется серьезных разговоров? — улыбнулся Смагин.
— Как всякому интеллигентному человеку. Вы не смотрите на то, что я занимаюсь коммерцией. Одно другому не мешает.
— Вы хотите знать, что было здесь до вашего приезда?
— Да, это меня интересует.
— Октябрьская буря проникла и на Кавказ. Ее освежающее дыхание одних обрадовало, других испугало. Меньшевиков это испугало пуще всех, и уже двадцать шестого мая тысяча девятьсот восемнадцатого года они спрятались под крылышком кайзера, не постеснявшись назвать родившуюся в этот день Грузинскую республику самостоятельной. Кайзер охотно согласился и с небывалой быстротой уже двадцать восьмого мая соизволил принять под свое покровительство новообразовавшееся государство. Однако дни кайзера были сочтены, и на смену ему пришли англичане. Меньшевистское правительство быстро сменило немецкую ориентацию на английскую.
— А вы хотели, чтобы они отдали себя во власть большевиков?
— Я вам только рассказал в двух словах, что здесь было до вашего приезда, упустив все проделки меньшевиков — расстрелы своих же грузинских рабочих, крестьян, беспощадное преследование своей молодежи, лишь бы удержаться у власти…
— Это как раз меня меньше всего интересует. Во время гражданской войны кто палку взял, тот и капрал. В России палку взяли большевики, здесь меньшевики, я не буду драться ни за тех, ни за других. Но меньшевики меня больше устраивают, так как они не суют нос в мои дела и не мешают мне заниматься всем, чем мне хочется.
— Тогда вам надо благословлять англичан, так как меньшевики держатся только благодаря им.
— А почему я должен ненавидеть англичан, раз они также не вмешиваются в мои дела? Но мы отклонились в сторону — я пригласил вас в этот замечательный подвальчик не для того, чтобы вести политические дискуссии, а чтобы выслушать вашу одиссею.
— Мы с вами виделись в последний раз в Москве… — начал Смагин и сейчас же остановился, — ему было неудобно напоминать Везникову историю с похищенной кассой. Но Везников, поняв, очевидно, в чем дело, вовсе не намеревался воспользоваться его деликатностью.
— В последний раз мы виделись на вечере. Здорово я тогда облапошил всех, а? Иначе я бы не выбрался из Совдепии. Пускаться в путешествие без денег — это все равно, что садиться за обеденный стол без зубов.
— Вы уехали с выручкой, а мы остались. Ругали вас все, конечно, здорово, в том числе и я. Но, впрочем, скоро вас забыли.
— И хорошо сделали.
Гул мотора заглушил слова Смагина. Около духана остановился автомобиль. В подвал ввалилась ватага хохочущих молодых людей. К удивлению Смагина, самый старший из них, известный грузинский художник, подошел к Везникову и шумно его приветствовал.
— Где вы успели с ним познакомиться? — спросил шепотом Смагин.
Везников загадочно улыбнулся.
— Знаете что, — шепнул он ему вместо ответа, — ваше повествование придется отложить до другого раза. Мне надо будет с ними поговорить. Я вам потом все объясню.
— Пожалуйста, — ответил Смагин.
Везников начал любезничать с художником, словно тот был его старинным другом, а вскоре и совсем перебрался за столик к шумной компании, оставив Смагина одного доедать шашлык и допивать вино. До Смагина долетали обрывки фраз: «известный театральный деятель», «бежал от большевиков…», «будем чествовать, чествовать».
Звенела посуда, шумно вылетали из горлышек бутылок пробки. К Смагину подошел грузный духанщик и с ласковой презрительностью сообщил, что за все заплачено. Не прощаясь с Везниковым, Смагин вышел.
Глава III
Смагин шел мимо Сионского собора, простого и величественного, купол которого сверкал в лучах щедрого тифлисского солнца, и невольно вспомнил развалины Ани — древней столицы армянского царства, где был еще в отроческие годы. Он до сих пор помнил громадные стены того храма, необыкновенно пышный закат и ярко–зеленую траву, пробивающуюся из потрескавшихся каменных плит. Ему тогда еще не снилась его будущая жизнь, полная скитаний и горечи. Теперь эти армянские стены, еще не разрушенные до конца беспощадным временем, издали казались ему полустанком, на котором на одну минуту остановился поезд его жизни. Черная густая борода армянского священника и его ряса, шевелящаяся от насмешливого вечернего ветерка, тоже всплыли вдруг в его памяти. У домика для приезжающих кипел самовар. И сейчас, пятнадцать лет спустя, Смагин чувствовал запах углей и, даже не закрывая глаз, видел себя, отрока, среди глины и черепков разбитого величия.
Навстречу Смагину, прихрамывая, бочком, точно побитая собака, откуда–то из–за угла вывернулась нищенка. Ладони ее были похожи на покривившиеся и почерневшие лодочки. Опустив в одну из этих лодочек оставшуюся у него мелочь, он быстро прошел мимо нищенки, боясь оглянуться, точно та могла принести ему несчастье. Не успел пройти и трех шагов, как к нему подошла женщина в каких–то необычайно пестрых лохмотьях, от которых рябило в глазах. Жеманно улыбаясь, она произнесла по–французски:
— Почему вы ей дали денег? Она здоровая и могла бы работать, но она не работает, потому что ей лень.
Она потребовала дать ей какую–то небольшую, но все же и не слишком маленькую сумму. Растерянный Смагин остановился и, почему–то покраснев, пробормотал:
— У меня с собой больше нет…
Женщина засмеялась мелким колючим смешком.
— Значит вы такой же несчастненький, как и я? Если бы вы мне встретились год назад, я могла бы вас накормить…
Смагин ускорил шаг. На душе у него была невыносимая тяжесть.
Везников со своими наглыми глазами, Армянский собор, развалины Ани, почерневшие лодочки рук, пестрые, похожие на растоптанные цветы, лохмотья — все смешалось в его голове. Узенькими кривыми улочками вышел он на Эриванскую площадь, зашел в маленькое кафе и потребовал чашку черного кофе. Сделав несколько глотков, вспомнил, что при нем не было денег, растерянно Оглянулся кругом.
Показалось, что все кафе затаило дыхание, что на него устремлены глаза всех присутствующих. Рядом сидел молодой человек с круглым лицом, на нем все было новое. И фетровая шляпа, и галстук, казалось, всем видом своим заявляли, что их обладатель носит лишь одни хорошие и дорогие вещи. Смагин, понимая, что вернуть кофе теперь уже невозможно, пил его мелкими торопливыми глотками, будто в чашку попало битое стекло.
Не зная, как выйти из неловкого положения, он сидел у окна, смотря как по Эриванской площади, весело звеня, пробегают трамваи, и вдруг увидел автомобиль с той самой компанией, с которой встретился в духане Везников. Тот сидел, развалясь, с улыбкой, слегка склонив голову к соседу.
«Вот он бы не растерялся в моем положении», — подумал Смагин и поднялся с места Подойдя к хозяину, проговорил, вспыхнув до корней волос:
— Я… забыл деньги дома. Я живу здесь… недалеко. Я вам занесу…
Грек посмотрел на него и холодно бросил:
— Идите.
Был вечер, только что прошел дождь. Прохлада напоминала непрочную любовь, которая вот–вот должна кончиться. На берегу Куры, катящей свои бурные волны, красовалась маленькая, наскоро сколоченная лавчонка. После дождя свежеобструганные доски пахли остро, вызывающе остро. Желтая вода Куры подходила к самым доскам лавки, и, когда вода спадала, было странно видеть, что они не делались желтыми.
Большой жестяной фонарь, в который была вставлена маленькая керосиновая лампа, гордо висел над лавкой, как флаг. Керосиновый свет, мягкий и добродушный, с домашней уютностью освещал бока консервных коробок, картонные кубики папирос, громадные арбузы, дыни, груши. Серые бумажные мешки лежали на прилавке, как бы ожидая, когда их наполнят фруктами. Бумага, шершавая, слегка отсыревшая, тоже имела свой собственный запах.
Смагин иногда навещал хозяина этой странной лавочки.
Сегодня темнота показалась ему особенно густой, — может быть, потому, что он долго смотрел на огонь, вокруг которого, ударяясь о стекла, бились ночные бабочки и мошки. Свет лампы имел кирпичный оттенок. Темное небо, казалось, томилось по дневной синеве.
Возле лавочки стояли несколько человек, которых Смагин не знал. Хозяин лавки, маленький щуплый брюнет, совсем не похожий на лавочника, сделал ему знак глазами.
— Арбуз хороший есть? — спросил Смагин.
— Очень хороший арбуз есть, — в тон ему ответил хозяин, — подожди вот, отпущу покупателей, тогда выберу тебе хороший арбуз.
Когда все покупатели разошлись со своими покупками, хозяин подошел вплотную к Смагину и, передавая ему конверт, тихо сказал:
— Передай осторожно. Адрес здесь не указан. — И, нагнувшись к самому уху Смагина, шепнул ему несколько слов. — Запомнишь?
— Конечно. Кстати, этот дом я случайно знаю.
— Тем лучше. Завтра зайди обязательно. Будет еще одна передача.
Глава IV
Дом Тамары Георгиевны Маримановой стоял у подножья горы Святого Давида. Сентябрьский воздух был наполнен чуть слышным, едва ощутимым звоном. Звенело все: синее тифлисское небо, листья деревьев, избалованных теплыми ночами, шумные воды Куры, даже стены домов, улыбающиеся своими веселыми окнами. Иногда вечерами, преображенный закатным пламенем, город казался отброшенным в далекое прошлое. По старинным каменным мостам, похожим на мрачные сновидения, раздавались гулкие шаги завоевателей. Персидские орды грабили беззащитные дома, и на тяжелых скрипучих арбах колыхались груды добычи: ковры, золотые тарелки, серебряные кувшины. Но меркли отблески заката, и в фиолетово–синих красках наступающей тьмы таяло таинственное прошлое. Город приходил в себя, забывая о видениях. Быть может, городам, как и людям, снятся сны…
В раскрытое окно врывался пахнущий травой ветерок. Этот запах смешивался с запахом свежей краски, которой недавно был выкрашен выходящий на улицу балкон. На балконе с парусиновыми занавесками от солнца Тамара Георгиевна пила чай, Рядом с ней сидела ее подруга Вера Мгемброва.
— Я познакомилась с ним у Джамираджиби, — говорила Вера. — Ах, да, надо будет заняться английским языком… Так слушай: глаза — лед, не такой лед, понимаешь, противный, а другой лед, который заставляет вздрагивать. У Джамираджиби собирается всегда большое общество, очень много иностранцев. Он — англичанин. За льдом его глаз какая–то палящая нега…
— Ах, как это интересно! — воскликнула Тамара.
— Нет, ты слушай, он на меня смотрит. Я чувствую, Что он пронзает меня взглядом. Я не владею английским языком. Кое–как на ломаном французском мы объяснились. Завтра он будет у меня…
— Как это чудно!
— Милая, но я так волнуюсь. — Чего тебе волноваться?
— Но разве я знаю…
— Ты должна быть спокойна. Англичане — они такие благородные, такие корректные… Он на тебе женится. Ты будешь жить в Лондоне. Скажи, он не граф?
— Я, право, не знаю.
— Как я тебе завидую! Ты будешь в высшем английском обществе.
— Подожди, но ведь он мне не сделал еще предложения.
— Но он его сделает, это очевидно.
— Ну, а как у тебя? — помолчав, спросила Вера.
— Да все по–старому… Впрочем, скорее — хуже. Ираклий всегда отличался некоторыми странностями, но теперь, когда сделался следователем, он стал невыносим. Не… Мне прямо стыдно говорить.
— Ах, нет–нет, какой там стыд, — заволновалась Вера говори, говори. Ведь я же тебе все говорю! — Но это так ужасно!
— Тем более ты должна сказать.
— Во–первых, он избивает заключенных.
— Но ведь это же большевики. Их следует уничтожать.
— Да, но… эта должность накладывает на него дурной отпечаток.
— Если ты им недовольна, прогони его.
— Я знаю, что он чудовище, но не могу без него жить. В этом весь ужас.
— Но зачем он так неистовствует?
— Я спрашиваю его, он отвечает: ты ничего не понимаешь. Преступники — звери. С ними надо обращаться по–зверски. Ах, если бы я его не любила, но беда в том, что я его люблю. Ну, довольно об этом… Тебе налить еще чаю? Какого варенья хочешь — абрикосового или орехового? Попробуй ореховое. Такое вкусное, прямо прелесть… Ветерок шевелил парусиновые занавески. Спускался вечер. То здесь, то там вспыхивали огоньки. Их становилось все больше, Отсюда, с балкона, был виден почти весь город.
Глава V
Уплывшие годы — точно спичечные коробки, брошенные в бурный горный ручей. Шумит ручей, как бы заменяя шум времени, которое движется бесшумно и потому еще более страшно. Тишина воспоминаний. Отроческие сны бывают часто пленительны. Мы только что вернулись из Мцхети. Лиловые сумерки окутывали Тифлис. Фуникулер был под рукой, но почему–то подняться на нем было целым событием. И воспоминания о подъеме особенно ярки.
— Мама, посмотри, какие красивые глаза у этого мальчика! — Это сказала девочка лет четырнадцати.
Неужели это когда–то было? Было на самом деле? Было так, как сейчас? Где спичечные коробки гороскопа? В каких водах растворены их невидимые частички?.. Хлопают двери фуникулера. Они желтовато–коричневого цвета. Немного пахнут пылью. Медленно поднимается вагон. Все любуются видом города, хотя знают его наизусть. А иногда приятно не смотреть на город, а, закрыв глаза, мечтать о самом невероятном, о том, что снится в отроческих снах. Скрежет железного каната какой–то особенный, когда вагон входит под навес. Легкий толчок — и путешествие окончилось. Мы на вершине горы. С террасы виден весь город. Желтая, шумная Кура отсюда кажется неподвижной змейкой, раскинувшейся среди миниатюрных домов, напоминающих карточные домики. А там, за террасой, бесконечные волны гор, задумчивых и теплых, как человеческое дыхание… Здесь же, на открытом воздухе, — несколько ресторанов. Звуки сазандари сливаются с шумом пробок, вылетающих из горлышек бутылок. Мы сидим под громадным деревом. Перочинный ножик врезается в кору. Пахучий сок дерева пачкает лицо и руки. На дереве вырезаются имена. Дождь, ветер, солнце будут по очереди ласкать эти буквы–каракули, и они огрубеют раньше нас. Мы улыбаемся всему, и мы улыбаемся друг другу; старинный Мцхети стоит перед нашими глазами, полный величавости. Как хорошо, что пришла прекрасная мысль сейчас же после Мцхети подняться на вершину Святого Давида!..
Помню еще один подъем на эту изумительную гору (когда подъезжаешь к Тифлису, кажется, что эта гора охраняет город, доверчиво раскинувшийся у ее склона). Это было уже много лет спустя. Отрочество лежало на истоптанной земле. Юность покоилась в гробу, еще не погребенная. У ее изголовья стояла молодость, невольно думавшая о том, что на очереди ее час, знавшая, что, несмотря на это, она все еще хороша.
Глаза, успевшие за это время увидеть много других глаз, губ, скал, волн, просторы русских полей и небо чужих стран, с тем же отроческим волнением смотрели на желтоватые скамьи фуникулера. Был поздний вечер.
Небо, обтянутое черным бархатом, сверкало бесчисленными звездами. Маленькие фонарики, освещавшие внутренность вагона, напоминали каких–то неведомых зверьков, появляющихся только ночью. Они, нахохлившись, сидели на своих невидимых жердочках, делавших их похожими на птиц. Вдруг я почувствовал рядом чье–то теплое дыханье. Я закрыл глаза. Фуникулер медленно полз наверх. Мне казалось, что сердце мое поднимается к небу по ступенькам, сложенным из человеческих ладоней. Когда вагон, вздрогнув, остановился, мне показалось, что этот толчок произошел оттого, что мое сердце оборвало нить, связывавшую его с моим телом. И, может быть, когда–нибудь, вспоминая свою жизнь, я буду вспоминать не длинную извилистую тропинку лет, а вот эти несколько минут, во время которых мое сердце, как отдельное существо, поднималось на фуникулере на гору Святого Давида, окруженное, словно невидимым облаком, чьим–то теплым, как разгорающийся огонь, дыханием, вся сила которого, быть может, была в том, что оно лишь чуть–чуть обогрело мои иззябнувшие губы.
Отроческие сны бывают пленительны. Еще пленительнее бывают тифлисские ночи, дышащие тысячелетним зноем. Гора Святого Давида охраняет и защищает Тифлис от разгневанных туч, расточающих весенние ливни. Так, по крайней мере, кажется путешественнику, подъезжающему к Тифлису.
Глава VI
— Зайдем в кафе.
— Только не в это.
— Почему?
— Потому что у меня здесь был скандал.
— Скандал?.. У вас?
— Вам это кажется удивительным? Везников улыбнулся.
— С вашим обликом, — сказал он, — действительно никак не вяжется слово «скандал». Вы — воплощенная корректность, даже, простите меня, скучноватая корректность, которую хочется иногда растрепать, как голову слишком хорошо причесанного ребенка. Ну, однако, что же у вас здесь произошло?
— Вы, кажется, поверили, — ответил Смагин, — что произошло что–то скандальное. Я должен вас разочаровать.
И он рассказал ему про случай в кафе, когда оказался без денег.
Везников захохотал.
— Ну, дорогой мой, вы, значит, скандалов не видели. Я вам когда–нибудь расскажу, у меня в этом отношении большой опыт… Но если вы не хотите зайти в это кафе, то зайдемте ко мне. Я живу здесь, рядом. Я вас угощу прекрасным кофе, не хуже здешнего, хотя это кафе и славится своим великолепным кофе.
— Я вижу, вы успели освоиться с Тифлисом.
— О, — самодовольно ответил Везников, — это мое правило. Как только я попадаю в незнакомый город, я сразу разузнаю, где находится самое лучшее место. Впрочем, для меня нет незнакомых городов. Все города одинаковы, так же как и люди. В каждом городе есть главная улица, где сравнительно чище и лучше, чем в других местах. В каждом городе есть несколько человек, которых надо избегать, и несколько человек, с которыми необходимо сблизиться. Если город небольшой, то в нем обязательно существуют два зубных врача, которые распространяют друг про друга слух, что они, пломбируя зубы, оставляют под пломбой вату, которая потом гниет, вызывая воспаление надкостницы. В большом городе врачи культурнее. Они избегают прямых обвинений, довольствуясь ироническим вопросом: «Какой сапожник пломбировал вам этот зуб?» И так во всем. Все одинаково. Поэтому Тифлис не показался мне чужим. Я чувствую себя в нем так, как будто я здесь родился.
Смагина раздражала, отталкивала самонадеянность Везникова, но странно — при встречах он не мог с ним быстро расстаться, словно находился под его гипнозом.
Они пересекли Эриванскую площадь и поднялись на улицу Паскевича.
— Это — Сололаки, лучший район города, — продолжал развязно Везников, словно не ведая, что Смагин знаком с Тифлисом гораздо лучше его. — И я выбрал себе квартиру именно в этом районе. У меня две комнаты, отдельный вход, для холостяка лучше не придумаешь.
Они остановились у небольшого трехэтажного дома.
— Во втором этаже, — небрежно бросил Везников, поднимаясь по чистой нарядно выглядевшей парадной лестнице.
Он позвонил. Дверь открыл мальчик лет четырнадцати.
— Ну как, Вано? Все благополучно? — Везников шутливо похлопал мальчика по плечу. — Это мой камер–лакей, — улыбнулся он Смагину.
Через маленькую Переднюю они вошли в кабинет. Мебель была новая, только что из магазина. На окнах шелковые шторы, полы блестели. Рядом с кабинетом — спальня. Везников с нескрываемым удовольствием, однако без хвастовства, показывал свою нарядную квартиру. Он как бы говорил своим видом: «Ведь иначе и быть не могло. Здесь нечем и хвастаться. В каждом городе есть удобные квартиры и хорошие вещи, и овладевает ими не тот, кто этого достоин, а тот, кто сильнее других почувствует свое право на них».
— Вано, зажги спиртовку, приготовь кофе, — приказал Везников и продолжал, обращаясь к Смагину: — Я взял этого мальчика для услуг. Самому слишком скучно бегать за булками; он мне, кроме того, ничего не стоит. Жил он в дикой нужде. Мать его по субботам приходит мыть полы. Для нее я — сказочный благодетель. Вообще надо пользоваться бедностью так же, как и богатством. Бедность и богатство — это две струны одного музыкального инструмента, который называется жизнью. Надо только одно — умение на них играть, и тогда эти струны будут звучат изумительно. Вы иронически улыбаетесь. Однако это так. Я — живой пример этому. Я не шучу, для меня денежного вопроса не существует. Я искренне не понимаю, как это можно нуждаться. Я достаю денег столько, сколько мне надо. Я никогда не работаю. Я только комбинирую. От богатых я беру деньги совершенно безболезненно для них, а бедными я пользуюсь для своих больших и малых целей. Вот вся несложная механика жизни. Вам она кажется аморальной или неэтичной? Но не мне учить вас, лектора и литератора, что мораль — самое относительное из всех относительных понятий. Единственный упрек, который вы можете мне бросить, что я занимаюсь только своими делами, не вмешиваюсь ни в политическую, ни в общественную жизнь. Я не верю в исправление человечества. А если бы я, не веря, принял участие в общественной жизни, то, вероятно, в ваших глазах упал бы еще ниже, ведь правда?.. Ну, довольно об этом! Кофе приятнее рассуждений о праве и долге человека. Я чувствую по запаху, что он уже готов.
Действительно, Вано вошел в кабинет, неся на подносе чашечки и кофейник. Везников встретил его с улыбкой. Юный лакей, очевидно, его забавлял.
— Мне недостает еще кальяна, — засмеялся он, слегка, потягиваясь.
— Вы откровенно циничны, — сказал Смагин, — это, конечно, лучше лицемерия, но…
— Не надо. Я знаю заранее все, что вы скажете. Ко мне ходит один человек, он думает приблизительно так же, как вы. Он знает в совершенстве английский язык… я беру у него уроки. Вам надо будет с ним познакомиться. Его фамилия — Канкрин. Он прекрасно образован, не глупее меня, но какого–то винтика у него, очевидно, не хватает, так как он не может найти применения своим талантам и очень нуждается. Я имел с ним один интересный разговор. Я сказал ему откровенно, что презираю этих умников, знающих прекрасно несколько языков, образованных, культурных, неглупых, которые ходят сейчас по Тифлису в рваных башмаках только потому, что Грузия стала самостоятельною республикою. Ведь я необразован, и то живу великолепно, а если бы я имел знания Канкрина, я был бы, вероятно директором международного банка; этот банк, может быть, через год и лопнул бы, но он, во всяком случае, оставил бы у меня недурные воспоминания в виде нескольких десятков тысяч долларов.
— Я знаю Канкрина, — сказал Смагин, — это очень порядочный и принципиальный человек, который не пошел бы ни на какие авантюры.
— Ненависть к авантюристам есть не что иное, как неумение заниматься авантюрой.
— Не будем спорить.
— Правильно. Все равно меня не переспоришь, ибо я твердо знаю, что прав. Пейте лучше кофе. Вот пирожные. Вано принес их из лучшей кондитерской. А потом расскажете о своей одиссее.
Везникову нельзя было отказать в умении слушать. Про него однажды кто–то из его знакомых сказал, что он умеет «вкусно слушать». Это было сказано удачно, он слушал именно вкусно. Он сам чувствовал, что умеет слушать, и немного кичился этим: рассказывать умеют почти все, а слушать — очень немногие. Это умение Везникова было свойством скорее случайным, но так или иначе рассказывать ему было приятно. Быть может, поэтому Смагин без особых колебаний согласился рассказать ему свою одиссею.
В мае 1919 года он попал в Крым по командировке Наркомпроса. Как известно, Красная Армия заняла Крым в мае. Однако в начале июля банды Деникина ворвались в Крым. Из Евпатории он решил поехать в Ялту, где его никто не знал. Но и там его ожидала неудача. На улице прицепился какой–то шпик, заявивший, что он — бежавший из Харькова большевик. Пришлось идти к коменданту. Со Смагиным был паспорт. Спасли его два слова: «уроженец Тифлиса». (В ту пору было принято не препятствовать проезду граждан, родившихся в национальных республиках, отколовшихся от России.) Комендант выдал пропуск до Батума. Смагин беспрепятственно доехал до Новороссийска. Там неожиданно возникло новое препятствие: его подвел призывной возраст, но выручила близорукость. Получив «белый билет», он купил пассажирский до Батума. Теперь путь до Тифлиса был открыт.
— Для авантюрного романа это хорошо, все это интересно слушать, но какой смысл вам, скажите мне, ради бога, впутываться во все эти политические дрязги? Кому это нужно? Ну, я еще могу понять большевиков, у них свой долг перед партией, но ведь вы не большевик? Так зачем вы с ними путаетесь?
Смагин улыбнулся:
— Не ожидал от вас такого обывательского вопроса.
— Я совсем не обыватель, — обиделся Везников. — Вы когда–нибудь вспомните меня. Вы сидите между двух стульев; когда они раздвинутся, вы грохнетесь и расшибетесь… Ну, я опять за старое! Довольно, довольно о политике. Вано! Угости нас чем–нибудь еще. Посмотри, там в буфете, кажется, виноград и персики. Сбегай вниз за «напареули», только побыстрей.
Глава VII
Чтобы попасть в редакцию еженедельной газеты «Грядущий день», надо было пройти через типографию. Смагин шел, невольно вслушиваясь в шум машин, вдыхая запах свежей краски, сырой бумаги, наблюдая мельканье синих фартуков наборщиков. Он был осведомлен, что газета, едва появившись на свет, уже дышит на ладан. Лучше всех, пожалуй, понимал это главный организатор, он же издатель и редактор газеты, Владимир Николаевич Солдатенков. Маленький, юркий, тщетно старающийся напустить на себя солидность человек, он двигался сейчас навстречу Смагину с притворно–ласковой улыбкой.
— Здравствуйте, дорогой мой, пробирайтесь сюда. У нас, как видите, пока что по–военному. Совсем как в походе. Я веду сейчас переговоры с банками. Скоро у нас будет дом.
Смагин знал, что никаких переговоров ни с какими банками он не ведет, что все это вольная импровизация. Да и сам Солдатенков не был, кажется, заинтересован в том, чтобы Смагин ему поверил, он просто врал по привычке, находя в этом какое–то особенное удовольствие.
— Вы принесли очерки о художественной жизни Советской России? Прекрасно… Ведь вы оттуда совсем недавно? Очень хорошо… Мы дадим вам специальные заказы на целый ряд фельетонов. Нам очень ценно ваше сотрудничестве. Бы знаете нашу программу: мы совершенно вне политики. Мы — объективны, мы — беспристрастны. Нас не пугает ваша большевистская ориентация. Лишь бы не было выпадов против грузинского правительства. Вы же понимаете, что мы здесь в гостях. Наше отношение к хозяевам должно быть лояльным.
Произнося эти отрывочные фразы, он, не теряя времени, перелистывал рукопись Смагина и быстро пробегал своими мышиными глазками по ее страницам. Было заметно, что содержание рукописи пришлось ему не по вкусу.
Почуяв, что Смагин насторожился, он фамильярно обнял его за талию и ввел в свой «кабинет» — маленькую комнатку на задворках типографии. Опустившись в кресло, снял пиджак, засучил рукава и начал жаловаться на загруженность работой.
Смагин чувствовал себя неловко. Хотелось встать и сказать: за ответом я зайду через несколько дней. Но вместо этого он сел на стул, ловко выдвинутый Солдатенковым из какой–то задрапированной рваной занавеской ниши. Не прошло и пяти минут, как Смагин почувствовал себя утомленным его болтовней.
— Выплата гонораров у нас производится по субботам, после напечатания материала, — слащаво улыбаясь, произнес Солдатенков и снова надел пиджак, давая этим понять, что аудиенция окончена.
Смагин вышел из типографии. Яркое солнце горело над головой, звенели трамваи, веселые мальчуганы орали во все горло, предлагая астры и хризантемы. Он свободно вздохнул, усмехнувшись над собой, что поверил в порядочность редакции газеты. Но когда вспомнил, что у него пустой кошелек, почувствовал беспокойство.
Веселая нарядная толпа руставелевского проспекта двигалась прямо на него, точно вываливаясь из какого–то громадного шелкового мешка. А ему казалось, что все знают о причине его беспокойства.
Один из прохожих, молодой человек, обернулся, оставил свою даму и подошел к Смагину со словами:
— Вы меня не узнали? Ведь вы Смагин, да? Смагин посмотрел на него с удивлением и вдруг начал припоминать этот голос, это лицо:
— Мы с вами встречались. Я не узнал вас в первую минуту. Ваша фамилия Чижов?
Молодой человек улыбнулся:
— С тех пор утекло столько воды!.. Я очень рад, что вас встретил, надеюсь, мы будем друзьями. Ведь я ваш старый поклонник. Ваши лекции по истории искусства…
— Ну, что там, — махнул рукой Смагин, — я уже почти забыл о них.
— Не скромничайте… Да, разрешите вас познакомить с моей дамой.
Не ожидая согласия, Чижов взял его под руку, подвел к красивой даме, терпеливо дожидавшейся у витрины магазина, и представил друг другу:
— Вера Николаевна Мгемброва — Александр Александрович Смагин Кстати, — сказал Чижов, — не хотите ли выступить в нашем клубе? Клуб «Новое искусство», недавно нами открыт. Я — секретарь этого клуба, а председателя вы должны знать. Это — известный грузинский поэт Атахишвили.
— Да, мы с ним знакомы, — ответил Смагин.
— Ну, вот и отлично. Надо вам сказать, что у нас очень хорошая плата.
— Что же мне читать? — спросил Смагин.
— О, это безразлично. Достаточно поставить ваше имя… У нас собираются ценители искусства. Знаете что, зайдемте сейчас туда? Мы все это оформим. Кстати пообедаем.
— Я уже обедал, — солгал Смагин.
— Это ничего не значит За компанию можно пообедать и второй раз.
— Мне бы хотелось, чтобы вы провели с нами время, — сказала, улыбаясь, Вера Николаевна.
«Неужели и он тоже чувствует, что у меня нет ни копейки и хочет накормить меня обедом?!» — с ужасом подумал Смагин. Но тут же нашел его улыбку приятной, голос симпатичным, манеру держать себя скромной и улыбнулся при мысли о том, как мало нам надо, чтобы изменить свое первое впечатление о человеке.
Эту улыбку Чижов и Вера Николаевна истолковали как согласие.
Глава VIII
Смагин восхищался красотою проспекта Руставели, но ему был более по душе Плехановский. А больше всего любил он Верейский спуск, мост через Куру и весь этот кусочек пути от Руставели до Плехановского. К Верейскому спуску можно идти обычной дорогой от проспекта Руставели, но по маленькой деревянной лестнице с Коргановской улицы, похожей на продолговатую террасу. Ступеньки этой шаткой лестницы как–то особенно скрипят, словно они очень довольны, что ими не гнушаются пользоваться. В сырую погоду, во время дождя, кажется, что все это деревянное сооружение вот–вот рухнет. С Коргановской и с ветхих ступенек этой лестницы видна вся нижняя часть города, расположенная за Курой. Кирпичные дома и зеленые деревья стоят как бы на первом плане, и уже за ними горы и небо.
В сумерках красные и зеленые цвета причудливо переплетаются с особенным светом, разливающимся в воздухе в первые минуты после захода солнца, и когда вы смотрите туда, вам кажется, будто перед вами волшебное полотно с картиной, которая будет нарисована, когда существующие краски обогатятся новыми, еще небывалыми оттенками. При проезде экипажей через Верейский мост в прежнее время взималось по пятачку. От этих остановок, сутолоки, историй со сдачами, которые не всегда находились у сборщика, пахло средневековьем. Помню, как в детстве при проезде на вокзал мне заранее давали медный пятак, чтобы я бросил его в шапку сборщика. От этого поездка становилась таинственней, и, судорожно сжимая в руке медный пятак, я острее запоминал фасады домов, мимо которых мы проезжали, вывески магазинов и краски неба, громоздившегося над Курой. Я до сих пор чувствую запах меди и запах потных рук сборщика, который казался моему детскому воображению великим магом и чародеем, одним взмахом руки заставлявшим останавливаться фаэтоны.
Смагин возвращался домой, на улицу Белинского, от Джамираджиби, живших на Плехановском. Он торопился, так как сегодня была назначена его лекция в клубе «Новое искусство». От аванса, полученного в счет лекции, не осталось и следа, и он был озабочен мыслью, дадут ли ему остальные деньги сегодня или попросят прийти завтра.
Обыкновенно, пройдя Верейский мост, он останавливался и любовался городом, каждый раз открывавшим ему новые краски, смотрел на бурные желтые воды Куры, катившиеся так стремительно, словно они спасались от преследования. На этот раз, не задерживаясь, Смагин поднялся по деревянной лестнице на Коргановскую. Не успел он сделать и нескольких шагов, как был поражен зрелищем, которое предстало перед его глазами.
Несколько милиционеров гнали перед собой, словцо стадо барашков, папиросников, уличенных в торговле папиросами без надлежащего патента. Мальчуганы, из которых самому старшему было не более пятнадцати лет, испуганно жались друг к другу. Трещало дерево лотков, шуршали ремни, слышались гортанные голоса: грузинские, русские, армянские, азербайджанские слова носились в воздухе, производя неимоверный гомон.
Милиционеры хватали за шиворот пытавшихся убежать, щедро раздавая направо и налево тумаки и подзатыльники. Смагин вскипел, подскочил к одному из милиционеров и закричал:
— Как вы смеете избивать детей!
— А ты кто? — грубо спросил милиционер.
— Кто бы ни был, а с детьми так обращаться…
— Вано! — крикнул милиционер своему товарищу. — Вот еще один папиросник. — И захохотал от собственной остроты.
Подошел второй милиционер.
— В чем дело?
— В том, — сказал Смагин, — что вы безобразно обращаетесь с детьми.
— Это что, твои дети, да? — спросил милиционер и после минутного колебания добавил: — Хочешь, жалуйся на нас комиссару.
— Буду жаловаться! И не только вашему комиссару!
Комиссариат оказался неподалеку, и Смагин решил зайти.
Он сидел в затхлой комнате приемной, пока сопровождавший его милиционер докладывал своему начальнику.
Дверь распахнулась, и милиционер произнес:
— Начальник просит войти.
Смагин вошел в небольшой кабинет, показавшийся ему по сравнению с приемной образцом чистоты и порядка. За письменным столом скучал пожилой, уставший человек в мешковато сидевшей на нем военной форме. Он молча указал посетителю на кожаный стул, заговорил первый:
— Вы пришли жаловаться на милиционера, который якобы избивал детей?
— Я вижу, вам уже известна причина моего визита. Но вас не уведомили, что детей избивали на самом деле, а не якобы…
— Вы это видели?
— Если бы не видел, то не пришел бы к вам. Комиссар вздохнул и произнес сухим официальным тоном:
— Свидетели есть?
— То есть какие же свидетели? Ведь это не судебное разбирательство! Я пришел к вам, как гражданин, видевший своими глазами безобразную сцену, твердо уверенный, что вы не можете не интересоваться поведением ваших подчиненных, тем более что…
— Простите, — перебил его комиссар, — вы здешний житель?
Смагин опешил:
— Позвольте, но какое это имеет отношение к делу?
— Никакого, — ничуть не смутившись, ответил комиссар. — Я просто спрашиваю и, если это не секрет, надеюсь, вы мне ответите.
— Какие могут быть секреты! Я не здешний житель и нахожусь в Тифлисе проездом.
— Проездом в Константинополь? Смагин не мог сдержать возмущения.
— Разве едущие или, вернее, бегущие в Константинополь обратили бы внимание на…
— Очевидно, — снова перебил его комиссар, — вы находитесь здесь проездом в Москву? Значит, вы наш гость?
— Это будет вернее.
— Ну вот видите, — с напускным добродушием произнес комиссар, — вы гость. И я добавлю от себя то, о чем вы умолчали из скромности: вы — интеллигентный гость. А это заставляет меня предполагать, что вам должны быть известны священные обычаи, которые, так сказать, обязывают гостей не вмешиваться в семейные дела хозяев.
— Вы называете семейным делом избиение детей?
— Обвинять в любом преступлении могут друг друга все, кому не лень, но выслушивать обвинения мы, официальные лица, имеем право только в том случае, если эти обвинения подкреплены свидетельскими показаниями.
— Мне все известно, но…
— Никаких «но» в таких делах быть не может, ибо у нас, как вам должно быть известно, государство правовое, а не полицейское…
— Знаете что, — перебил его в свою очередь Смагин, — все эти термины мне давно известны по лекциям на юридическом факультете.
— Вы окончили Петербургский университет? — вдруг спросил комиссар.
— Да, — ответил Смагин.
— Значит, мы коллеги. Только я учился в трех университетах. Сначала в Московском, потом в Харьковском, а окончил Юрьевский.
— Но как же вы… — начал было Смагин.
— Попал сюда? — улыбаясь, закончил за него комиссар. — Случайно, так же, как вы, должно быть, случайно попали в Тифлис. Революция перевернула все вверх дном.
— Однако, — спохватился Смагин, — мы отклонились от темы нашей беседы.
— Вернее, от темы вашей беспочвенной жалобы… Не будем возвращаться к ней, ибо я так же бессилен помочь вам, как вы бессильны вернуть мне мое прежнее положение.
— Я вас не совсем понимаю.
— Поймете вы или не поймете, это не меняет дела. Чтобы не показался вам таинственным незнакомцем, на прощание скажу, что я наказан судьбой. В царское время, после окончания университета, имея средства, я не занялся никаким полезным делом, и главный мой грех, что я не оценил тогда прелести Грузии, в которой родился, и достоинства народа, к которому принадлежу. Я окунулся в легкую и бесцельную жизнь петербургской золотой молодежи, с которой мне помог сблизиться мой княжеский титул. К моменту революции я успел уже растратить все мое состояние и, не питая склонности к большевикам, возвратился на родину человеком без определенных занятий. Вам может показаться это невероятным, но факт остается фактом: единственное казенное кресло, которое я мог здесь получить, это то, на котором я сижу сейчас, разговариваю с вами, и я не хочу его лишаться.
— Не хотите его лишаться? — изумленно переспросил Смагин.
— Да, — произнес комиссар, тяжело вздыхая. — Я превратился бы в существо, обивающее пороги учреждений, потому что даже спекулировать не умею. Жизнь в Петербурге, в том кругу, где я вращался, научила меня только веселиться и тратить деньги.
Комиссар на минуту опустил голову, снова поднял ее и принял прежний скучающий вид.
Смагину оставалось только проститься.
— Впрочем, и ваше положение, как мне кажется, не очень завидное, — с легкой иронией произнес комиссар на прощание.
Глава IX
Как это иногда случается с очень впечатлительными людьми, Смагин совершенно забыл, что сегодня его выступление в клубе.
Он еще помнил об этом, заходя в комиссариат, но, выйдя оттуда, вместо того, чтобы направиться к клубу, пошел домой на Белинскую. По дороге машинально зашел в маленький подвальчик, который случайно оказался безлюдным, тяжело опустился на табуретку и вдруг почувствовал голод.
…Перед ним уже давно лежали на тарелке остатки еды и красовалась бутылка недопитого вина, а он все сидел на месте и не двигался.
Возможно, он просидел бы так до утра, если бы не добродушный возглас духанщика, которому фигура Смагина уже примелькалась, так как он почти ежедневно заглядывал сюда:
— Ты что, спать не хочешь? Я хочу закрывать мой лавка, хочу домой, спать.
Смагин пришел в себя и, быстро встав, сказал, запинаясь:
— Что со мной случилось сегодня — не понимаю. Духанщик засмеялся.
— С тобой сегодня, с другим — завтра, а с третьим — и сегодня, и завтра, и целая неделя так идет.
«Он принимает меня за пьяного», — подумал Смагин и, торопливо рассчитавшись, вышел из духана и направился к дому.
Он долго не мог заснуть. Перед ним, как на экране, мелькали картины, в которых реальные образы смешивались с фантастическими. Проснулся поздно, с тяжелой головой, но магические лучи тифлисского солнца, врывавшиеся в окно его комнаты, были такими яркими, что он вновь обрел спокойствие и душевное равновесие.
Смагин подошел к окну.
День уже давно начался. Знакомый мацонщик, придержав своего ослика, протянул ему глиняный кувшин с мацони.
— Последний. Где был? Гулял? Спал? Сколько раз я кричал, никто не отвечал.
— Чуть было не проспал твоего мацони, — засмеялся Смагин.
— Вот бери, самый лучший, самый свежий, самый холодный, самый вкусный, — только тебе.
Не успел Смагин поставить, глиняный кувшин с мацони на стол, как раздался стук.
— Кто там?
— Посыльный из клуба «Новое искусство». Смагин быстро оделся и открыл дверь. Посыльный, протянув ему пакет, попросил расписаться в получении денег.
— Вот здесь, — добавил посыльный, положив на стол, около кувшина с мацони, ведомость.
Смагин быстро пробежал приложенное к пакету письмо:
«Уважаемый Александр Александрович!
Администрация клуба «Новое искусство» приносит вам глубокую благодарность за ваше прекрасное выступление, доставившее громадное удовольствие слушателям. Гонорар прилагается.
Председатель — Атахишвили
Секретарь — Чижов».
— Здесь какое–то недоразумение, — растерянно произнес Смагин.
— Не могу знать, — вежливо ответил посыльный. — Тут написано: выдать пятьсот рублей. Ежели этого мало, то поговорите с председателем. Мы люди маленькие, что нам велят, то и делаем.
— Да нет, — досадливо махнул рукой Смагин и почему–то покраснел, — дело совсем не в этом…
Он молча расписался в ведомости, поблагодарил посыльного и после его ухода начал быстро собираться — решил сейчас же поехать в клуб, чтобы вернуть деньги.
По дороге Смагин заглянул в редакцию газеты «Борьба», чтобы рассказать о той безобразной сцене, которая вчера разыгралась на его глазах.
Поблескивая стеклами пенсне и устало улыбаясь, секретарь выслушал его и равнодушно ответил:
— Вам надо обратиться по начальству.
— Что значит «по начальству»?
— Это значит, — снисходительно пояснил секретарь, — надо обратиться к начальнику милиции города Тифлиса.
— Но ведь этот возмутительный факт заслуживает того, чтобы его осветили в прессе?!
— Мы не можем печатать сведений, порочащих нашу милицию, основываясь лишь на словах частных лиц.
— Вы мне не верите?
— У нас нет оснований вам не верить, но принимать на веру ваши слова газета не имеет права, поэтому до разрешения этого вопроса в управлении начальника милиции мы ничего печатать не будем.
Секретарь снова углубился в лежащие перед ним бумаги. Смагин выскочил из редакции, мысленно ругая себя за наивность.
В дверях клуба он столкнулся с Чижовым, который обнял его за талию, как старого знакомого, и, не дав сказать слова, затараторил:
— Ах, как я пред вами виноват, дорогой Александр Александрович! Не истолкуйте мое отсутствие на вашем вечере превратно, но дело в том, что Вера Николаевна так неожиданно заболела, сердечный припадок, мы все так переволновались, пришел профессор Мгебришвили, вызвали еще других врачей, был целый консилиум. И я вместо того, чтобы вдыхать запах роз того букета, который вы получили, — об этом я узнал только сегодня, кстати, по рассеянности вы его забыли в клубе, — я должен был вдыхать запах лекарств. Но, к счастью, Вере Николаевне стало лучше. Мгебришвили — маг и волшебник. Недаром он закончил курс медицинских наук в Париже…
— Я очень рад, что Вере Николаевне стало лучше, — быстро произнес Смагин и, боясь сделать паузу, чтобы Чижов не воспользовался этим, продолжал: — Но объясните мне недоразумение, которое произошло с моим мнимым выступлением…
— Недоразумение? Мнимое выступление? Я ничего не понимаю, — признался изумленный Чижов.
— Я вам сейчас объясню.
Смагин рассказал ему все и тоже сослался на свою болезнь. Вопреки его ожиданию, Чижов засмеялся.
— Какие пустяки! Я думал, бог знает что случилось. Ну, не могли прийти и не пришли. У нас же не коммерческий подход к делу. Ведь деньги вы получили?
— Да, но я не могу брать деньги за несостоявшийся вечер. Я принес их обратно.
— Да вы с ума сошли! Во–первых, вы этим оскорбите клуб, его председателя, уважаемого всеми поэта Атахишвили, и меня как секретаря клуба. А во–вторых, если вы так щепетильны, то можете выступить в любой день, по вашему усмотрению, — и мы будем квиты. Кстати, сегодня в нашем клубе выступает сам Атахишвили. Обычно в дни выступлений он нигде не показывается, запирается дома, чтобы ничто не могло помешать его сосредоточенности. Но он еще за три дня до выступления просил меня не забыть передать вам его личное приглашение. У него столько единомышленников, что ему будет приятно, если будет присутствовать такой оппонент, как вы.
Смагин не верил ни одному слову Чижова. Чтобы скорей отвязаться от секретаря, он, решив быть сегодня вечером в клубе, простился с ним и направился было к выходу, как вдруг к нему подошел служащий клуба, в котором он узнал посыльного. Улыбаясь во весь рот, тот протянул ему огромный букет роз.
Чижов, наблюдавший эту сцену, крикнул:
— Это тот самый букет, который вам прислали!
Глава X
Уже на лестнице Смагин испытал неприятное ощущение. Стенные зеркала в позолоченных рамах, ступени ослепительно белой мраморной лестницы… Медные кольца, на которых держалась красная бархатная дорожка, изредка позвякивали, как офицерские шпоры, крутые перила как бы говорили: «Не дотрагивайтесь до нас!» Собственные далеко не новые, хотя и тщательно вычищенные ботинки Смагина, а особенно слегка лоснящиеся полы пиджака и скромный галстук среди блеска зеркал, мрамора и позолоты казались скромной тряпочкой для вытирания пыли.
На площадке лестницы, точно желая поразить его неожиданностью, стояли, о чем–то оживленно беседуя, Везников, художники Надеждин и Пташкин и член Учредительного собрания Грузии Абуладзе.
Увидя Смагина, они заулыбались. Все четверо были одеты в безукоризненные костюмы. На Абуладзе — темно–коричневого цвета, на остальных — синего.
Смагин поклонился. Поздоровавшись, сейчас же отошел от них. Везников крикнул ему вдогонку:
— Александр Александрович! Мне надо с вами поговорить.
— Хорошо, — ответил Смагин и тут же почти столкнулся с Атахишвили.
Выхоленный, гладко выбритый, с тщательно сделанным пробором, поэт был одним из близких друзей Абуладзе и тоже, как тот, считал себя европейцем с головы до ног. Он протянул руку Смагину, смотря на него пустыми, безразличными глазами, и сразу же начал говорить о своем последнем романе, «еще не доконченном, но который произведет революцию в литературе».
— У меня работа идет довольно медленно, так как я пишу одновременно по–грузински и по–немецки…
Ему было совершенно безразлично, с кем говорить о своих литературных успехах. Про него рассказывали, что однажды, возвращаясь домой с последним ночным трамваем, он умудрился изложить содержание своего романа кондуктору. С ним невозможно было говорить о своих собственных делах. Он слушал, но не слышал, глаза смотрели на собеседника, но не видели его. Порой казалось, что, если во время разговора от него отойти, он не заметит этого и будет продолжать говорить.
Пользуясь тем, что к Атахишвили подошел Абуладзе, Смагин покинул их и отправился осматривать клуб. У входа в общий зал его догнал Везников.
— Я вас ищу. Куда вы пропали?
— Я стоял здесь, разговаривал с Атахишвили.
— А, с Ильей? Славный малый, только немного утомляет своей философией. Но в общем ничего. Несмотря на свой философский ум, любит выпить и не прочь побанковать. Вы, кстати, не будете играть?..
— Играть? — удивился Смагин. — Во что? — Не в серсо же. Разумеется, в железку.
— В железку? Где же вы играете?
— А вы где находитесь? В клубе «Новое искусство»?
— Да вы с луны свалились, что ли? — засмеялся Везников. — Клуб «Новое искусство» — это что?
— Как «что»?
— Да я вижу, вы действительно новичок. Идемте со мной!
С этими словами Везников, взяв под руку Смагина, повел его через общий зал в комнату клуба. Когда Везников открыл дверь, Смагин чуть не вскрикнул от удивления, у него зарябило в глазах.
В густых облаках табачного дыма перед ним плыли картины в золоченых рамах, синий шелк мебели и ярко–зеленое сукно карточных столов. Люди казались каменными изваяниями, застывшими перед причудливым узором карт, рассыпанных на столах. Лакеи скользили между столиками, разнося прохладительные напитки.
— Ну, что, — засмеялся Везников, — теперь убедились воочию? Здесь собран весь денежный мир Тифлиса. Впрочем, не только Тифлиса — всего Кавказа. Вот этот толстяк — нефтяной король Азербайджана или, говоря конкретнее, Баку. Напротив него сидит единственный наследник Манташева, самого крупного армянского миллионера. А вот тот высокий англичанин — видите? — это известный полковник Экскель, скупивший недавно одних бриллиантов на три миллиона золотом. Налево от окна банкует следователь Цицианов, прославившийся своей жестокостью…
— Откуда вы все это знаете?
— Я один из членов этого клуба, — улыбнулся Везников.
— Но ведь это же игорный дом!
— Совершенно верно, но в одной из комнат этого игорного дома происходят ежедневные выступления поэтов, писателей, музыкантов. Выступления, как вы сами знаете, оплачиваются более чем щедро, поэтому нам не приходится заботиться о приискании докладчиков и лекторов… А «Новое искусство» — это как бы идеологическая надстройка над нашим игорным домом.
— Если бы я знал это раньше, я бы никогда не согласился здесь выступать.
— Но ведь вы же не выступали?
— Это все равно. Мое имя стояло на афише, и, кроме того, я получил гонорар.
— Деньги никогда не мешают, а что касается афиш, то уверяю вас, их никто не читает. Да и лекции почти никто не слушает. Они нам нужны только для нашей марки. Вот пойдемте сейчас в «комнату искусств», там должен читать Атахишвили, и вы убедитесь в правильности моих слов.
Они заглянули в «комнату искусств», где действительно никого не было.
— Я так и знал, — сказал Везников. — Мы успеем еще выпить по чашке кофе.
Он повел Смагина какими–то внутренними переходами и лестницами в сад; среди деревьев стояли столики с туго накрахмаленными скатертями и салфетками. В середине сада журчал фонтан. От света цветных фонариков брызги воды походили на мелкие осколки драгоценных камней.
Заняв столик возле фонтана, Везников спросил:
— Разве здесь плохо?.. Почему же вы хотите все это разрушить?
— Я? — удивился Смагин.
— Ну, не вы, а ваши большевики. Смагин недовольно поморщился:
— Не будем говорить об этом.
— Нет, почему, — полушутя–полусерьезно продолжал Везников, — почему не поговорить! Мне хочется перевести вас с вашей ложной дороги на путь истинный. Но прежде всего давайте подкрепимся.
Он приказал официанту принести две чашки кофе и пирожных и вернулся к прерванному разговору.
— На меня напал порыв откровенности. Позвольте поговорить с вами по душам. Ведь вы ничего не потеряете оттого, что я изложу вам некоторые мысли, касающиеся вас…
— Пожалуйста, — нехотя согласился Смагин.
— Ну, так вот: во–первых, не сердитесь на меня. Уверяю вас, что я чувствую к вам настоящее и бескорыстное расположение. Должен сознаться, что этих чувств я давно ни к кому не питал. Жизнь сделала меня холодным и черствым. Но бросим говорить обо мне. Скажите, — спросил он неожиданно, смотря в упор на Смагина, — вы ведь нуждаетесь?
Смагин почувствовал, как кровь горячей волной прихлынула к его щекам.
— Я вас не понимаю!
Глаза Везникова, точно две мыши, быстро пробежали по его поношенному галстуку, воротнику, по пиджаку и брюкам.
— В моем вопросе нет ничего непонятного, тем паче оскорбительного. Ведь большевики вам не платят?
— Послушайте, — рассердился Смагин, — мне это надоело!
— Ну, что за горячность! — воскликнул Везников. — Даю вам честное слово, что я действую в ваших же интересах. Лучшего адвоката, чем я, вы не найдете.
— Я не нуждаюсь в адвокате.
— Нет, нуждаетесь. Именно вы и нуждаетесь в адвокате. Как вы живете? Ваша жизнь состоит из сплошных и нелепых ошибок. Вы приехали в Тифлис, у вас есть знания, опыт, культура, у вас есть имя. Вы могли бы занять здесь хорошее положение. А вы? Что вы делаете? Я бы еще понял вас, если бы вы были настоящим большевиком, но ведь вы не большевик. Вы, — еще раз прошу не сердиться на меня за откровенность, — какая–то серединка наполовинку, сидите между двух стульев. Вы воображаете, что большевики вас ценят. А я уверен, что они смеются над вами. А между тем здешнее общество считает вас большевиком и, естественно, относится к вам подозрительно. Вы рискуете очутиться в еще более тяжелом положении, чем сейчас, попомните мое слово… Ну скажите мне, зачем вы распинаетесь за большевиков? Ведь денег они вам не дают.
— Вы находите, — сухо спросил Смагин, — что выступать за или против какой–нибудь политической системы можно только за деньги?
— Да, нахожу. Каждая партия, каждая группа поддерживает своих членов духовно и материально, в этом нет ничего зазорного…
Видя, какое неблагоприятное впечатление производят его слова на собеседника, Везников объяснился:
— Вы не думайте, что я не уважаю ваших убеждений. Я высказал вам только то, что думал, иначе я не мог поступить. Я не считаю себя непримиримым врагом большевиков, но мне с ними не по пути. Я с большевиками никогда не боролся, а просто уступал им дорогу. Из Советской России я уехал в Грузию. Если, паче чаяния, они ворвутся сюда, я уеду в Константинополь. Хватит места и мне и им. У каждого свои вкусы. Кому нравится грязная клеенка советских столовых, а кому — белоснежная скатерть буржуазных ресторанов. Я выбрал второе. А если я заговорил с вами на эту тему, то только потому, что… я открываю свои карты — вы мне нужны для моих дел и комбинаций. Я от вас ничего не скрывал и не скрываю. Дела мои идут блестяще. За какие–нибудь несколько недель я накрутил здесь больше, чем какой–нибудь умник мог сделать за десять лет. Я не брезгаю ничем. Клуб «Новое искусство», посредничество при продаже нефтеносных земель — мой желудок переварит все. Но мне мало этого… У меня зреют более грандиозные планы, и мне нужны люди. Если бы вы согласились — и вы были бы довольны, и я не прогадал бы. Только для этого надо окончательно порвать с большевистской ориентацией. Вот подумайте… — Очень жаль, что вы потратили впустую столько энергии и красноречия. Смагин встал.
В «комнате искусств» было человек десять, не более. Смагин не очень удивился такому количеству слушателей. Однако это обстоятельство не мешало Атахишвили читать с таким видом, точно он выступал перед тысячной аудиторией.
Смагин наблюдал за выражением лиц этих, очевидно, совершенно случайных посетителей. У него даже мелькнула мысль, что это служащие клуба, обязанность которых состоит в том, чтобы разыгрывать роль слушателей. Время от времени кто–нибудь поднимался и с напускной озабоченностью исчезал из комнаты. Зато несколько друзей Атахишвили слушали его с таким жадным вниманием, словно от его доклада зависела их судьба.
После окончания чтения какая–то дама поднесла поэту цветы. Он принял их с мягкой улыбкой и, собрав разбросанные листки своего доклада, медленно удалился. Смагин тоже поднялся, вышел на улицу и с наслаждением вдохнул в себя запах осени. Ему не хотелось возвращаться домой, и он пошел бродить по вечернему городу.
Глава XI
В этот вечер Везников собрал у себя людей, по тем или иным причинам ему нужных: члена Учредительного собрания Грузии Абуладзе, художников Надеждина и Пташкина, Смагина, англичанина из миссии и какого–то никому не известного старомодного чиновника лесного ведомства.
Все пришли вовремя, кроме Абуладзе. Обеспокоенный его отсутствием, Везников все же держал себя с таким достоинством, что никто не замечал его волнения.
Чтобы как–то занять гостей, он принялся показывать им картины и фарфоровые статуэтки, которые недавно приобрел. Картины оказались заурядными, и, чтобы не обижать хозяина, Надеждин перевел разговор на фарфор. Повертев в руках маленькую статуэтку, он сказал:
— Прекрасно, прекрасно. Настоящий севр. Везников был польщен его похвалой. Он небрежно ответил:
— Когда я покупал эту вещицу, я не придавал ей особого значения.
— Вы хотите соскоблить с себя маску знатока? — спросил Надеждин.
Шутка пришлась по вкусу Везникову. Он мысленно решил, что Надеждин умница и что на подобное замечание остается только тонко улыбнуться.
Чтобы втянуть в разговор скучавшего Пташкина, Везников заговорил о портретах, зная заранее, что этот разговор его всколыхнет.
Пташкин был известным портретистом, прославившимся еще до революции своей манерой писать «комплиментарные портреты», как шутя их окрестили его товарищи. Благодаря этой манере он сделался «придворным» художником замоскворецких купчих. Здесь, в Тифлисе, он стал любимым гостем в салонах купчих армянских, щедро вознаграждавших его дарование.
Спровоцированный Везниковым, он пустился в длинные рассуждения о задачах художника–портретиста.
Тем временем Везников под шумок обделывал свои дела со старомодным чиновником. Они говорили шепотом, но отдельные слова можно было разобрать: «концессия», «марганец», «Чиатуры», «англичане».
Но вот раздался звонок, и появился Абуладзе, известный всему Тифлису своими парадоксальными высказываниями. Годы его были неопределенны. Ему можно было дать и сорок пять и двадцать пять. Абуладзе считал себя европейцем. Все, что шло от Европы, он считал хорошим и полезным, а все то, что шло с этого ужасного большевистского Востока, — гибельным и вредным. Он любил философствовать в кругу близких людей на тему «желтая опасность»; «Россия и Китай — вот самые страшные враги нашей европейской культуры», — была его любимая фраза.
Войдя, Абуладзе с подчеркнутой простотой поздоровался со всеми, постаравшись каждому сказать несколько приятных слов. Незнакомых он одаривал приветливой улыбкой. С особенной силой пожал руку Пташкину, сообщив приятную новость, что Учредительное собрание решило заказать ему портреты всех министров.
Везников шепнул Смагину:
— Боюсь, что по инерции Пташкин сделает министрам пленительное декольте.
Абуладзе быстро овладел не только всеобщим вниманием, но и разговором. Тоном человека, открывающего глаза слепым, он изрекал, что сейчас происходит распад России и он рад тому, что лучшие русские люди с европейским складом ума покидают Совдепию. Подчеркнул, что для Китая и всех азиатских стран, богатством которых распоряжаются империалистические державы, идеи или призывы Ленина слишком соблазнительны и что рано или поздно они пойдут на Европу под любым знаменем, лишь бы на нем было написано: долой европейцев, да здравствует самостоятельность! Не отрицая того, что Европа во многом виновата перед порабощенными ею странами, он заявил, что лично он сам все же, как европеец, стоит на стороне Европы.
Абуладзе слегка поправил свой европейский галстук и стал уверять, что большевизм, как таковой, не страшен, ибо в Грузии для него нет питательной среды, а всего страшнее Азия, особенно Китай и Россия.
— Я с вами не согласен, — перебил его Надеждин. — Россия не Китай. Она сейчас больна, тяжело больна, но она преодолеет болезнь и возродится во всей своей мощи, во всем своем величии.
Везников не хотел обострений (ему нужен был Абуладзе, но и Надеждин мог пригодиться) и прекратил начавшийся было спор, пригласив всех к ужину.
Смагин наблюдал за Везниковым и удивлялся, откуда в нем столько ловкости. Он угостил ужином, заказанным в ресторане «Анона» и доставленным на фаэтоне официантами, которые и прислуживали вместе с Вано.
Везников почти не разговаривал, но осторожно и ловко руководил разговором. В разгаре ужина он не утерпел и шепнул Смагину:
— Сегодняшняя пирушка — по поводу заключения одной удачной концессионной сделке.
— Когда вы успели это устроить? — спросил Смагин.
— Было бы желание, а время всегда найдется, — улыбнулся Везников и, немного помолчав, добавил: — В следующий вторник приходите ко мне на новоселье. Нашел новую квартиру, моя чересчур мала. На этой же улице, почти рядом, второй этаж… А внизу будет контора акционерного общества: «Марганец—Грузия».
— Я не могу понять только одного, — сказал Смагин, — зачем вам понадобился этот призрак прошлого?
— Вы говорите о чиновнике в форме лесничего?
— Конечно. Везников рассмеялся:
— Ваша наивность мне нравится. Этот «призрак» является связующим звеном отнюдь не призрачных лиц.
Глава XII
Как–то после окончания лекции Смагина в аудитории Закавказского университета к нему подошел молодой человек и забросал его вопросами о литературной жизни Москвы, о ее поэтах, художниках и артистах. Очевидно, ему было мало лекции, хотелось знать о мельчайших подробностях московской жизни.
Смагин охотно рассказал обо всем, что интересовало молодого тифлисца Гоги Обиташвили.
На другой день Гоги зашел к нему домой и передал приглашение своей матери навестить их. По дороге он рассказывал о себе. Отца он потерял в детстве, а мать едва сводила концы с концами. Два года назад окончив гимназию, он поступил на завод. Весь заработок приносил матери. Та хорошо понимала, что его работа была для них спасением, но не скрывала от него своего огорчения, что он не поступил в университет. Чтобы утешить мать, он начал готовиться к поступлению на филологический факультет. Кроме того, много читал и не пропускал ни одной публичной лекции. Таким образом Смагин познакомился с матерью Гоги Варварой Вахтанговной, его сестрой Ниной Ираклиевной Раевской и ее мужем, молодым инженером Аркадием.
Вскоре Смагин получил предложение прочесть несколько лекций в Кутаиси. Вернувшись через две недели, он узнал, что Гоги арестован меньшевистской охранкой. По–видимому, Гоги был связан с Кавказским краевым комитетом большевиков, находившимся в подполье. Ни матери, ни сестре, ни Смагину он об этом не говорил.
Смагин вспомнил семью грузинского профессора Джамираджиби, с которой недавно познакомился, и решил у них узнать, как надо действовать, чтобы вызволить Гоги.
Профессор Константин Арчилович Джамираджиби пользовался большим уважением во всех кругах грузинского общества. Жена профессора Елизавета Несторовна после совещания с мужем сказала Смагину:
— У нас бывает секретарь Гегечкори, Домбадзе, за год до революции окончивший Московский университет. Сам он, конечно, не посмеет вмешаться в это дело, но если кто–нибудь начнет хлопотать о вашем Гоги, то Домбадзе поможет. Поэтому советую вам немедленно пойти к адвокату Костомарову и все ему рассказать. Костя говорил, было несколько случаев, когда Костомаров добивался освобождения. Кстати, как вы познакомились с Обиташвили?
— Так же, как с вашей дочерью Варей. Он подошел ко мне во время моей лекции и начал расспрашивать о московской жизни.
— Недаром Абуладзе жалуется, что наша молодежь ориентируется на Москву, — сказала, улыбаясь, Елизавета Несторовна. — Смотрите, Абуладзе, чего доброго, объявит, что виною всему этому ваши лекции.
Смагин взглянул на часы. Заметив это, Елизавета Несторовна воскликнула:
— Только не вздумайте побеспокоить Костомарова в такой поздний час. Он — сибарит.
Константин Арчилович добавил:
— Я знаю его образ жизни. Лучше всего зайдите к нему в семь часов вечера. От семи до восьми он кейфует.
Глава XIII
Бывают квартиры, которые как бы пожизненно застрахованы от всяких неприятных случайностей. Такие квартиры имеют особый запах, запах благополучия, довольства, незыблемости. Двери обязательно открывают бесшумные горничные в белых наколках, с холодной вежливостью принимающие посетителей. В таких квартирах громадные шкафы и непременно отражающиеся в зеркалах ковры. От всех остальных квартир с такими же зеркалами и коврами они отличаются своей необыкновенной тишиной и еще чем–то неуловимым.
Смагин почувствовал все это в тот момент, когда, нажав на большую выпуклую кнопку чересчур белого, как бы рисующегося своей белизной звонка, услышал тихий, будто приглушенный звон.
В четырехугольнике бесшумно распахнувшейся двери появилась, словно тень на киноэкране, тихая и степенная горничная. Смагину показалось, что она не произнесла, а лишь подумала, слегка пошевелив губами:
— Вам кого?
Константин Васильевич Костомаров здесь живет?
— Пожалуйте.
Большое холодное зеркало как бы нехотя отразило фигуру Смагина. Его очень беспокоило, примет ли Костомаров участие в его подзащитном. Было известно, что не во всех случаях Костомаров брался за хлопоты, и то что не всегда его хлопоты увенчивались успехом. Холодная, мертвенная тишина гостиной, картины, висевшие на стенах в строгих темных рамах, чехлы на мебели как бы подчеркивали замкнутость и негостеприимство этого дома.
Дверь в соседнюю комнату открылась, вышел плотный человек среднего роста, лет пятидесяти. Сделав рукой слегка театральный жест, Костомаров попросил посетителя пройти в кабинет.
У докторов и адвокатов от частого общения с людьми вырабатывается особая манера поведения.
Костомаров усадил Смагина в кресло, сбоку от письменного стола, и сам удобно уселся. Его мягкие жесты и легкий, еле слышный звон пружинного кресла как бы говорили: «Ну, так–с, излагайте ваше дело. Вы, может быть, очень приятный человек, но все же слишком долго меня не задерживайте».
Смагин начал говорить, не переставая наблюдать за Костомаровым, глядел на синие стекла его очков, на то, как тот медленно и задумчиво переворачивал разрезной нож слоновой кости, на его иссиня–черную бороду, уже начинавшую серебриться, от которой на все лицо адвоката, на всю его фигуру ложилась странная ночная тень. Не верилось, что Костомаров — настоящий, обыкновенный человек. Как будто в нем сидел другой, может, совсем не хуже, но все ж не он, а другой. И это ощущение совсем не походило на то, которое бывает, когда вы не верите человеку, убежденные, что он притворяется и носит на своем лице маску. Здесь не было и намека на притворство и обман.
Костомаров был известен как безукоризненно честный, порядочный и добрый человек, но, несмотря на это, Смагин не мог чувствовать себя с ним легко и непринужденно.
Смагин кончил говорить. Костомаров посмотрел на него сквозь синеватые очки и медленно произнес:
— Я попробую выяснить это дело. Завтра я буду на вечере у Гегечкори, и там… Послезавтра утром вы мне позвоните по телефону.
Он снова взял в руку разрезной нож слоновой кости; но на этот раз, играя, нечаянно уронил его на ковер. Когда он наклонился, чтобы его поднять, Смагину бросилась в глаза его короткая красная шея, казавшаяся еще более красной от белоснежного воротничка. «Он умрет когда–нибудь от апоплексического удара», — пронеслось в мозгу Смагина. Ему стало почему–то неловко от этой мысли, и он, переведя взгляд от налившейся кровью шеи Костомарова, вдруг увидел на письменном столе громадную коробку шоколадных конфет.
Не было ничего особенного в том, что на столе стояла коробка с конфетами, но Смагин с некоторым удивлением задержал на ней взгляд. Костомаров, поймав этот взгляд, слегка сконфузился. Он медленно и как бы задумчиво закрыл крышку коробки, показавшейся Смагину похожей на миниатюрную крышку пианино. Крышка захлопнулась с большим, шумом, чем полагается захлопываться обыкновенной картонной коробке. Или, быть может, так показалось Смагину. Шум закрытой коробки, очевидно, не понравился хозяину, потому что он сделал резкое движение (отчего снова раздался звон пружинного кресла) и спросил, видимо, только для того, чтобы что–нибудь сказать:
— У вас есть телефон?
— Нет, у меня нет телефона, — ответил Смагин, поднимаясь с кресла.
— Прекрасно… Так, значит, послезавтра вы мне позвоните.
Он тоже поднялся. Смагин услышал, как у Костомарова хрустнули кости. Он не любил этого звука, слегка поморщился и простился с адвокатом. Хозяин нажал кнопку звонка, и опять, точно тень на экране, в четырехугольнике раскрытой двери появилась тихая и степенная горничная.
Глава XIV
Улица вымощена большими булыжниками, между которыми пробивается упрямая, трогательная в своем упорном желании жить, зеленая трава.
Мне запомнились фаэтоны, берущие подъем, фырканье лошадей, похожие на огненных мотыльков искры, высекаемые лошадиными копытами, шелковые лошадиные уши.
Если вы стоите на балконе второго или третьего этажа и смотрите на поднимающиеся в гору фигуры людей, вы не можете не улыбнуться, до того они кажутся вам смешными. А люди улыбаются вам снизу, утешая себя тем, что и вы, подымаясь в гору, не раз казались не менее неуклюжим.
Спускающиеся с горы тоже по–своему забавны. Но интереснее всего была яркая зеленая трава, как бы вылезающая из самых камней, которая здесь, на этой улице, давала тон всему окружающему.
Я помню, как один раз эта трава стала до того похожей на добродушную золотистую шерсть, что нельзя было удержаться, чтобы ее не погладить.
Несколько суровое название этой прекрасной улицы (она именовалась Судебной) нисколько не ослабляло ееочарования.
На этой улице жил Гоги Обиташвили, когда был ещена свободе.
В тот самый момент, когда Смагин встретился с Чижовым и Верой Николаевной Мгембровой, у дома номер 36 описанной нами улицы приостановился человек небольшого роста с ничем не примечательной наружностью и, убедившись в правильности данного ему адреса, быстро вошел в ворота, повернул направо, никого не расспрашивая, поднялся по трем расшатанным деревянным ступенькам на балкон первого этажа и осторожно постучал во второе от двери окно.
В окне мелькнула тень, затем дверь открылась. На пороге появилась пожилая женщина, маленькая, хрупкая, но с такими замечательными глазами, что человек, видевший ее впервые, не мог не поддаться той необоримой силе добра, которую излучали они.
В большой, скромно обставленной и разделенной на две части громадным старинным шкафом комнате была особенная, фундаментальная чистота.
— Позвольте познакомиться, — сказал вошедший, запнулся и, слегка покраснев, спросил: — Может быть, я ошибся?
Хозяйка дома добродушно засмеялась:
— Если вы пришли к Варваре Вахтанговне Обиташвили, то вы не ошиблись адресом.
— Ну и хорошо, — с облегчением вздохнул гость. — Мое имя Сандро. Меня к вам прислали друзья вашего сына Гоги.
— Я так и думала, — радостно улыбнулась Варвара Вахтанговна. — Садитесь вот сюда, на этот стул, здесь всегда сидел Гоги.
Сандро поблагодарил.
Успокоившись, что благополучно дошел до места назначения, не обратив на себя постороннего внимания (за квартирой Обиташвили меньшевистская охранка установила слежку), он еще раз взглянул на Варвару Вахтанговну.
Она молча ждала его сообщения, готовая ко всему. По ее спокойному и строгому виду никто бы не догадался, что она несколько ночей подряд не смыкала глаз.
— Вам письмо, — сказал наконец Сандро, вынимая из–под подкладки кепки маленький клочок бумаги.
Варвара Вахтанговна надела очки и прочла: «Дорогая мамочка. Передаст тебе это письмо тов. Сандро. С ним можешь говорить откровенно. Не беспокойся обо мне. Здесь, конечно, не сладко, но я жив, здоров, это главное, об этом я тебе и спешу сообщить. Больше писать не могу. Обнимаю тебя. Твой Гоги».
Варвара Вахтанговна спрятала бумажку и, подойдя к Сандро, пожала его руку:
— Спасибо вам… Теперь скажите, как насчет пере дач? Гоги об этом ничего не пишет.
— Вам нечего беспокоиться. В этом отношении все в порядке. Через несколько дней я к вам зайду снова А теперь…
Варвара Вахтанговна засуетилась у керосинки. Сандро, улыбаясь, поднялся.
— Я не хочу ничего.
— Нет, нет, я вас так не отпущу.
Керосинка у нее была особенная, чуть–чуть хроменькая, сине–бирюзового цвета, от нее исходила живая теплота.
Сандро опустился на тахту и пил горячий крепкий чай, приготовленный Варварой Вахтанговной.
А Варвара Вахтанговна ушла за перегородку, где стояла пустовавшая кровать Гоги, и украдкой еще раз принялась читать его смятую записку.
Глава XV
Смагин отправился к Варваре Вахтанговне на другой день после посещения Костомарова. Внешне она была такой же приветливой и гостеприимной, так же улыбалась, так же возилась у своей керосинки. И Смагин порой казалось, что если бы он не знал, чем заняты все ее мысли, то никогда не догадался бы о ее душевное состоянии.
Рассказав ей о своей беседе с Костомаровым, он почувствовал с мучительной досадой, что ее тревога не уменьшилась, а возросла.
От глаз Варвары Вахтанговны не укрылась его досада на самого себя. Прощаясь, она сказала ему с мягкой улыбкой:
— На этого адвоката я не надеюсь. Человек, утопающий в комфорте, никогда не протянет руку утопающему в море. Вы сделали все, что от вас зависело. Спасибо вам большое, дорогой друг. Мы придумаем что–нибудь еще. Не будем падать духом.
«Что делать? Что делать? —думал Смагин, выйдя из ворот и подымаясь в гору. — Неужели у нас не хватит сил спасти Гоги?»
Он вспомнил последние слова Варвары Вахтанговны, и ему стало не по себе. Это он должен был сказать ей: «Не будем падать духом». Сколько мужества и стойкости в этой маленькой, хрупкой пожилой женщине!
…Домик, в котором жила Нина Ираклиевна со своим мужем Аркадием Раевским, напоминал декорацию. Громадный деревянный балкон с характерной резьбой опоясывал небольшую по сравнению с самим балконом комнату, в стене которой архитектор умудрился поместить четыре окна.
К балкону вела крутая винтовая лестница; подымаясь по ней, Смагин не переставал думать о судьбе Гоги.
Нина Ираклиевна была дома и обрадовалась приходу Смагина.
— Как хорошо, что вы пришли! Сейчас вернется Аркадий. Он вышел на одну минуту за папиросами. Как это вы его не встретили? Пообедаем вместе с нами. Я словно предчувствовала, что вы придете. У нас на второе ваши любимые фаршированные помидоры.
— Откуда вы знаете, что это мое любимое блюдо?
— Обо всех ваших вкусах мне докладывала мама. Вы окончательно завоевали ее сердце!
Снизу раздался голос Аркадия:
— Вы уже здесь, Александр Александрович? А я думал, что по рассеянности вы подыметесь на Мтацминду. Нина, понимаешь, наш гость проходит мимо меня и не замечает. Вероятно, обдумывает тезисы своей лекции.
— Я так и знала, —засмеялась Нина, — что вы не могли не встретиться.
Смагин смущенно улыбнулся.
— Возможно… Я был так занят своими мыслями. Только скажу откровенно, думал не о лекции, а о положении Гоги.
— Об этом потом, — понижая голос, произнесла Нина Ираклиевна, — при Аркадии не надо об этом…
Смагин был изумлен и не успел опомниться, как на балконе уже появился Аркадий.
— Как там с едой, Нина? Я голоден как волк…
— Тебя только мы и ждали, у меня все готово. Идемте, Александр Александрович. Конечно, я не так вкусно готовлю, как мама, но все же…
— Не напрашивайся на комплименты! — сказал Аркадий, закуривая папиросу.
— Да брось ты, наконец, свои папиросы! Ведь я сейчас подаю суп.
— Ах, Александр Александрович, как я вам завидую, что вы еще не сковали себя цепями Гименея, — засмеялся Аркадий.
— В наш век их не так трудно разорвать, — отпарировала его шутку Нина Ираклиевна, исчезая за дверью.
Аркадий взял под руку Смагина, и они последовали за хозяйкой дома.
Обед прошел оживленно, Аркадий все время шутил, Нина отшучивалась. Смагин старался не нарушать общего тона беседы, хотя ему было не до шуток. Он не мог понять слов Нины Ираклиевны, сказанных ему почти шепотом: «При Аркадии не надо об этом.» Но почему? Что произошло?
Все это его мучило; он был рассеян, иногда отвечал невпопад. Аркадий, увлеченный едой, занятый собственными остротами, ничего не замечал. Нина Ираклиевна прекрасно понимала душевное состояние Смагина, но по каким–то непонятным для него соображениям делала вид, что тоже ничего не замечает.
Как только она вышла из комнаты, чтобы принести чай, Аркадий обратился к Смагину:
— Мне надо с вами серьезно поговорить с глазу на глаз. Вы сегодня вечером не заняты?
Для Смагина этот вопрос был так неожидан, что он сразу не ответил.
— Договоримся скорее, — поторопил его Аркадий, — пока не вернулась Нина…
— Это секрет от Нины Ираклиевны? — удивленно спросил Смагин.
— Да, секрет. Вы можете заглянуть сегодня в духан «Над Курой»? Там есть отдельные кабинеты. Я буду ждать вас у входа ровно… — Он привычным движением руки вынул из жилетного кармана массивные золотые часы и, мельком взглянув на них, добавил: — В восемь часов вечера. Это вас устраивает?
— Устраивает или не устраивает, это не так важно. Я приду.
Вошла Нина Ираклиевна.
— Ты куда–нибудь торопишься? — спросила она Аркадия.
— Нет, — сказал за него Смагин, — это я тороплюсь.
— Ну вот, — досадливо поморщилась Нина, — мы так хорошо беседовали…
— Нет, правда, — сказал Смагин, подымаясь, — я очень тороплюсь…
— Ну, Александр Александрович, тогда я вас отпускаю, но только не забывайте нас, заходите чаще. Мама не будет ревновать ко мне.
Глава XVI
До назначенного свидания оставалось около двух часов, но Смагину не хотелось заходить домой, и он спустился по улице Петра Великого на Бебутовскую и оттуда на Майдан, в азербайджанскую чайную.
Слева от входа, как бы приветствуя посетителей чайханы, на массивном столе, похожем на пьедестал, стоял огромный медный самовар. Хозяин с достоинством обеспеченного человека степенно разливал по маленьким граненым стаканчикам чай различной крепости, в зависимости от вкуса посетителей.
Кого здесь только не было и чем здесь только не занимались! Это была своеобразная биржа и в то же время миниатюрный базар.
В отличие от буржуазных кафе, сюда допускались люди в самых фантастических одеяниях, и человек, являвшийся в рваной рубахе и калошах на босу ногу, не возбуждал ни малейшего удивления. Даже шотландские солдаты в своих юбочках чувствовали себя здесь как дома.
Смагин занял самый дальний столик, примыкавший к маленькому окошечку, сквозь мутное стекло которого все же просвечивало солнце и был виден крутой изгиб Куры.
Юный азербайджанец, скользивший между столиков с подносом, напоминал одновременно танцора, циркача и полотера.
Через минуту перед Смагиным уже стоял стаканчик горячего чая и рядом с ним красовалось блюдечко бирюзового цвета с мелко наколотым белым сахаром.
В этот час публики было сравнительно мало. Смагина ничто не отвлекало, и он снова погрузился в свои мысли. Для чего Аркадию понадобилось это таинственное свидание? Видимо, у них с Ниной разное отношение к судьбе Гоги…
За соседним столиком два молча сидевших человека, на которых Смагин сначала не обратил внимания, возобновили прерванный разговор.
Смагин невольно услышал несколько фраз.
— Анико — золото в этом отношении…
— А ты за нее ручаешься?
— Как за самого себя. Я зайду к ней сегодня же.
— Кстати, который час?
— Без двадцати минут восемь.
Смагин вскочил как ужаленный. Расплатившись о хозяином чайханы, он быстрыми шагами направился к Воронцовскому мосту, около которого помещался знаменитый духан.
Он шел так стремительно, что когда поравнялся с мостом и взглянул на часы, то в его распоряжении оставалось еще целых десять минут.
С диким грохотом проносились желтые воды Куры. Ветер доносил запах горячего лаваша из пекарни. Мост, казалось, дышал — ему было хорошо от шума родной реки, от сознания почетной старости, от нежной зеленой плесени, притаившейся под сводами, от сознания своей крепости и незыблемости.
На той стороне горели огни духана. Смагин стоял на мосту, всматриваясь в крутой изгиб берегов. Вечернее небо несло, как лодочку, торжественно улыбающуюся луну. Зрелище было настолько фантастическим, что не верилось, что все это происходит наяву. Вдруг он услышал у самого уха знакомый, слегка насмешливый голос:
— Залюбовались. Природа, луна, красоты! Друг мой, вы сентиментальны до одурения. Сейчас век другой. А вы еще хотите претендовать на политическую деятельность.
— При чем тут политика? — улыбнулся Смагин. Аркадий взял его под руку, и они направились к подъезду духана.
Старый духанщик провел их в отдельную комнату. Кроме стола, трех стульев и старого плюшевого дивана, там не было ничего. Шум реки и лунный свет наполняли комнату. Аркадий заказал шашлык и вино, Смагин подошел к окну, выходящему на Куру.
— Вы неисправимы, — засмеялся Аркадий, — вас так и тянет к лунному свету.
— Я люблю Тифлис. Это совершенно особенный город.
— Да, недурной город. Недаром вы решили его завоевать.
— То есть как завоевать?
— Очень просто. Большевики хотят здесь обосноваться, а вы и Гоги им помогаете, — значит, вы заодно с ними.
— Это можно было сказать и при Нине Ираклиевне, — сухо заметил Смагин.
— Нет, нельзя, потому что она потеряла голову. Арест Гоги вывел ее из равновесия, с ней об этом говорить невозможно.
— А со мной можно? — спросил Смагин, натянуто улыбаясь.
— Конечно, можно. Поэтому я вас и пригласил сюда.
— О чем же вы хотите со мной говорить? И откуда вам известно, что я держусь тех же взглядов, что и Гоги?
— Потому–то я и хочу с вами побеседовать. Но, чтобы вам все было понятно, скажу несколько слов о себе. Вы уже знаете, что я родился и вырос в Грузии, я привык к ней и полюбил грузинский народ. Но вам, может быть, не известно, что я был оторван от Грузии лишь на то время, пока учился в Петербургском технологическом институте, который и закончил в тысяча девятьсот тринадцатом году. Я отверг все предложения, которые получал благодаря тому заблуждению, в которое впадали многие, считая меня очень способным.
Аркадий перевел дыхание, закурил и взглянул на Смагина.
— Отверг я все так называемые выгодные предложения только потому, что не хотел порывать с Грузией… И я вернулся в Тифлис; остальное вы знаете: я полюбил Нину, женился на ней, и мы живем, как говорится, душа в душу. Но вот произошла эта история с Гоги. Он ввязался в политику. Его арестовали. Он с детства был предрасположен к легочным заболеваниям, и теперь у него началось кровохарканье… Это ужасно. Варвара Вахтанговна и Нина в отчаянии. Все это понятно. Я понимаю и ваше участие в этом деле. Я все понимаю, но поймите и вы меня. Все не могут мыслить одинаково. Я не разбираюсь в политике и не скрываю этого. Некоторые студенты в технологическом смотрели на меня косо, так как я не принимал никакого участия в так называемых студенческих волнениях. Я хочу жить спокойно. Пусть это не нравится многим, но каков я есть, таковым и останусь. Нина и я счастливы не первый год. Во имя чего я должен ломать нашу жизнь, наше счастье? Во имя отвлеченных идей? Но я клянусь вам,что я не знаю, кто прав. Если допустить, что Маркс — величайший гений, открывший самую правильную из всех существовавших до него формул спасения мира от зла, то я все же не уверен, с кем бы он согласился, если бы был сейчас жив. У меня нет сил или ума решить этот вопрос, да я себе его и не ставлю. В России установилась большевистская власть, в Грузии — меньшевистская. Если бы я жил в России, то, вероятно, я также честно служил бы у большевиков, как служу сейчас у меньшевиков, живя в Грузии. Вы скажете, что это — беспринципность? Неправда! Я был бы беспринципен, если бы, веря в большевизм, служил бы у меньшевиков или, будучи меньшевиком, поддерживал бы из страха или выгоды большевиков. Для меня и те и другие — люди разных взглядов, разной веры, ну, как, например, католики и православные. Есть сотни тысяч людей, которые стоят вне религии, так позвольте же и другим сотням тысяч людей стоять вне политики.
— Ну, а если, — перебил его Смагин, — вы бы оказались живущим на территории Деникина, то вы бы поддерживали и эту власть?
— Нет, — запротестовал Аркадий, — это совсем другое. Я имел в виду политические партии, а не кучку авантюристов в генеральских эполетах.
— Значит, вы бы не служили у Деникина?
— У Деникина я бы никогда не служил.
— Как же вы говорите, что совершенно не разбираетесь в политике?
— Ну, если вы хотите, чтобы я был абсолютно точным, то я скажу, что я не разбираюсь в борьбе политических партий социалистического толка, ибо не надо быть политиком, чтобы понять, что царизм в России рухнул навсегда и что затея Деникина обречена на провал.
— Вам остается еще добавить: как и меньшевистские попытки задержать ход истории…
— Ну нет, с этим я не соглашусь, ибо кто только не пытался говорить от имени Истории… Не будем углубляться в дебри софистики. Мне кажется, я сказал все, что думают миллионы таких же людей, как я, которые не хотят быть жертвами, пушечным мясом ни религиозных, ни политических войн.