Глава I
Дул резкий, холодный ветер, шел смешанный со снегом дождь.
Смагин и Вершадский добрались до фаэтона, влезли под поднятый, верх экипажа, напоминавший огромный зонт, и тронулись в путь.
Пока они ехали на вокзал, наступило похолодание. Выходя из фаэтона, они увидели перед собой заснеженную площадь. Вокруг зажженных фонарей, как белые мотыльки, кружились снежинки.
— Посмотрите, —сказал Смагин, поднимая воротник пальто, — все кутаются и жмурят глаза от снега. Это нам на руку, никто нас не узнает, если даже заметит.
…Около часу дня поезд подошел к перрону карского вокзала. Смагин увидел перед собой облупленное здание с выбитыми стеклами и покосившимися дверями, еще более нищенское на вид, чем то, которое помнил с детства.
На перроне их встретил пожилой человек, похожий на старого школьного учителя. Это был знакомый Вернадского, взявшийся за устройство лекции. Он без лишних слов повез их на потрепанном фаэтоне, нисколько не похожем на щегольские экипажи Тифлиса, в маленький одноэтажный домик, в котором для прибывших гостей были приготовлены две маленькие комнаты.
Лекция была назначена в здании бывшего Марианского училища на восемь часов вечера.
Знакомый Вершадского, Арташес Аршакович, оказался по профессии зубным врачом, обосновавшимся в Карсе недавно: до этого он жил в Каравлисе. Спокойный, несколько замкнутый, немногословный, он произвел на Смагина хорошее впечатление.
После завтрака Смагин, воспользовавшись тем, что у хозяина и Вершадского нашлись неотложные дела, вышел побродить по городу, в котором не был около пятнадцати лет.
Он прошел мимо обугленных стен бывшей женской гимназии, сгоревшей во время недавнего турецкого нашествия, и спустился вниз по улице, которая в дни его детства называлась Александровской. Улица упиралась в Карса–чай, через бурные воды которой был перекинут широкий железный мост. Мост остался таким же, как прежде. Смагин перешел этот мост и, повернув налево, спустился по железной лестнице на остров, памятный ему по далекому прошлому. На острове был разведен чахлый сад, оставшийся и до сей поры таким же чахлым и неуютным. Пройдя до конца по главной аллее, он увидел ту же деревянную ротонду, в которой когда–то устраивались концерты, спектакли и танцы.
Ясно, словно это было вчера, он вспомнил, как еще учеником, выступая на благотворительном концерте, декламировал стихи «Разбитая ваза», начинавшиеся двустишием:
Ту вазу, где цветок ты сберегала нежно,
Ударом веера разбила ты небрежно.
Он закончил бы декламацию так же удачно, как и начал, если бы, к своему ужасу, не заметил, что в самом конце стихотворения, вместо:
Ушла ее вода, увял ее цветок, —
произнес совершенно неожиданно для себя:
Ушла ее вода, ушел ее цветок.
И как одна знакомая девочка–подросток утешала его после вечера, что, во–первых, никто не заметил, кроменее, как он оговорился, а во–вторых, что это вышло даже очень поэтично, так как ей живо представилась при этом трогательная картина, как цветок, оставшийся без воды, взял да и ушел из вазы мелкими шажками на тоненьком стебельке.
Он улыбнулся воспоминанию и по безлюдным в дневные часы аллеям прошел на другую сторону острова, а оттуда через маленький шаткий деревянный мостик снова попал в город, миновав дом губернатора с огромным садом, расположенным против Мариинского училища, на желтых стенах которого были расклеены афиши, извещавшие о сегодняшней лекции. Между губернаторским домом и Мариинским училищем была небольшая, но широкая улица, упиравшаяся в обрыв, с которого открывался чудесный вид на извивавшуюся внизу и бурно катящую свои желтые воды реку Карса–чай.
На самом краю обрыва лежали те же несколько больших камней, заменявших скамейки для редких прохожих, желавших здесь отдохнуть. В дни юности Смагина эти камни были местом игр и забав молодежи.
Несмотря на усталость, Смагину не хотелось возвращаться домой. Отдохнув немного на подгнившей, расшатавшейся скамейке, на которой, быть может, сидел еще отроком, он снова поднялся по Мариинской улице, свернул направо и мимо Греческого собора пошел по направлению к крепости, имевшей лишь символическое значение.
Он снова увидел те знаменитые каменные лестницы, на постройку которых военное министерство царских времен истратило совершенно бессмысленно уйму денег, так как на первых же маневрах пехотинцы предпочли карабкаться в гору по траве, ибо восхождение по ступеням было гораздо утомительнее. Зато в городе вслед за этим появилось несколько новых домов, отстроенных подрядчиками и военными чиновниками. Каменные лестницы заросли травой, потрескались, пожелтели и теперь походили на развалины, которые Смагин видел в детстве при посещении того места, на котором когда–то была расположена столица армянского царства Ани. Недоставало только фундаментальных соборов и обломков глиняных труб древнего водопровода.
Смагин прошел немного дальше вдоль крутого берега Карса–чая, с рокотом катившего свои бурные воды, по дороге, в Мухлис, военный поселок прежнего времени, в котором были выстроены дома для офицеров–артиллеристов. На противоположной стороне реки виднелось уродливое, типично казенное здание коменданта. При виде этого здания Смагин не мог не вспомнить без улыбки рассказ одной учительницы, как на экзамене по минералогии она попросила одну из учениц назвать минералы Карской губернии и как ученица, не моргнув глазом, ответила: «губернатор и комендант», ибо ей послышалось «генералы», а генералов в Карсе было всего два.
Смагин спустился к самому берегу реки; в этом месте волны проносились с особенным неистовством, так как в середине был водоворот. Он невольно подумал, что так же бездумно и угрожающе эти бурные волны неслись и пятнадцать лет тому назад и что они не умерят своего бега и через сто пятьдесят лет, когда от нынешнего поколения останутся одни воспоминания. И тут же он подумал о том, что подобные мысли приходили в голову миллионам людей и были высказаны, должно быть, сотни тысяч раз. Но если невозможно отогнать от себя эти простые и отнюдь не оригинальные мысли, то стоит ли их высказывать и, так сказать, выставлять на осмеяние скептически настроенных умов, направляющих всю свою деятельность на страстную и самозабвенную охоту за еще никем не высказанными мыслями, хотя таковых, в сущности, не существует в природе, ибо каждая мысль, пришедшая кому–нибудь в голову, когда–нибудь, кем–нибудь была уже высказана.
Какие–то птицы с громким клекотом пронеслись над ним. Он поднял голову и увидел, как они, плавно покачиваясь, летели по направлению к Мухлису. Вдали их ждали круглые белые облака, похожие на острова среди светло–синего неба. Он хотел подняться на Мухлисскую дорогу, как вдруг увидел наверху, в двадцати шагах от себя, старика, стоящего опираясь на палку.
— Здесь не падай, вода серчай сильно, — донесся до него старческий голос.
Подымаясь по насыпи, Смагин поскользнулся и действительно чуть не упал. Старик нагнулся и быстро протянул ему палку. При его помощи Смагин поднялся и вышел па дорогу.
— Ты не здешний? — добродушно спросил его старик, обнажая бледные десны с остатками зубов.
— Да, я приезжий, — ответил Смагин. — Русский из Москвы.
— Твоя не боится?
— Кого же мне бояться?
— Москва, большевик здесь не любыт.
— А вы тоже меня не любите? — улыбаясь, спросил Смагин.
— Я — бедный человек, а бедный любит Москва, Ленин. Ты Ленина видел?
— Видел.
— Хороший человек Ленин. Мой старший сын убит турками на войне, а младший Москва и тоже любит Ленина.
— А вы здесь живете? — спросил Смагин.
— Жил Турция, потом бежал сюда. Турки резали много армян. Я жена потерял, два брата потерял, сын потерял. Осталось нас двое — я и младший сын. Я старик, помирать здесь буду, сын Москва жить будет. А Ленин везде будет жить.
…Они простились, как старые друзья.
Дойдя до Александровской улицы, Смагин почувствовал, что проголодался. Против полуразрушенного здания бывшей женской гимназии он заметил вывеску ресторана, вошел в довольно просторный зал, заказал обед и осмотрелся. Тусклые зеркала, дешевые занавески, бумажные цветы… Все это было знакомо ему с давних пор. От всего веяло невыносимой скукой. Он пожалел о том, что у него не хватило терпения разыскать Вершадского и пообедать вместе.
В зал с шумом вошла компания молодежи. Молодые люди вели себя непринужденно, острили, смеялись и разговаривали по–русски довольно правильно.
— …Скажи, а этот приехавший лектор случайно не футурист?
— Почему ты решил?
— Мне говорил Арташес, он слушал его лекцию в Тифлисе. Уж очень лектор хвалил современное искусство Советской России. А кто же представляет это искусство: Хлебников, Маяковский, Татлин, Якулов?
— Арташес не понял главного. Это лекция не столько об искусстве Советской России, сколько о самой Советской России. Ее в Баку так и расценили.
— А ты откуда знаешь?
— Мне говорил об этом Вершадский. Потому–то он и привез сюда лектора, чтобы немного растрясти дашнакское болото.
— Говорят, что в Баку вторую лекцию запретили.
— Чего же ты хочешь от мусаватских дикарей?
— Наши дашнаки не лучше.
— Тоже ляпнул. Они, по–крайней мере, культурнее и никогда не пойдут на запрет.
— Насколько я понял, эта лекция явно советская.
— Тем лучше. А впрочем, чего там гадать, через несколько часов сами услышим.
— Армик будет на лекции?
— Ну еще бы! Она сегодня только об этом и говорила. Кстати, она должна вернуть мне одну книгу на лекции Смагина.
— Если ты не скажешь какую, то я буду думать, что ты мне не доверяешь.
— Ну, раз ты так ставишь вопрос, то я тебе скажу; «Государство и революция».
— Эта книга Ленина была у тебя и ты мне не сказал ни слова?
— Клянусь, я едва успел ее прочесть, как ее экспроприировала у меня Армик.
— Но если она сегодня ее принесет…
— То ты получишь ее на один день, так как я уже обещал дать ее Рубену.
Красивая девушка, похожая скорее на актрису, чем на студентку, поднялась. Вслед за ней поднялись и другие. Хохоча и перекидываясь шутками с официанткой, с неимоверной быстротою щелкавшей костяшками счетов, все направились к выходу.
…Вершадский встретил Смагина около дома, в котором они остановились.
— А я уже начал беспокоиться, куда это вы пропали! Вы не проголодались? Наш хозяин ждет нас к обеду. Он говорит, что его жена была рада воспользоваться случаем, чтобы доказать москвичу все преимущества армянской кулинарии…
— Каюсь, я уже отобедал в ресторане.
— Ну, знаете, это, мягко выражаясь, большое свинство.
— Знаю, но что я мог поделать: прогулка нагнала такой адский аппетит…
— А теперь вам придется есть насильно, иначе будетстрашная обида.
— Я скажу, что должен соблюдать строжайшую диету.
— Выкручивайтесь, как знаете. Ну, идемте. Нас ждут.
Жена Арташеса Аршаковича оказалась милой и скромной женщиной. Смагин чистосердечно признался ей, что уже пообедал. Хозяйка дома рассмеялась, пожурив его слегка за нетерпение, и ограничилась требованием испробовать лишь сладкое блюдо, приготовленное по ее собственному рецепту.
После обеда Вершадский уговорил Смагина лечь отдохнуть, чтобы набраться сил для вечернего выступления. Утомленный прогулкой Смагин заснул и проснулся только четверть восьмого. Не успел он подняться с оттоманки, как в комнату Вершадского раздался стук.
— Господин Смагин здесь остановился?
— Да, здесь.
— А господин Вершадский?
— Это я.
— Прекрасно. В таком случае позвольте представиться: Омьян, секретарь карского губернатора Курганова.
— Чем могу служить? — сухо спросил Вершадский.
— Господин губернатор просил меня уведомить господина Смагина и вас, что по некоторым обстоятельствам, так сказать, чрезвычайной важности принужден сделать исключение из общих правил, по которым публичные лекции читаются у нас без особых на то разрешений.
— Насколько я вас понял, — ледяным тоном произнес Вершадский, — господин губернатор уполномочил вас сообщить, что он отменяет ту статью конституции Армянской республики, по которой…
— Вопросы нашей конституции не подлежат компетенции ни моей персоны, ни тем более приезжающих к нам из–за границы гастролеров. Я уполномочен передать только распоряжение господина губернатора без права его обсуждения, — снисходительно улыбаясь, объяснил Омьян.
— В таком случае приходите на лекцию и объявите об этом собравшейся публике. Это будет гораздо проще.
Смагин, успевший одеться, вошел в комнату Вершадского и стал молча у дверей.
— Вот и господин Смагин, — сказал Вершадский.
— Очень приятно познакомиться. Надеюсь, мне не придется повторять то, что я сказал.
— Я слышал все, — ответил Смагин. — А также и последние слова господина Вершадского, к которым всецело присоединяюсь.
— Вы хотите демонстрации? — воскликнул Омьян. — Не забывайте, что у меня есть еще одно распоряжение господина губернатора: о немедленной высылке вас и господина Вершадского из пределов Карской губернии. Господин губернатор был так любезен, что, предусмотрев, насколько вам будет неприятно пребывание в городе после отмены вашей лекции, и принимая во внимание, что поезда в Тифлис курсируют лишь по четным дням, а сегодня день нечетный, дал указание о предоставлении двух бесплатных мест на паровозе особого назначения, отбывающем через час в город Александрополь, откуда вы можете уже на свой счет добраться до Тифлиса.
— Какая наглость! — произнес Смагин, смотря прямо в постекленевшие глаза Омьяна.
— Господин Смагин! Я не слышал ваших слов. Разрешите мне узнать, желаете ли вы, чтобы, согласно данной мне инструкции, сопровождал вас до вокзала я. В противном случае я принужден буду обратиться к чинам, которые даны в мое распоряжение.
— Но что же мы скажем публике?! — вскричал Вершадский, взглянув на часы. — Уже без пяти восемь, а лекция назначена…
— В половине восьмого кассирша уже получила распоряжение возвращать деньги обратно и не продавать новых билетов.
— Но ведь надо же дать какое–то объяснение публике! — произнес Смагин.
— Не беспокойтесь. Оно уже дано.
— Если это не государственный секрет, — насмешливо спросил Вершадский, — я хотел бы знать, как вы объяснили отмену лекции?
— Она не отменена. Она отложена по болезни лектора.
Они вышли на улицу. Омьян сделал знак каким–то трем типам, одетым в полувоенную форму, и те отошли в сторону. Затем, взглянув на часы, сказал:
— Господин губернатор был так любезен, что предоставил нам свой экипаж. Садитесь, пожалуйста, иначе мы можем опоздать к отбытию поезда.
Всю дорогу до вокзала ни Смагин, ни Вершадский не проронили ни слова, хотя Омьян и пытался завести беседу. Возле здания вокзала к ним подскочил начальник станции, почтительно поздоровался с Омьяном и пошел спереди, указывая путь. Через служебный подъезд они вышли на заснеженную платформу и остановились около ожидавшего их паровоза.
Кругом было пустынно. Лежали сугробы снега, издали мигали огни города. И вдруг от изумления Смагин широко раскрыл глаза. Опираясь одной рукой на палку, а другой на руку молодого стройного кавказца в барашковой папахе, к ним спешил старик, которого он встретил днем на Мухлисской дороге. Старик подошел к Смагину и, вынув из–за пазухи какой–то сверток, быстро заговорил:
— Я все знаю, все… Вот лепешки, наши, армянские… возьми дорога. А это — Шакро, сын соседа. Сказал мне: «Одного не пущу», пошел со мной.
Шакро, блестя своими черными глазами, крепко пожал руку Смагина:
— Хотел вас послушать, а пришлось только повидать. Эти дураки думали, что им кто–нибудь поверит. Все поняли, какова ваша болезнь. Публика возмущена произволом, весь город завтра только об этом и будет говорить.
— Но как вы узнали, что мы на вокзале?
— Да разве в этом городке что–нибудь можно скрыть?
— Шакро умный, он все знает, — сказал, улыбаясь, старик.
— Будешь умным, когда сами охранники хвастались: московского большевика выпроваживаем на паровоз…
— Господа, все готово, прошу садиться! — раздался баритон Омьяна.
Смагин обнял старика, потом его спутника:
— Спасибо!.. Никогда не забуду этого.
Он и Вершадский отправились к паровозу. Машинист, огромный широкогрудый парень, помог им влезть.
Омьян церемонно поклонился, будто провожал знатных гостей. Начальник станции отвернулся в сторону.
…Смагин надолго запомнил эту поездку от Карса доАлександрополя лютой зимней ночью при двадцатиградусном морозе. С одной стороны их пронизывал ветер а с другой — обдавало чудовищным жаром от топки паровоза. Они никогда не поверили бы, что можно вынести подобную пытку в течение восъми–девяти часов, если бы не испытали этого сами. Но совершилось настоящее чудо: ни Вершадский, ни Смагин не получили даже насморка, — такова была сила нервного напряжения.
Когда на другое утро они подъезжали к Александрополю, машинист сказал им на прощанье:
— Товарищи! Я тут ни при чем. Это дашнакская сволочь — пока сила на их стороне. Недалек тот день, когда мы с ними рассчитаемся, и тогда вспомните меня, Ованеса Петросяна. До свидания!
Глава II
Приехав в Александрополь вечером, Смагин и Вершадский остановились в гостинице «Арарат». Им с трудом удалось получить две маленькие комнаты на третьем этаже. Немного отдохнув, Вершадский пошел разыскивать товарища, адрес которого дал ему Арташес, а Смагин остался у себя в номере.
Снизу из ресторана доносились дикие крики кутивших молодчиков из дашнакской шайки Шаварша, топот ног, смех, похожий на стон, звуки зурны. Так веселиться могли только в порыве отчаяния. Вдруг все эти разрозценные звуки заглушил звон разбитой посуды. На секунду наступила мертвая тишина, после чего разразилась настоящая буря. Казалось, кто–то расшвыривает мебель и взламывает пол.
Воздух был спертый. Пьяный, одурманивающий запах наполнял коридор гостиницы. По скрипучей деревянной лестнице раздались тяжелые шаги, дверь в номер Смагина открылась, и на пороге появились, пропахшие вином и порохом, пошатываясь на туго обтянутых гетрами ногах, три мрачные фигуры, обвешанные маузерами и кинжалами. Не обращая внимания на Смагина,
они перебрасывались непонятными, дышащими злобой фразами. Перебранка была бурной, но недолгой. Один из дашнаков вынул из кармана широких шаровар полную горсть золотых монет, передал ее двум другим, и дашнаки исчезли с такой же быстротой, как и появились. Но через несколько минут один из них, все так же пошатываясь, вернулся и стал искать что–то на полу. Потом обратился к Смагину с вопросом:
— Ты не видел тут золотой монеты? Она должна быть здесь, я ее уронил. — Говорил он по–русски, с акцентом, но правильно.
— Может быть, она куда–нибудь закатилась? — произнес как можно спокойнее Смагин.
Его слова привели дашнака в бешенство, но, тут же овладев собой, тот проворчал:
— «Закатилась»… А если я тебе закачу пулю в лоб?
Смагин взглянул ему прямо в глаза. Молодой еще, не больше тридцати лет. Правильные черты лица, матовая кожа, черные холеные усики, гладко выбритый, с синеватым отливом подбородок. Глаза были наивными, детскими, несмотря на все усилия придать им свирепость.
Неожиданно для себя Смагин расхохотался.
Лицо дашнака озарилось вдруг полудобродушной, полуозорной улыбкой. Он подошел к Смагину вплотную и, обдавая его душной смесью вина, пороха и металла, сказал с театральной напыщенностью:
— Если бы ты был трус, я бы тебя убил на месте. Но ты оказался храбрым. Даже сам хмбпет Шаварша тебя бы помиловал. Пойдем вниз и выпьем.
— А где же твоя золотая монета? Дашнак засмеялся:
— Да ну ее к черту! Я не из тех, которые теряют золото. Просто хотел тебя испытать. Подумал: как вывернется этот русский большевик из трудного положения?..
— Почему ты думаешь, что я большевик?
— Все русские — большевики, особенно приезжие. А ты ведь нездешний… Впрочем, мне на все наплевать. Сегодняшний день мой. Ты думаешь, я бандит? — пустился он в неожиданную откровенность. — Я бывший студент Санкт–Петербургского университета… Но, однако, пойдем вниз, выпьем.
— Мне не хочется пить и не хочется спускаться вниз. Ты же знаешь, что там творится.
Вопреки ожиданию, дашнак сразу с ним согласился.
— Да, действительно, внизу такой бардак, что не стоит спускаться. Знаешь, что мы сделаем? Я спущусь один и возьму бутылку коньяку, и мы ее разопьем у тебя в комнате.
— Но я совсем не пью, — запротестовал Смагин. — И потом, устал с дороги.
— Все мы в дороге, — не унимался дашнак, — и всех нас ждет один конец… Ну, я мигом. Может, тебе принести вина? Ты какое любишь?
— Я никакого вина не пью.
— Ну ладно…
Новый знакомый быстро вернулся с двумя бутылками в одной и стаканом в другой руке, поставил все это на стол и вытащил из карманов шаровар завернутую в клочок газеты закуску: хлеб, колбасу, сыр и два маринованных огурца.
Усевшись за стол, он налил себе полный стакан коньяку, а Смагину портвейна.
— Раз ты не хочешь коньяка, пей портвейн.
— Нет, — решительно сказал Смагин, — я не буду пить.
— Всю мою юность я провел среди русских и никогда не замечал, чтобы они отказывались от водки или от вина.
— Ты провел всю свою жизнь с русскими? — удивился Смагин. — Но каким же образом ты оказался среди дашнаков?
— Всяко бывает, — улыбнулся дашнак. — Кстати, как тебя зовут?
— Александр.
— А меня зовут Суреном. Но почему–то все русские друзья называют меня Сергеем. Впрочем, это одна из невинных форм русификации. — Он чокнулся со Смагиным и залпом выпил коньяк, даже не обратив внимания на то, что Смагин лишь пригубил свой стакан с портвейном.
— Вот что, Алик, — я буду так тебя называть, хорошо? Так я называл одного из моих лучших друзей — Александра Веткина. Не знаю, где он теперь, у белых или у красных, но не в этом дело. Послушай меня, Алик! Я скажу тебе, что все, что творится вокруг, это страшная ерунда. Не верь никому. Была империя, теперь она разбита вдребезги. Мы, дашнаки, только ее осколки, как и мусаватисты, как и меньшевики. Сегодня мы осколки, а завтра станем пылью, прахом…
— Я ничего не понимаю, — вспыхнул Смагин, — если вы… если ты не веришь своим дашнакам, то как же ты можешь с ними якшаться? Почему ты не бросишь их? Почему не попытаешься найти свой путь? Ведь во что–нибудь ты же веришь?
— Я ни во что не верю, — мрачно ответил Сурен, вновь наливая себе коньяк.
— Но ведь ты прожил почти всю жизнь в России. Она же тебе не чужая!
— Там Ленин, большевики.
— Ты же не дикарь. Ты не можешь не знать, что большевики — не случайное явление. Это путь, по которому пошла Россия после крушения империи и развала буржуазной республики Керенского.
— Я не так глуп, Алик, и не так пьян, как ты думаешь. Алкоголь на меня перестал, действовать, так как весь я проспиртован. Я прекрасно все понимаю, да не только я, но и многие другие. Но, мы не хотим, чтобы большевики установили у нас Советскую власть. Однако мы чувствуем, что это неизбежно. Потому–то мы и кутим и прожигаем свою жизнь, одни, как я, сознавая свою гибель, другие — внушая себе несбыточные надежды.
Смагина изумила эта странная исповедь.
— Но тогда сделай вывод из всего этого. Зачем тебе напрасно гибнуть? Если ты веришь, что большевизм неизбежен, значит, народ этого хочет.
— Я думал об этом, вернее, порывался думать, но сейчас уже поздно…
— Нет, еще не поздно. Сделай над собой еще одно усилие, но усилие настоящее.
Сурен опустил голову, а когда поднял ее вновь, лицо его было спокойно.
— Ну, довольно об этом. Чему быть, того не миновать. Может, я бы и сумел вытащить себя за волосы из этого омута, если бы… не чудовищная любовь, которая меня доконала.
— Любовь?.. — удивленно воскликнул Смагин.
— Да, именно, потому что она из самого обыкновенного, здравомыслящего, не лишенного добрых чувств человека сделала меня тем чудовищем, которое сидит перед тобой. Посмотри на меня, — Сурен с презрением коснулся рукой своего оружия. — Я имел несчастье полюбить прекрасную девушку, на которую не произвел никакого впечатления. Так как я был избалован женщинами, это меня потрясло. Когда же я убедился, что она не изменит своего отношения ко мне, в моей душе поднялась такая бешеная злоба, о существовании которой я и не подозревал. Это и толкнуло меня в объятия головорезов. Зная, что им все проходит безнаказанно, я решил под их прикрытием похитить эту девушку и овладеть ею насильно, надеясь, что тогда ей ничего больше не останется, как согласиться стать моей женой. — Он осушил до дна еще один стакан коньяка и продолжал: — Короче говоря, похищение совершилось. Но когда мы остались вдвоем, я почувствовал, что я либо недоносок, либо гораздо благороднее, чем считал себя сам. Ведь до этого мне казалось, что благородство — лишь пустая болтовня слабых духом. Я взглянул в ее глаза, но в них не было ни ненависти, ни испуга, а лишь одно безразличие, и краска бросилась мне в лицо. Я понял, что теперь она гораздо дальше от меня, чем когда–либо, что я не только не могу, но и не хочу сдвинуться с места. Я сидел перед ней, как растерявшийся школьник, пока она не привела меня в сознание вопросом: «Как зовут твою мать?» Мне не хватило сил произнести имя матери: ее, как и девушку, звали тоже Аника. Я с трудом поднялся. Боясь встретиться с нею глазами, проводил ее до самого дома ее родителей ненастной осенью, ночью, в полном мраке… За всю дорогу мы не сказали друг другу ни слова. Я сам постучал в дверь. Когда в окнах зажегся свет и в доме послышались торопливые шаги, Аника, так звали мою девушку, вдруг судорожно обняла меня за шею и, притянув мое лицо к своему, внезапно поцеловала меня в губы… Я не помню, что было дальше. Я почувствовал свое существование позже, когда шел обратно по той же пустынной дороге. Я уже не говорю про наших головорезов, думается мне, может быть, даже вы будете смеяться надо мной, но с той же минуты, когда я получил от Аники неожиданный поцелуй, я понял, что все определения любви, которые только существуют в мире, беспомощны, больше того — фальшивы. Любовь — это вот один поцелуй, который озарил на мгновенье мою душу и в то же время убил во мне любовь.
Я излечился от моей любви в ту секунду, когда понял, что получил от нее высшее, что она мне могла дать. Так мне казалось несколько месяцев, пока я ходил по улицам, как одурманенный.
В дверь раздался резкий стук. Смагин не успел встать, как дверь с шумом распахнулась, и в комнату ворвались два дашнака.
— Вот ты где, бродяга! А мы тебя ищем по всем номерам, — хохоча, обратился один из них к Сурену. — В одном номере не ответили, так мы взломали дверь. Но там оказалась такая уродина, что мы не решились посягнуть на ее невинность. Что ты здесь делаешь и кто этот тип, который тебя спаивает? Да ты посмотри, какой гусь! К своему стакану он даже не прикоснулся.
Сурен поднялся. Лицо его стало смертельно бледным. Спокойным голосом он сказал им по–армянски несколько слов.
— Простите, пожалуйста, нас, мы не знали, — почти заискивающе проговорили они и, покачиваясь, вышли из номера.
Сурен захохотал.
— Ловко я обвел их вокруг пальца, не правда ли?
— Я хотел бы знать, какие магические слова ты произнес?
— Я им соврал, что ты английский подданный.
— И они поверили?
— По крайней мере до того момента, когда протрезвятся.
В дверь снова постучали, и вошел Вершадский. Ему показалось, что он попал в чужой номер.
— Познакомьтесь, это Сурен, а это мой товарищ, Вершадский.
Сурен и Вершадский пожали друг другу руки, но не знали, как себя вести.
— Вы можете не стесняться, — обратился Смагин к Вершадскому, — рассказывайте, чем кончились ваши попытки устроить мое выступление в Александрополе.
— Вероятно, господин карский губернатор по телефону уже уведомил своего александропольского коллегу, какие опасные преступники прибыли на паровозе в его владения.
Смагин кратко объяснил Сурену, в чем дело. Сурен захохотал.
— Скажите еще спасибо, что он ограничился только уведомлением!
— Лбом стены не прошибешь, — махнул рукой Вершадский, — придется уехать.
Смагин и Вершадский вернулись в Тифлис.
На другой день утром по дороге на вокзал Вершадский посоветовал Смагину не испытывать судьбы и не соблазняться наблюдением за ритуалом утреннего завтрака Гегечкори.
— Я вас устрою у моих знакомых. Это вполне безопасное место, домик стоит на отлете, и живут там прекрасные люди. В Тифлисе меня не знают, и я буду вашим связующим звеном.
На этом они и порешили.
Смагин и Вершадский поселились на окраине города в Сабуртало. Это местечко не было связано с Тифлисом трамваем. Одноэтажный домик друзей Вершадского был последним на кривой улочке. За ним начинался лесок.
Однако Вершадский, которого в Тифлисе никто не знал, мог свободно разгуливать по городу и делиться своими впечатлениями со Смагиным.
Зимние дни были сравнительно теплыми, в «Химерион» собиралась богема, вино лилось рекой, иностранцы наполняли кафе и рестораны, эмигранты по–прежнему строили козни против Советской России; столица Грузии была засорена осколками различных, потерпевших крах, национально–буржуазных правительств; члены бывшего Всероссийского учредительного собрания по–прежнему продолжали разыгрывать роль полномочных народных избранников и под флагами несуществующих государств пытались создавать заговоры против изгнавших их народов. Те из них, кому удалось захватить с собой валюту и золото, устраивали декоративные представительства, консульства и различные «общества национального возрождения», которые тифлисские насмешники называли «обществами национального возвращения». Но дни шли, деньги таяли, приемные, наспех налаженные и иной раз пышно обставленные, пустели. Эмигранты покрупнее, те, которые имели текущие счета в заграничных банках, постепенно переправлялись в Константинополь и дальше, в обетованные столицы Европы, переживавшей медовый месяц версальского мира.
В Учредительном собрании Грузии продолжались бесконечные словопрения. Участились забастовки рабочих и служащих. Воровство и взяточничество начало приобретать небывалые размеры. Разразилось несколько скандалов о расхищении крупных сумм государственными служащими высшего ранга. Наиболее крупные хищения, которые нельзя было затушевать, стали достоянием гласности, о них заговорила пресса. Республиканская милиция, с первого дня организации бывшая продажной, вскоре побила все рекорды продажности. В более завуалированной форме то же самое творилось в высших судебных установлениях, канцеляриях и судах. Государственный банк трещал по всем швам, выпуская бесконечное количество бумажных денег.
Некоторые министры махнули на все рукой и думали только о том, как сколотить капиталец.
Понаехавшие со всех сторон Европы авантюристы лихорадочно скупали по сходной цене золото, бриллианты и другие драгоценности, перекочевывавшие из частных рук и комиссионных магазинов в их широкие карманы. Нуждавшиеся в деньгах владельцы бакинских нефтяных участков продавали их за гроши спекулянтам и комбинаторам, которые перепродавали их ослепленным глупцам, верившим в незыблемость мусаватистского правительства.
Вся эта накипь веселилась и создавала ложное впечатление расцвета и полного благополучия. Космополиты всех рангов и оттенков сплошным потоком разливались по главным улицам города, который они называли «маленьким Парижем». Меньшевистская газета «Борьба», издававшаяся на двух языках, грузинском и русском, из кожи лезла вон, чтобы доказать, что в меньшевистском лагере все обстоит благополучно. Она умалчивала о том, что Грузинская республика отдана на откуп иностранцам, что меньшевики изменили социалистическим лозунгам, заменив их буржуазно–шовинистическими выкриками. В отчаянии, что они не могли приостановить разруху, ими же созданную, меньшевистские лидеры начали неистово вопить в своей печати об интригах Москвы и о кознях большевиков. По заводам и фабрикам рыскали кедиевские молодчики и вылавливали рабочих и служащих, заподозренных в сочувствий большевикам.
В провинции происходил грабеж крестьянского населения, доводивший крестьян до полной нищеты. Там то и дело вспыхивали восстания, подавлявшиеся с небывалой жестокостью. Грузинский народ все больше ненавидел правительство Жордания, катившееся к своему бесславному концу.
Глава III
Невозможно было подсчитать количество оттенков тех красок, которыми была охвачена, как пожаром, листва, едва державшаяся на ветках деревьев.
Оттенки огненно–красные и зеленые доминировали, иногда проскальзывали коричневатые. Зеленые листья, еще не поддавшиеся увяданию, блестели на солнце, как осколки изумруда. Нельзя было оторвать глаз от этих деревьев.
Волны Супсы неслись так же стремительно, как и летом, только вместо ярко–зеленых ветвей, свешивавшихся с крутых берегов, теперь к ним склонялись пожелтевшие ветки, с которых сыпалась золотистая листва.
День клонился к концу. На террасе дома Куридзе было особенно оживленно. Час назад из Тифлиса неожиданно приехали Гоги и Мзия, захватив с собой Смагина и Вершадского.
Хозяйка дома, застигнутая врасплох неожиданным приездом гостей, при помощи Мзии и Гоги быстро сервировала стол.
Смагин, для которого дом Куридзе был уже знаком, старался, чтобы приехавший с ним Вершадский чувствовал себя легко и свободно.
— Мама, что же ты не спрашиваешь нас о причине столь внезапного вторжения? — смеясь, спросила Мзия.
— Боже ты мой, кто же спрашивает об этом гостей? — ответила Ольга Соломоновна вопросом.
— Хотя вы и не спрашиваете, — вмешался в разговор Гоги, — но я вам все–таки объясню.
— Гоги, — перебила его Мзия, — ты будто делаешь вступление к отчету на общем собрании.
— A y нас как раз и есть общее собрание.
— Но есть отвод докладчика, — стараясь сохранить серьезный вид, сказал Смагин. — Разрешите мне сделать доклад вместо Гоги.
Заглушая смех и шутки, раздались голоса:
— Просим, просим…
— Ну вот, глубокочтимая Ольга Соломоновна! Мы решили нарушить ваш семейный покой ввиду одного чрезвычайно важного события, важного, разумеется, не только для нас, а и для мировой истории: по просьбе Варвары Вахтанговны Гоги срочно выезжает в Москву, а затем в Петроград на поиск своего без вести пропавшего брата.
— Отари? — переспросила Ольга Соломоновна.
— Да. Отари Ираклиевича, — отметил Смагин. — Так вот, Мзия, пользуясь случаем побывать в Москве и Петрограде, с которыми она знакома только по географической карте, решила ехать вместе с ним.
Ольгу Соломоновну взволновало это сообщение, но она овладела собой.
— И не потребовалось даже совета со мной?
— Бывают обстоятельства, — воскликнул Гоги, — когда советы уже не могут изменить решения.
Мзия произнесла с нарочитой торжественностью:
— Я принадлежу мужу и должна всюду его сопровождать.
Фраза вызвала общий хохот. Ольга Соломоновна, поняв, что остается только примириться с мыслью о неожиданной разлуке с дочерью, спросила:
— А папа знает об этом?
— Теймуразу Арчиловичу не до этого, —ответил Смагин. — Он принимает сейчас портфель наркомздрава.
— Стоит только выехать из Тифлиса, — засмеялась Ольга Соломоновна, — как оттуда начинают сыпаться новости, которые узнаешь последней.
— Не совсем последней, — улыбнулся Смагин, — так как об этом, кроме нас, никто не знает. Указ еще не опубликован. Однако позвольте мне познакомить вас с другом, который приехал с нами.
И он представил Вершадского.
— Ваши друзья — это наши друзья, — произнесла Ольга Соломоновна, радуясь в душе, что разговор переходит на другую тему.
Заслышав стук колес экипажа, она выглянула в окно.
У ворот дома остановился фаэтон, из которого вышел Теймураз Арчилович.
Ольга Соломоновна, Мзия, а вслед за ними и другие кинулись навстречу.
— Не радуйтесь, — сказал Теймураз Арчилович, обнимая жену и дочь. — Я приехал на самый короткий срок, скорее вырвался, чем приехал.
— Но мы тебя все равно не отпустим, папа, — вскричала Мзия. — Ведь правда, мама?
Ольга Соломоновна не ответила, взяла под руку мужа и повела его на веранду.
— О, здесь целое собрание!
Теймураз Арчилович поздоровался со всеми и пожал руку Вершадскому.
— Какие новости в Тифлисе? — лукаво спросила Мзия, когда все снова расселись по своим местам.
— А ты ничего не знаешь, да? Я вижу, что ты уже успела все разболтать.
— Но ведь это же не тайна, папа?
— Тебя можно поздравить, Теймураз? — спросила, улыбаясь, Ольга Соломоновна.
— Как тебе сказать? Для меня это так неожиданно, что и поздравлять нечего.
— Почему? — вмешался в разговор Гоги.
— Потому, мне кажется, что я совсем не подхожу для этого поста. Во всяком случае, вы меня можете поздравить только с тем, что я не сделал бестактности и, вопреки своему желанию, не отказался, раз наши нашли, что это необходимо.
Гоги и Мзия думали сейчас не столько о назначении Теймураза Арчиловича, сколько о том, как он отнесется к их намерению ехать в Москву.
А Теймураз Арчилович, вдруг посмотрев на них в упор, произнес полушутя, полусерьезно:
— Ну, а как чувствуют себя наши путешественники? Захотелось посмотреть сразу обе столицы? Что ж, кто едет в первый раз в Москву, тому грешно не осмотреть и Петрограда. Ведь Петроград — колыбель…
— Да мы не потому, что колыбель… — смущенно возразил Гоги.
— Знаю, знаю, Варвара Вахтанговна мне все рассказала.
— Боже мой, когда она успела? — воскликнул Гоги.
— А ты думаешь, молодежь успевает все делать раньше всех?
Глава IV
На другой день семья Куридзе провожала возвращающегося в Тифлис доктора.
Теймураз Арчилович был в прекрасном настроении. Его приезд окончательно успокоил жену и примирил ее с предстоящей разлукой с дочерью.
— Жаль, что вы не врач, — шутил он, обращаясь к Смагину, — иначе место главврача, освободившееся после моего назначения, было бы за вами. Помните, как мы познакомились? И как вы были поражены тем, что нашли во мне неожиданного союзника? Ну, а где теперь все эти ваши разношерстные противники? О гонителях я не спрашиваю, они уместились вместе с Керенским и Жордания в сорном ящике Истории.
— Везников, которого вы знаете по моим рассказам, не раз говорил, что если удирать, то лучше на месяц раньше, чем на минуту позже. Он так и поступил. Удрал в Константинополь одним из первых.
— А этот философ?
— Атахишвили?
— Разумеется. Другим философом они еще не успели обзавестись.
— Его и след простыл. Мне рассказывали, что сам Ной Жордания дал ему официальную командировку в Париж — подготовить новый ковчег для Ноя. Но что меня удивляет, — продолжал Смагин, — что тот член Учредительного собрания — я говорю про Абуладзе, — который горячее всех ратовал за борьбу до победного конца, уехал за несколько дней до начала борьбы.
— Ничего нет удивительного, — ответил Теймураз Арчилович, — в таких случаях обычно самые велеречивые люди убегают первыми.
— Бывают исключения, — улыбнулся Смагин. — Вы помните знаменитый клуб «Новое искусство», вернее, игорный дом под флагом клуба?
— Кто его не помнит, — засмеялся доктор. — Мне даже один раз довелось в нем ужинать, когда врачи устраивали какой–то банкет, от которого я не мог отвертеться.
— Ну так вот, — продолжал Смагин, — секретарем этого клуба был москвич Чижов, бежавший от большевиков, хотя он этим и не хвастался так откровенно, как Везников. Через несколько дней после изгнания меньшевиков он является ко мне домой и просит, чтобы я удостоверил, что он с первого дня приезда в Тифлис занимался агитацией против приютивших его меньшевиков.
— Если бы он не знал о вашей мягкости и доброте, то он не посмел бы к вам прийти, — вставил свое слово Вершадский.
— Однако, — улыбнулся Смагин, — моя мнимая доброта ему не помогла. Я сказал, что готов письменно подтвердить его секретарство в игорном доме.
— Ну, а я бы просто спустил его с лестницы! — вскрикнул Гоги.
— Зачем же мне было его спускать, когда он сам спустился так стремительно, что я не успел опомниться.
— Грустно то, —сказал после минутной паузы Теймураз Арчилович, что такие типы не единичны. Ко мне еще до моего назначения тоже приходили врачи, которые при меньшевиках готовы были меня живьем съесть. И они тоже клялись мне в верности Советской власти.
— Самое трудное, — ответил Смагин, — это разобраться объективно и беспристрастно, кто принял Советскую власть искренне, а кто из страха или из карьеристских соображений.
— Я бы выселил из Грузии всех, кто нам не помогал, когда наша партия была в подполье, — сердито проговорил Гоги.
— Я забыл вам рассказать самое необычайное происшествие, — перебил его Смагин. — Вы знаете, кто мог бы легко уехать, но кто не уехал и в первый же день установления Советской власти явился в наркомат внутренних дел, предлагая свои услуги?.. Сам когда–то все могущий секретарь Гегечкори — Домбадзе. Да, да, Домбадзе.
— Ну, знаете, — развел руками Гоги, — он теперь будет говорить, что облегчил мою участь из–за любви к большевикам.
— Видите, какой у него теперь козырь! —засмеялся. Вершадский.
— Я об. этом слышал, — сказал Теймураз Арчилович. — Делом Домбадзе занята сейчас особая комиссия. Если подтвердится, что он действительно оказывал услуги нашей партии и что случай с Гоги не единичный и не случайный, то он будет реабилитирован.
— А все–таки, хоть он и помог мне выпутаться из кедиевских сетей, я не питаю к нему никакого доверия.
— Поживем — увидим, —улыбнулся Теймураз Арчилович.
— Неужели можно поверить, что он, будучи правой рукой Гегечкори, левой рукой помогал мне?
— Так это или нет, комиссия определит лучше нас, — сказал Теймураз Арчилович и снова обратился к Смагину: — Александр Александрович, вы и Гоги когда–то рассказывали про бакинского поэта с французской фамилией.
— Юра де Румье?
— Да, да.
— Его история такова, — ответил Смагин. — После изгнания мусаватистов он остался в Баку, и, так как ему вечно нужны были деньги, он связался с какими–то подонками и получил от них довольно крупный аванс за… обещание поджечь один из нефтепромыслов. Конечно, он и не думал осуществлять свой план. Он не выходил из своего любимого кафе, сидел там в обществе таких же оболтусов и разглагольствовал о будущем новой поэзии. Деньги таяли. Но где–то на промыслах случился пожар, и его осенила мысль выдать это за дело своих рук. Он потребовал полной оплаты. Ему поверили и отвалили кучу денег. Но когда об его обмане узнали те негодяи, которые поручили ему совершить поджог, то они заманили его под предлогом нового «заказа» (а следовательно, и денег) в какой–то темный уголок в окрестностях Баку и там пристрелили.
— Я так и знал, что он этим кончит, — сказал Гоги.
— Он мог бы этим и не кончать, —возразил Смагин, — если около него был бы человек, который направил бы его на трудовой путь.
— Александр Александрович! — не унимался Гоги. — Мы же его изучили за время пребывания в Баку, он не был способен к трудовой жизни. Он как был, так и остался типичным авантюристом!
— И не таких исправляла жизнь при более благоприятных обстоятельствах, — задумчиво произнес Вершадский.
— Я вспомнил еще одного бакинского типа, — сказал Гоги, — его бы я расстрелял собственноручно. Это — Ледницкий.
— Гоги, — засмеялась Мзия, —если ты всегда бываешь похож на маленького тигренка, то сегодня ты напоминаешь кровожадного тигра.
— Будешь тигром, когда имеешь дело с волками.
— О судьбе Ледницкого я ничего не слышал, — сказал Смагин, — но я уверен, что он продолжает свою деятельность, укрывшись в каком–нибудь эмигрантском гнездышке в Париже. А вот о вашем приятеле Гасане, — обратился он к Вершадскому, — я кое–что знаю. Он выбран членом Совета бакинских рабочих и крестьянских депутатов.
— А я знаю больше, Александр Александрович, — засмеялся Вершадский. — Я вчера получил от него письмо, о котором я забыл вам сказать, каюсь в этом, а в нем есть такие строчки о вас: «Если товарищ Смагин захочет приехать к нам, чтобы почесть лекцию, пусть он будет уверен, что теперь мы встретим его не так, как встретили мусаватисты».
— Вот Гасан, вероятно, знает, — сказал Гоги, — куда делся этот гад Ледницкий.
— Гоги, — мягко остановила его Мзия, — он не стоит того, чтобы о нем думать.
— Я не о нем думаю, а о веревке, которая плачет по нем.
— Гоги, — засмеялась Мзия, — по дороге в Москву мы остановимся в Баку, чтобы ты хоть на неделю возглавил военно–революционный трибунал.
— Я боюсь, — сказала Ольга Соломоновна, — что вы будете так до утра перебирать косточки ваших друзей и недругов.
— Это намек? — шутливо осведомился Гоги.
— Не намек, а прямое приказание старших: чтобы мы перестали балагурить, — в тон ему ответила Мзия.
— Мзия, ты всегда что–нибудь придумаешь.
— Хорошо, мама, я больше ничего не буду придумывать! Я буду только думать.
— Если ты будешь только думать, то мне будет скучно! — вскричал Гоги.
Никому не хотелось уходить, на террасе было уютно.
Поблизости журчали волны Супсы. Сгустились сумерки, и только тогда все поднялись из–за стола. Смагину была отведена отдельная маленькая комнатка на втором этаже.
Сквозь окно опустевшей веранды вливался голубой свет лунной ночи. На горах темнел затихший лес.
Жизнь казалась настолько полной, что ничего нельзя было ни прибавить, ни убавить. В такие минуты человек чувствует, как у него вырастают крылья; он готов согреть своим теплым дыханием тех, у кого не хватает тепла, дать счастье тем, у кого его нет, жить для других и радоваться радостью тех, которые хотят того же, что и он; полного торжества добрых и чистых побуждений. Такую минуту переживал Смагин, стоя у окна опустевшей веранды, залитой синим светом луны.
Главa V
До отхода московского поезда оставалось еще более четырех часов, но Варвара Вахтанговна начала уже волноваться.
— Хорошо, что хоть вы пришли, — заулыбалась она вошедшему Смагину. — Подумайте, скоро надо ехать, а никого еще нет. О чем они думают? Ведь поезд не телега, ждать не станет.
— Помилуйте, дорогая Варвара Вахтанговна, но ведь до отхода поезда еще целых четыре часа…
— Да, но ведь надо же уложиться.
— Вот они и укладываются. И я уже собрал свой несложный багаж, а Гоги, зная, что вы будете беспокоиться, просил меня зайти к вам и успокоить. Ровно через час они прибудут, и даже на автомобиле…
— Ах, Саша, как хорошо, что вы пришли раньше, я успею показать вам одно письмо. Вы не можете себе представить, как оно меня расстроило, — и она протянула Смагину листок почтовой бумаги. — Я не знаю, как им помочь. Одна надежда на вас. Помните, как вы спасли Гоги, но тогда вы действовали согласно своим убеждениям, а теперь вам будет значительно труднее, я это знаю, я чувствую, но ведь и я должна действовать…
Пока Варвара Вахтанговна говорила все это взволнованно, прерывающимся голосом, Смагин успел прочесть подпись Нины и заметил, что некоторые строчки письма расплылись от слез.
— Милый Саша! Прочтите и потом скажите мне — можете ли вы помочь мне или… станете на точку зрения Гоги.
— Но, Варвара Вахтанговна, вы же еще не знаете точки зрения Гоги по делу, о котором я догадываюсь.
— Ах, Саша, ведь я же знаю моего Гоги. Это чудесное существо, но в некоторых вопросах он прямо непоколебим. Читайте же, а я пока приготовлю чай.
Смагин прочел письмо.
«Дорогая мама! Почему я не послушалась Александра Александровича. Боже мой! Куда мы попали! Кем мы окружены! Аркадий ходит, словно в воду опущенный. Что я говорю — «в воду», нет, как опущенный в ведро с помоями. Ты знаешь, как он чист душой. Он возненавидел этот сброд, эти отбросы. Никакие лекции, никакие разговоры и увещевания его не могли убедить, но жизнь среди эмигрантов его убедила сразу, что он сделал большую ошибку, когда я хотя и без всякого энтузиазма, но все же передала ему мой разговор с Смагиным. Я ждала его ответа. Он сказал — нет. И мы уехали. Теперь он в отчаянии, что вверг вместе с собой и меня в этот константинопольский вертеп.
Первая мысль, которая у тебя мелькнет, когда ты будешь читать это письмо, что мы страшно нуждаемся, но это не так. Представь себе, что Аркадий, конечно, благодаря слепой случайности, очень хорошо устроился, ему помогло знание английского языка, но не в этом дело. Сейчас у него только одна мысль, только одно желание: вернуться в Грузию, к тем самым большевикам, от которых он бежал.
Представь себе этот парадокс.
Но как это сделать? Мы же эмигранты, мы вроде как бы преступники… Кто нас примет обратно, кто поймет, что произошло в прекрасной душе Аркадия, кто поверит, что мы хотим вернуться не потому, что нуждаемся, а потому, что поняли, что были введены в заблуждение теми, кто распространял всякие нелепости про большевиков?
Одна надежда на тебя, вернее, на Александра Александровича, который душой сроднился с нашей семьей и который так полюбил тебя и Гоги. На Гоги я не рассчитываю, хотя люблю его не меньше, чем любила. Но ты его характер знаешь. Одна надежда на тебя и А. А.
Жду весточки от тебя; как дать мне знать — научит тебя Теймураз Арчилович, если А. А. с ним поговорит.
Целую тебя,
твоя Нина».
Смагин опустил письмо и задумался.
— Что вы теперь скажете? — услышал он взволнованный голос Варвары Вахтанговны.
— Вы еще спрашиваете? — воскликнул Смагин, вскакивая с тахты. — Конечно, мы его вызволим оттуда. Ведь он не враг, а просто сбитый с толку человек. Знаете что, Варвара Вахтанговна, время не терпит, разрешите мне взять это письмо и отлучиться на час.
— Боже мой, как же нам быть? Ведь поезд отходит через три с половиной часа.
Когда Смагин вернулся, все были уже в сборе.
— Александр Александрович! Где вы пропадали? — воскликнул Гоги. — Мама уже решила, что вы раздумали ехать в Москву…
— И сбежали от нас, — со смехом докончила Мзия.
— Гоги! Ты всегда что–нибудь придумаешь, — с ласковым упреком сказала Варвара Вахтанговна.
Смагин взял ее под руку и отвел в сторону, бросив на ходу присутствующим:
— Оставьте, у нас свои секреты.
— Как всегда, — пробасил Гоги.
— Да, как всегда, — ответил Смагин и тихо сказал: — Варвара Вахтанговна, успех необычайный. Но я только этого и ожидал…
— Не томите меня. Где вы были?
— Я был у Амояна, прочел ему письмо. Он понял все без моих объяснений. Все будет сделано. Вот вам письмо Нины. Спрячьте его на память, чтобы перечесть вместе с ней…
— О чем вы там шепчетесь? — не удержался Гоги, подходя к ним.
Смагин положил на его плечо руку и сказал с напускной серьезностью:
— Я дал слово маме, что буду хорошо смотреть за ее детьми.
Гоги засмеялся.
— Мзия, слышишь?
— Не слышу, но чувствую, — проговорила Мзия и тоже подошла.
Варвара Вахтанговна засуетилась.
— Однако пора собираться…
— Поезд не телега, — закончил за нее Гоги.
— Вот будешь смеяться, когда опоздаешь! Варвара Вахтанговна потушила свою керосинку.
— Теперь, по старинному обычаю, сядем.
Гоги присел на чемодан и посадил на колени Мзию. Смагин поместился на тахте рядом с Варварой Вахтанговной. Вершадский опустился на стул.
— Ну вот, — произнесла Варвара Вахтанговна после минутного молчания, — теперь должен подняться самый младший.
— Мы однолетки, — сказал Гоги, вставая с чемодана вместе с Мзией и вытягиваясь во фронт.
За ними поднялись и другие. Два фаэтона, нанятые заранее, уже ожидали их у ворот дома.
Когда они выгрузили свои чемоданы и вышли на вокзал, посадки еще не было. Вслед за ними на вокзал приехала Ольга Соломоновна и сообщила, что у Теймураза Арчиловича сейчас заседание, но он постарается приехать.
Поезд был подан. Мзия, Гоги и Смагин отыскали свое купе и вошли вместе с Варварой Вахтанговной и Ольгой Соломоновной. Через минуту появился и Теймураз Арчилович в сопровождении какой–то молодой девушки.
— А все–таки успел? — произнес он, будто с кем–то держал пари. И добавил: — Гоги, неблагодарное существо, не узнаешь Нателлы?
Гоги вспомнил лицо медсестры той больницы, в которой лежал год назад.
— Нателла сейчас работает машинисткой в нашем наркомате, — объяснил Куридзе. — Она выразила желание принять, так сказать, участие в проводах…
Гоги подошел и пожал ей руку:
— Большое спасибо вам за все!
— Что вы!.. — смутилась Нателла.
— Я никогда не смогу забыть вашего внимания и вашего…
— Ну, оратор ты никудышный! — засмеялся Куридзе. — Целуй ручку у Нателлы — и баста. А теперь нам надо пробираться к выходу, иначе мы укатим с вами в Москву, и тогда нам с Нателлой не миновать строгого выговора за нарушение служебной дисциплины.
Все двинулись к выходу и на площадке вагона простились еще раз.
Нателла взглянула на Гоги, который обнял Мзию за талию, резко отвернулась и направилась прочь от вагона.
Поезд тронулся…
Варвара Вахтанговна прижала к своим глазам платок. Теперь она уже не боялась огорчить своими слезами Гоги. Куридзе взял под руку жену и Варвару Вахтанговну и, видя убегавшую Нателлу, крикнул:
— Нателла, куда вы ретируетесь?! Мы вас довезем до дому.
Нателла обернулась:
— Доктор, мне нужно навестить больную подругу. Она живет здесь рядом…
…Нателла шла по опустевшему перрону и думала только о своем. Ее сейчас не интересовало ни то, как складываются человеческие судьбы, ни то, что никто не застрахован ни от ослепительного счастья, ни от потрясающего горя. Не думала она и о том, что ее ожидает впереди целая жизнь и что через какой–нибудь год ей может показаться смешным то, что сейчас кажется трагичным. Она не думала и о том, что все движется вперед, что и через цветущие равнины и через мертвые пустыни намечается и прокладывается широкий путь к большому человеческому счастью, в котором найдет свое место и маленькое счастье отдельных людей.
Тифлис стал другим. Правительство Жордания и эмигранты из наиболее обеспеченных, которые в свое время бежали из Советской России в Грузию, успели скрыться, но быстрый крах меньшевистской республики лишил возможности удрать за границу деятелей средней руки. Вместо фланирующих по проспекту Руставели авантюристов и спекулянтов, торговавших реальной валютой и призрачными нефтяными участками, торопливой походкой проходили служащие советских учреждений. Комиссионные магазины еще существовали, но операции их значительно сократились. Крупных клиентов смыло будто волной. Оставшиеся в городе мелкие валютчики перекочевали на передвижную «черную биржу».
Передовая часть грузинской интеллигенции не за страх, а за совесть начала работать рука об руку с Советской властью.
Оставшиеся в Тифлисе недовольные элементы вздыхали о прошлом, шушукались, жалели о блеске витрин и закрытии картежных притонов. Они уже не называли Тифлис «маленьким Парижем» и ежились при виде грузинских красноармейцев.
7 ноября 1921 года Советская Грузия впервые торжественно отпраздновала четырехлетие Великой Октябрьской революции.