У подножия необъятного мира — страница 14 из 14

И, как из года в год, по весне замешивали над раздетой рекой время коршуны. Одураченными переселенцами метались, сыпались из-за Ульги скворцы. Развешанные, как сети, радостно взбирались голубиные стаи в небо. Стремительной ржавой секирой пролетал, рвал их сокол-сапсан. И под стекающим пером прячущимися залпами проносились чирки…

И перелетало время в сам городок, и копилось, заполняясь радостями людскими и печалями, жестокостью и милосердием, и уходило неотвратимо дальше, роняя и роняя за собой большие и малые свои вешки…

1

Ещё в шестом классе Шаток твёрдо решил: после семилетки он будет поступать в геологоразведочный. Только в геологоразведочный техникум – и никуда больше. В соседнем городке техникум находился. Всего каких-то сто пятьдесят километров. Поезд через сутки, так что при случае и при лишних деньгах можно на праздники домой прикатывать.

У Павлики планы были пошире: сперва он поступает с Витькой в геологоразведочный, оканчивает его, получив среднее образование и специальность, и сразу едет учиться дальше – в университет. «Но тебе же надо математикой заниматься! – горячился Николай Иванович. – Физикой! Зачем тебе геология? Закончи десятилетку – и сразу в университет!» Павлики опус кал глаза. «Там стипендия, дядя Коля… В техникуме… Можно и на повышенную… Потом с отличием закончить… И можно в МГУ, на физмат тогда…» И всем в комнате Ильиных почему-то сразу поверилось, что так оно и будет, что Павлики учиться будет на повышенную, окончит с отличием и сразу, без отработки, поступит в Московский университет. «Говорила я им, – как всегда, при посторонних взрослых называя внука на “вы”, жаловалась Павла. – Упёрлися. Хватит, говорят, тебе мантулить из-за меня. Сам теперь помогать буду. А какая там стипендия?… Может, одумаетесь, а? А я ещё – чуток?…» Павла начинала тихо плакать. «Нет, бабушка, – тоже тихо, но твёрдо говорил внук. – Решили ведь уже…» И опять все сразу поверили, что он поедет в этот чёртов геологоразведочный и будет посылать с повышенной Павле. А Павла редко, коротко вздыхала, задумавшись: чего уж теперь?… Бессильный помочь ей, мучаясь, Николай Иванович опять горячился, упорно талдычил о десятилетке. Что три года там на среднее образование уйдёт, три, а не четыре, как в техникуме. Что помогут они с Надей, материально помогут, что не будет Павла больше работать. Ну ладно Витька – чёрт с ним: мозги сдвинуты, но тебе-то, тебе-то зачем?! «Нет, дядя Коля, я решил».

Под хмурыми подозрительными взглядами матери Витька удерживал деланное безразличие: он ни при чём, он нейтрален, но в душе ликовал: они с Павлики будут вместе, всегда вместе, целых четыре года вместе!.. Правда, ещё ведь поступить надо. В техникум-то. Да и родную Крыловку дотащить и скинуть с себя с честью, не надорвавшись. А то – вон экзаменов: три свалили, а впереди ещё десяток! Так что некогда нам время на пустые разговоры тратить – пошли! И как с главнейшими неопровержимыми доводами, они шли с кипами учебников мимо онемевших взрослых. Во дворе залезали на сараи финского, сдёргивали рубашки, майки, и под звонким июньским солнцем гоняли друг друга по билетам. Потом, закинув руки за головы, прищуривая мечтательно глаза, лежали и смотрели на высокую стаю голубей, которая живым, пёстренько-трепещущим неводом неводила и неводила по высокой, загустевшей синеве.

2

С торжественной бархатной скатерти директор Зиз-ис брал очередное свидетельство об окончании, выкрикивал фамилию, имя, и ждал, улыбчиво высматривая в густой толпе ребят внизу названного выпускника. Выпускник – взволнованный, напряжённый – шёл на сцену, дружно провожаемый аплодисментами. Зиз-ис вручал бумагу, говорил тихо напутственное, жал руку. Выпускник спускался обратно вниз – и тут резко взмахивала рука Гнедого. Расположившийся перед сценой оркестр разом вдарял. Тушем. Точно окончательно добивал выпускника. И тот – обалдевший, счастливый, красный – падал в спасительное ребячье единство, где его хлопали по плечам, поздравляли.

Тем временем в президиуме Лента словно отдирал от себя злорадные наиехиднейшие ленты. Превратив их в свидетельства, пододвигал Зиз-ису, как бы говоря: вот, убедитесь сами, многоуважаемый товарищ директор, кого вы выпускаете! Но открытый добродушный Зиз-ис в свидетельства не смотрел. Выкрикнув фамилию, опять улыбался, смотрел на очередного выпускника, который – вот он! – выбирается из друзей, как из цепкого кустарника. И всё повторялось: напутственные тихие слова, рукопожатие, удар тушем. Удар убойный, но одноразовый, без повтора – Гнедой, как истинный профессионал, берёг ноты, не допускал ни единой попусту. И только с Шатком вышла у Гнедого закавыка!

Когда Витька услыхал свою фамилию, он, как заранее прорепетировав в уме, спокойно отложил тромбон на стул рядом с дядей Ревазом, встал и под дружные хлопки ребят пошёл на сцену. «Молодец, Витя! Счастливо тебе поступить в геологоразведочный!» И разойтись бы им подобру-поздорову, но вдруг игла от красивой запонки Зиз-иса зацепилась за Витькин рукав… Они дёрнулись, растянулись руками, не отпуская один другого. Стали поспешно, углублённо отцеплять запонку, мешали друг другу, никак не могли справиться с ней. А Гнедой… как сумасшедший, не переставая, бил и бил по ним тушем. Старался словно оторвать, отстрелить, наконец, своего оркестранта, попавшего в такой жуткий просак… Потом отирал пот, покачивал удручённо головой вернувшемуся Витьке: а-а?… А тот деловой прикидкой подёргивал кулису, продувал мундштук, явно намереваясь продолжить игру. И всё это под хохот неимоверный. Смеялся Зис-ис, смеялся президиум за торжественной скатертью. А когда с большим запозданием прорвало самого Шатка – все вообще легли. И только дядя Реваз со взведённым тромбоном был прям и строг – с гордостью смотрел на своего ученика.

И казалось всем в тот день, что не будет конца этому празднику, веселью…

Но окончился торжественный акт, и Лента протокольно развёл руки: всё, многоуважаемый товарищ директор, всё, многоуважаемые товарищи выпускники! Нечем вам больше себя ублажать!

На сцену простучала каблучками Лидия Ивановна и, заговорщицки поворачиваясь к президиуму, объявила, что теперь наших выпускников ожидает скромный обед: 7 «А» будет обедать в своём классе, 7 «Б» – в своём. В одном классе наши выпускники и не поместятся… Наши выпускники оживились, запотирали руки, тоже заговорщицки перемигивались, поталкивались, направляясь к своим классам. Однако когда архаровцы 7 «Б» увидели в своём классе длинный ряд столов, уставленных длинными рядами тарелок, когда увидели три охапистых букета поздней сирени… то несколько приостолбенели в дверях. Входили в родной класс, как в не очень знакомое помещение – чуть-чуть испуганные, деликатные, тихие. Рассаживались ряд напротив ряда. Вежливо ждали, пока мать Шатка, тётка Павла, ещё три-четыре родительницы сновали меж них, накладывали в тарелки плов. Не торопясь – культурно – ели. Улыбались, почему-то по-прежнему перемигиваясь. Точно знали какую-то очень глубинную, шкодную тайну. Каждому досталось по маленькой тарелке золотисто-знойного, очень вкусного плова и по два стакана компота. Потихоньку узнавали у Павлы: как там, в 7 «А»? В смысле нормы, раскладочки, так сказать? Оказалось всё так же: по маленькой тарелке плова на нос, но зато тоже по целых два стакана компота! Ну что ж, всё законно, справедливо, без обману. Архаровцы были довольны. Тем более что вечером ждало их ещё одно приятное испытание.

3

Со смущающейся настойчивостью бесхозной экскурсии, брошенной, к примеру, в Эрмитаже, топтались крыловцы на середине актового зала Кировской школы. Спячивались балетным трепетливым гамузком, потихонечку закруживали, старались высмотреть в высокой полусфере потолка, в замазанной, купеческой ещё, лепнине, летающих амуров со стрелами любви или ещё чего позабористей… На стену наталкивались. Дальше некуда было оттанцовывать. Теснились. Однако всё равно насупротив – через жутковатое пустое пространство, отделяющее их от кировок, которые ну совершенно забыли про приглашённых и были ну совершенно весёленькие меж собой – старались не глядеть. Спиной старались больше к ним, спиной…

Внезапно, как гром средь ясного неба, из динамика загрохотал фокстрот. Так это уже танцы, братва? Что делать? Все повернулись к Дыне. Но Дыня – крыловец-герой Дыня – без папки своей сразу потерял отчаянность. Смотрел только тоскливо на призывные взмахи руки пассии. Первым сделать шаг в пространство не мог. Эх, Дыня, Дыня…

Вдруг Шаток с ужасом ощутил, что ноги его передёрнуло. Как у козла. Раз, другой. И они, ноги эти не его, повели через жуткое это пространство. К девчонкам повели! И вкопанно поставили перед одной из них – перед полненькой семиклассницей, у которой от смеха и волнения ну прямо всё время слетали лямки фартука с плеч.

Выкручивая правой ногой, Витька дико разглядывал её. Потом – как боднул: мол, приглашаю.

Усталой красавицей семиклассница положила ему руку на плечо. Витька ухватил, дёргающе потолкал её под музыку – повёл как бы. Он старался не дышать в полыхающий каштановый зной веснушек, в смущённо опущенные глаза в длинных ресницах. В одной руке, на отлёте, он носил пухленько-влажную, покорную ручку, другая рука его – как клешня упёрлась в мучительную, уелозивающую спину. «Как вас зовут?» – просипел он в сторону безразлично. «Курочкиной… Раей…» – виновато глянула на него семиклассница. Себя назвать он не смог – дыхание заперло. Окончательно. Кое-как дотолок танец, не доведя партнёршу до хихикающей группки её товарок – бросил, на деревянных ногах пошагал через так и пустующее пространство. Оказывается – один протанцевал! Вот козёл так козёл! Сердце его бухало, лицо залило красным зноем. Его хлопали по плечам, жали руку, как герою. Он хватал ртом воздух, назад не оборачивался, на Курочкину не глядел. Потом, когда всё больше и больше пошла густеть танцующая толчея, когда забегали ушлые головёнки и залетали за ними доверчивые косы, он, как человек, давший всему этому ход, как человек, сделавший своё дело, стоял только и смотрел поверх всего. Ему было скучно. Он с кривой усмешкой Печорина словно слушал в грохоте музыки, в замазанном излишестве лепнины на полусфере такую же размазанную, никчёмную толчею презренной толпы внизу… Провалившись в белую наглаженную рубашку, рядом застенчиво грустил Павлики. Иногда тянул Шатка за рукав: пошли-и, чего мы тут?…


После школьного бала они, торопясь, шли ночной, провальной улицей. Проходили под слепнущими в мошкаре колоколами света – тут же на землю выдёргивались две тени, клонились, начинали тянуться в темноту. «Она понравилась тебе, да?…» – «Кто?! – испуганно остановилась и замерла тень Витьки. – Кутельпас-то эта?…» И тень снова быстро пошла, словно лечь скорее стремилась, темнотой накрыться от стыда. «Почему кутельпас? Почему кутельпас? – беленьким курчонком припрыгивал сбоку Павлики. – Почему кутельпас?» – «Почему… Танцевать тоже не умеет… Все ноги об неё поотшибал».

И только дома, на веранде, когда, не раздеваясь, Витька долго лежал на кровати, когда глаза его вспоминали и вспоминали весь вечер-бал, он вдруг с радостью ощутил в душе, что ведь всё у него ещё впереди… Что там, дальше, будет много у него неизведанного, небывалого ещё с ним, и, наверное, всерадостного, светлого. Что ведь жизнь его – вот она – у порога… Он закинул руки за голову и от счастья засмеялся.

4

А через месяц Витька и Павлики отправлялись на вступительные в геологоразведочный. На вокзал явились за три часа до поезда. От провожаний решительно отказались. Попили только чаю дома у Витьки, и всё. Павла, правда, не удержалась: воздевая руки, как на пожаре, выковыляла в пыль дороги, долго махала им, крестила, и Павлики было немножко неудобно за неё.

У привокзального киоска, как окончательно взрослые, выпили по кружке пива. Моча вообще-то, если правду сказать, но пить можно. Пошли к вокзалу. Пиво забултыхалось в животах, в головах зашумело. «Закурить бы», – отчаянно сказал Шаток, так и не научившийся курить. Но покупать папирос не стали. Пива хватит.

Вокзал стоял боком к путям – будто дёшево предлагал и привокзальную площадь, и перрон в придачу. Походил на жёлтую массивную арку, утяжелённую с двух сторон двухэтажными зданьицами тоже жёлтого цвета. «Всё жёлтое! Как желток!» – с чёткой дурашливостью окосевшего чётко сказал Шаток. И они зашлись смехом, уходя друг от друга. Ну шкодный вокзал, и всё!

Справа, из густой сирени, пригибаясь, вышли из разных мест по мозолистым тропкам трое мужчин и две женщины. На площади сразу объединились. Мужчины скидывали в круг мешки, один – с облечением поставил большой деревянный чемодан, женщины поправляли глухие платки, были они в чёрных, длинных, нездешних платьях. Один мужчина – резко седой, без руки – отираясь платком, беспокойно, ищуще озирался… Да это ж дядя Реваз! – обомлели ребята и уже в следующий миг бежали к нему. «Витя!» – страшно закричал Реваз. Кинулся навстречу, ударился о Витьку, прижал его голову к своей груди. Смотрел в небо. Полнился слезами… «Как же так, дядя Реваз?… Ведь хотели остаться…» – «Нет, Витя, уезжаю… На всё время…» Родственники смотрели на них молча, печально, как вечерние горы. Опомнившись, Реваз начал метаться меж них, представляя: «Это Брат Таймураз! Это сестра Русудан! Это сестра Манана! А это зять Гогия!»

Все они были намного старше Реваза. Брат Таймураз, худой, низенький, больше походил на его отца, чем на брата – он держал под мышкой тромбон Реваза, как на костыле стоял. Зять Гогия был как-то застенчиво толстоват – зачем-то сразу взял в руки громоздкий деревянный чемодан, опустил глаза. Старшая сестра, тоже больше годящаяся Ревазу в матери, робко погладила Витькину голову. О чём-то тихо спросила у Реваза. «Да! Да! Он! Он! – как глухой, закричал ей по-русски дядя Реваз. И, явно подшучивая над ней, пояснял ребятам: – Совсем не знает по-русски… Плохо… Совсем… Сванетия живёт. В горах. Высоко… Плохо совсем… Прямо беда…»

Потом дядя Реваз рассказывал, как попрощался со всеми хорошими людьми в городке – ни одного человека не забыл! Он загибал большим пальцем перед ребятами остальные четыре пальца на уцелевшей руке: «Коля Шкенцы на паром! Дядя Ваня Соседский! Его жена! (Вредный немножко, но хороший!) Медынин-старик! Миша-музыкант! Яша! Клара их с дочкой! Николай Иванович! Надя! (Они, они сказали, что вы здесь!) Очень хороший тётка Павла!..» Пальцев не хватало, он загибал их по второму, по третьему разу, старался никого не забыть. И получалось по пальцам его, что не так уж и мало в городке хороших людей. Дядя Реваз смеялся, его родственники глядели на него, грустно улыбались. Вдруг он запринюхивался. «Откуда водка пахнет? Витя – ты-ы?!» Витька потупился. «Это не водка… Пиво…» И, натыкаясь взглядом на совсем белые волосы дяди Реваза, натыкаясь на жгущие его глаза, которые вдруг померкли на миг, затряслись ресницами и стали заполняться слезами, Витька тихо, но твёрдо поклялся: «Больше не будем, дядя Реваз… Никогда. Простите…» Реваз с облегчением смахнул слёзы, приобнял Витьку. «Не надо, Витя, никогда не надо… Сам видишь, что кругом… Не надо…» Зачем-то повёл Витьку в сторону от всех. Ещё, верно, собирался что-то сказать. Долго смущался, маялся отчего-то. Вдруг бросился к брату Таймуразу, выхватил у него тромбон, назад – к Витьке: «Возьми! Витя! Подарок!» Витька попятился, мотая головой. «Возьми! Витя, возьми, – моляще шёл за ним, протягивал тромбон Реваз. – Возьми. У меня дома мой тромбон, мой! Понимаешь, мой!.. Возьми, Витя… Дядя Реваз просит…»


Поезд тронулся. Сутулый мужичонка в здоровенной пристанционной фураге – словно в пожизненной жёлтой скуке – держал в кулаке такой же скучный жёлтый жезл. Бесконечно скучно смотрел он, как мимо проплывали обшарпанные вагоны; как в одном из них у окна застыла странная группка нездешних людей – армян или грузин; как молчаливы и скорбны были они; как один из них – самый молодой, но седой, однорукий – крутил головой, удерживая слёзы, и по-голубиному вымахивал одной этой своей рукой, как не оторванным ещё крылом… Смотрел, как на пустом перроне остались стоять только двое мальчишек – горбатый один, с двумя чемоданами в руках, и повыше другой, удерживающий под мышкой длинную непонятную хреновину, завёрнутую в чёрную тряпку. Смотрел, как часто махал этот мальчишка и порывался бежать вслед поезду… Да разве догонишь? Эх, люди… Приезжают, уезжают… встречаются, расстаются… радуются, плачут… Чудной народ, чудной…

И опять пристанционный скучно шёл к помещению допивать давно остывший чай. Куда едут? Для чего? Зачем? И опять оседала на перрон и пути только что отстучавшая пустота.

5

Произошла какая-то путаница с вызовом: консультации уже закончились, ребята опоздали, к тому же приехали под вечер, общежития не получили, пришлось ночевать на вокзале, по очереди караулить вещи, а утром, не выспавшись, заявиться сразу на первый экзамен. Прямо с чемоданами. А Шаток вдобавок с тромбоном. Так и ввалились в класс. Или аудиторию по-местному. Где за столами очень вежливо ожидали свою судьбу очень вежливые абитуриенты. Или поступающие, если по-старому. Экзаменаторов – трое: два очкастых, напрочь промёрзших в науке дядьки с близорукими бумагами у глаз и полная тётка, медовым голосом зачитывающая условия экзамена. Они разом повернулись к вошедшим. Затем стали перешёптываться, посмеиваться. «Пареньки явно не туда забрели со своими трубами…» (Почему-то и Павлики был причислен к «трубачам».) Однако Витька упорно настаивал, что туда. В доказательство сдал первый экзамен – русский письменно – на пятёрку. Да и остальные – без единой тройки. А Павлики – вообще все на пять. Вот вам, дяди, и не туда!

В последний день, дожидаясь списков, ребята бродили по городку. Побывали на блескучей речке в серебристо-зелёных окладах тальников и ракитников по воде и берегам. Затем пошли к молодому, как видно, недавно заложенному парку, где группку зелёных, этаких кучерявых толстопузиков, словно на прогулку, вывел на взгор старый строгий дуб. В центре городка зашли в кинотеатр… «Ударник». Перед сеансом шиканули на мороженое (по цене так же, как и у них в городе, но вкуснее гораздо). После ерундовой картины ещё бродили. Вышли на местный базар. Стрельнули по три раза в тире, подолгу целясь и выбирая мишени… Словом, благодушествовали, отдыхали. Однако к четырём часам, когда должны были вывесить списки, – как штыки были в техникуме.

Сумеречно, отрешённо, медленным водоворотом кружили у стены со списками абитуриенты. Теснились. Словно икали сердчишками, обмирали, отыскивая себя в списках. Шаток и Павлики вытолкнулись из толпы, с облегчением отёрли пот, подмигнули друг другу, и уже в ночь поезд с ними стучал в сторону дома: вот так-то! вот так-то! вот так-то, дяди! вот так-то!..

На рассвете они стояли в гулком предтамбуре у открытого окна. Поголовно спал, изнывал в духоте общий вагон. Мимо – как дружины сплочённых ратников – пролетали еловые лесо посадки. Широко открывались поляны, где над ещё спящим разнотравьем выкурились лёгонькие плоские туманцы. К брызнувшему солнцу выбегали на бугры берёзки, но сразу стыдились поезда, прикрывались листвой, и только промелькивали их застенчивые беленькие души. Махаясь фермами железнодорожного моста, внизу застучала речка, где посерёдке уже бегал ветерок, ерошил, трепал речку за сизо-белые вихры. А по берегам – во все стороны – мотало зелёные метели тальников и ракитников…

Глаза ребят застилала неостывающая задумчивость. Было и радостно, и… грустно отчего-то. Они смутно ощущали, что что-то ушло от них и никогда уже не вернётся… Потом толчок вагона где-нибудь на резком стыке рельс возвращал им всё земное: и летящий лес, и поляны, и ловкое весёлое солнце, которое акробатом встало перед ними на длинные, тонкие, вспыхивающие спицы…

6

И опять идёт Шаток своей самой дальней, самой радостной дорогой. Идёт в горы, на пасеку, идёт к деду Кондрату. Заповедное это место в душе у Витьки, и даже Павлики не взял он с собой. Извинялся, конечно, глаза уводил, видя обиженное лицо друга, но взять не смог. В другой раз, может быть.

Зябла провальная дорога в овражистом густом лесу, скрипела, чавкала под ногами лежнёвка.

Поздним вечером вышел, наконец, Витька к сильно прореженному пихтовничку и начал взбираться к закату, к пасеке.

Будто давно и обречённо поджидал Витьку возле тёмной избушки Кондрат. Словно согбенно удерживал он на плечах своих затухающий колодец заката, потрясываясь освеченной головой. Обнял правнука, заплакал… «Ну дедушка… Не надо… Пришёл ведь… Не надо…»

Одряхлевший Трезорка уже не прыгал к лицу Витьки – только прошелестел к его сапогам робкой травой и пятился потом к избушке, кланяясь, как старуха – просяще, жалко…

В конце чаепития Кондрат ответил, наконец, Витьке:

– Нет… Не нужон я городу… Здесь помирать буду…

Задрожавшей рукой нарочито углублённо стал поправлять пламя в лампе.

– При чём тут город, дедушка?… Ты нам нужен, нам!..

– Нет, сынок… того… Здесь я… Лучше… – И, уже успокоенный, всё для себя решивший, медленно допивал чай. Посидел задумчиво. И перевернул стакан.

Нагорбившись, стоял Кондрат над спящим правнуком, смотрел на его молодой безмятежный сон. В керосиновой лампе, подвешенной под потолком, дремал петух. Свет сверху стёк и залил Кондратовы волосья. В угол избушки чёрным лисом, крадучись, пробиралась и пробиралась тень. Кондрат улыбался, удерживал тяжкое своё дыхание, отворачивал лицо, отирал тяжёлым рукавом рубахи слёзы. И снова смотрел и смотрел. «Учись, сынок, учись…»

Рано утром они рыбачили на узком таёжном озере. Дымясь, уходили туманы. Одинокая чайка пробултыхала себя по тишине. У заворота озера, в парной полосе солнца вовсю парились утчонки. Обсыхал, согревался по берегам лес. Где-то извинительно пробовал работу дятел. В соснах на том берегу солнце ткало золотистую слепкую паутину… Протянул первый ветерок – и у воды, на бугорке, ознобливо взнялась берёзка и тут же снова уснула. И опять тихо, не шелохнёт… И в продолжение этой тишины, совсем рядом, почти от самых рыбаков потащила за собой проострённо бесшумную дорожку доверчиво-бесстрашная уточка… «От чертовка, не боится!» – улыбаясь, смотрел на неё поверх очков Кондрат. Потом снимал с рогатки корёжливое удилище и длинно, капающе вёз лесу к берегу. Разглядывал девственно извивающегося червяка. Поплевав на него, снова закидывал снасть на воду. «Сейчас… должно подойти… оно…» («Оно», надо думать, рыба.) Витька, взбадривая себя и деда, резко подсекал. «Сошло, что ли?…» – «Не-е – клюнуло… пока… Сейчас… должно…» – словами деда отвечал внук. Кондрат торопливо подвозил лесу, снова бычился на червя… Накидывал. Ждали рыбу.


Через неделю они стояли на пологом угоре возле раскидистого дуба при дороге. Оба с заплечными сидорками, Кондрат с высоким посохом. Внизу, в широкой осолнечненной долине у петлючей речки многоголосила воскресная деревенька; правее, в рощице, подрёмывал погосток.

С непокрытой головой, держась с правнуком за руку, Кондрат стоял как белый затухающий суховей. И в задумчиво остановленных, словно единых глазах старика и мальчишки удерживался и погосток, и деревенька, и взблёскивающая речка… Конец жизни, её продолжение, её вечное начало…

– Пошли, дедушка…

Они стали спускаться к деревеньке, к людям. Останавливались, поджидали Трезорку, который ревматическими лапами поспешал за ними виновато.


***

И плывут облаками сны его. И опять видит он родной свой городок. Видит полноводную широкую реку, по которой, как с горы, несутся пять мальчишеских головёнок, отщёлкивая звонкое серебряное солнце…

Он радостно мечется в воде среди них, удерживает, останавливает: «Мы вместе, ребята, опять вместе! Шаток! Павлики! Герка! Зеляй! Санька!» Узнавая, ребята смеются, хлопают его по плечам: «Где ты был столько времени? Куда подевался?» Шаток макнул его, смазал ласково по затылку: «Молодец, старый Шаток, хоть и седой стал, а не изменился – держи с нами!»

Счастливый, смеющийся, он летит с ними дальше по реке, к парому. А вокруг в воде – миллион арбузиков. Ровно миллион! Он кричит:

– Дядя Коля! Шкенцы-ы! Арбузики – ловите! Рейтуза – держи-и! И ты, Хашимка, и ты – на-а! На всех хватит! На весь мир! Ло-ви-и-ите!

Хохотал на всю реку пузатый паромщик на деревяшке, удерживая пойманный громадный пузатый арбуз; бежал по палубе, нагибался за мелкими арбузиками парень в кишкастой тельняшке; как с мёртвым ребёнком в руках, упал с арбузом на колени и горько заплакал бритоголовый дядька…

А ребята летят уже за паромом.

– Мы вместе-е-е!! Теперь всегда вместе-е-е! – кричат они, всё дальше и дальше оставляя за собой городок у гор, у подножия необъятного мира…


+ + +