У подножия вулкана. Рассказы. Лесная тропа к роднику — страница 93 из 106

Самый крайний и северный из домов, ближе других расположенный к горам, назывался «Четыре Склянки». Владел им добродушный машинист, житель канадских прерий.

По нашему берегу — тропа, а на той стороне, за полосой воды шириною в милю, вдоль другого берега фиорда шла железнодорожная линия, и под самой насыпью, непонятно зачем, лепились еще домишки.

Когда наш сосед-машинист вел из прерий к городу состав и уже, быть может, различал из паровозной будки, как у другого берега мотается на якоре его парусная шлюпка, точно белый козленок на привязи, — всегда, казалось нам, можно было угадать по гудку, наведается ли он к себе в «Четыре Склянки». И пусть кочегар дергал рычаг гудка, но чувствовался замысел и артистизм машиниста. Окликнув нас через залив, сигнал еще целую минуту отдавался в теснинах, раскатывался по горам, и непременно к вечеру или назавтра из трубы «Четырех Склянок» уже вился дымок.

А в другие, штормовые дни таким же образом отдавались и раскатывались по фиорду и ущельям удары грома.

Название «Четыре Склянки» было дано не потому, что сосед плавал раньше по морям, как я, а потому, что фамилия его была Белл, семья их состояла из четырех человек, так что их в самом деле было четыре Белла, то есть четыре «склянки»[233]. Мистер Белл был высок и костляв, лицо у него было красное, обветренное, а выражение лица — свойственное людям его профессии: улыбчиво-серьезное, с поэтической грустью. Но вот начинал куриться дымок, начинала резвиться по бухте, меняя галсы, шлюпка, и снова Белл был весел, как ребенок, которому только приснилось, что он машинист.

За «Четырьмя Склянками», за мысом, невидимый лежал лесной порт, грузовые океанские суда тихо проходили туда с моря или же, резко, как тачка на развороте, накренясь, выплывали оттуда на простор, и машины их выстукивали;

Frere Jacques,

Frere Jacques,

Dormez-vous?

Dormez-vous? [234]

А иногда на рейде ночи стоял, светился пароход, как играющий самоцветами кинжал, вынутый из темных ножен порта.

Наша бухта образована береговой впадиной внутри фиорда, и потому не только Эридан-порт с лесопилкой, но и сам людный город лежал от нас скрыто, как бы где-то за спиной, в начале тропы; а почти напротив нас — порт Боден, виднеющийся лишь своими высоковольтными линиями, перечеркнувшими рассвет, да лиловатыми и белыми дымами гонтовых заводов; на том же противолежащем берегу, но ближе к городу, расположился нефтеперерабатывающий завод. Но панораму консольных мостов, небоскребов и подъемных кранов города за широкими отмелями и на фоне таких же, как северные, величавых гор — все то, что раскинулось бы дальним видом города, заслонил от нас южный мыс, и на мысу стоял маяк.

Это было беленое строение из бетона, тонкое, как спичка, как маяк из сказки, и смотрителя на нем не полагалось, но зато сам маяк, одиноко вставший на пирамиде камней, странно походил на человека: вместо головы — рубиновый прожектор, а генератор — рюкзаком на спине. На берегу у маяка зацветали ранним летом дикие розы, и, как только загоралась вечерняя звезда, тут же и маяк начинал нести свою благую сигнальную службу.

Представим, что в один прекрасный день вы на прогулочном пароходе поплыли из города в глубь фиорда к северным горам, оставили позади городские верфи и гавань, собравшую со всего света громадные грузовые суда с названиями такими, как «Гриманжер» и «ОІΔАІПОYΣ TYPANN0Σ»[235], — и тогда у вас справа по борту пролягут железнодорожные пути, бегущие из города вдоль берега, мимо станции нефтезавода и подножий лесистого холма, что круто вознесся над заливом; пути эти, пройдя порт Боден и затем повернув, исчезают из виду в начале своего длинного подъема в горы; по левому же борту, под белыми пиками гор, под глухой лесистостью склонов, потянутся плоские отмели, гравийный карьер, индейская резервация, земля баржевой компании, а затем и мыс, где цветут дикие розы, гнездятся крохали и где стоит маяк; вот тут-то, обогнув мыс и оставив маяк за кормой, пересечете вы нашу бухту, увидите под лесными обрывами наши эриданские хибарки, нашу береговую тропу; но с парохода вам откроется и то, что от нас укрыто за северным мысом, за «Четырьмя Склянками», — откроется Эридан-порт или (если свое плавание вы совершите в новейшие времена) то, что было Эридан-портом, а ныне представляет собой «подсекцию» дачных участков; но прежде вам, возможно, удастся еще увидеть людей, машущих вам с берега, и экскурсовод презрительно пояснит в мегафон: «Эти здесь на птичьих правах. Власти гонят их отсюда не первый год», — а весело махать вам с берега будем мы с женой; а затем, миновав бухту, вы поплывете прямо на север, к снежным пикам, мимо многочисленных, поросших высокой сосной, чудесных необитаемых островов, по все сужающемуся фиорду, в самый конец того волшебного дикого края, который индейцы именуют Раем и где и сейчас — среди набитых на деревья реклам несварительно-безалкогольной отравы — вы сможете в харчевне «Старый Тотемленд» получить за эквивалент английской кроны чашку холодного жидкого чая с опущенным туда мешочком заварки.

По эту сторону «Четырех Склянок» стояли два безымянных домишка, затем — «Пох-Мелье», «Накойт-Рудицца», «Вал-Ик-нам» и «Дуйс-Юдда»; но жили в них только летом, всю же остальную часть года они пустовали.

У всех названия красовались на стене, обращенной к воде, и поначалу, гребя мимо «Дайпос-Пади», я решил было под впечатлением этой горделивой «пади», что дом построил какой-нибудь родовитый изгнанник-шотландец, живущий сейчас хоть и в нищете, но среди ландшафтов, напоминающих ему о горах, озерах, падях родины. Но потом я сообразил, что «Дайпос-Падь» — прямая и ближайшая родня «Накоит-Рудицца», и что в обоих названиях кроется игра слов. «Дайпос-Падь» была возведена четырьмя городскими пожарниками, но тут же они к своему детищу охладели и больше никогда не являлись в Эридан, а дом, должно быть, продали или сдавали внаем, поскольку все эти годы туда наезжали жильцы.

Когда я понял значение этих имен-каламбуров, разобрался в их зловеще-шутливой орфографии, то они стали меня раздражать, особенно «Накойт-Рудицца». Но, не говоря уже о том, неизвестном мне тогда факте, что и австралийский домик, в котором Лоуренс написал «Кенгуру», назывался «Накойт-Рудитца» (и Лоуренса это больше забавляло, чем раздражало), — само раздражение это проистекало, как я сейчас думаю, из невежества или же снобизма. В наши дни, когда дома и улицы обозначают просто бездушными номерами, — развезти имена не проявление живого еще в нас инстинктивного чувства неповторимой особливости нашего дома, не лукаво-ироническая насмешка над всеобщим единообразием, не тяга к самовыражению, пусть и не блещущему вкусом? А если даже дело обстоит и не так, то разве названия эти более претенциозны или плоски, чем пародируемые ими знатные образцы? Неужели «Дайпос-Падь» скуднее выдумкой, чем Белый дом, Инглвуд или Чекере? А чем «Под Кленами» хуже «Мирамара», как окрестил свой замок император Максимилиан? И разве не слиняла от времени романтика «Грозового Перевала»? Но раздражать они меня раздражали, в особенности «Накойт-Рудицца». Пышное звучание этого имени и несложно-приятный его смысл непременно вызывали комментарии у туристов побогаче, проплывавших мимо на своих моторных катерах; чтобы перекрыть шум мотора, им приходилось кричать друг другу, и с берега нам их отлично было слышно. Но в последующие годы, когда мы поселились ближе к «Накойт-Рудицца», это соседство служило нам источником развлечения, за которое я был «Накойту» благодарен.

Дело в том, что оценки прочих названий, доносившиеся к нам с моря, неизменно бывали обидными, безжалостными, ранили нас до глубины; но, поравнявшись с «Накойтом», катера всегда отдавали ему должное. Раскусив шутку и одобрив звучность, проезжающие принимались затем обсуждать между собой философский смысл изречениями в итоге скрывались за северным мысом уже в том благодушно снисходительном настроении, которое знакомо лишь тонкому читателю, внезапно уразумевшему смысл темного стихотворения.

«Пох-Мелье» же — без сомнения, попросту отметившее милую сердцу и уже давно забытую попойку или, быть может, невылазно-бедственный запой (ибо по сей день мы так и не заметили в том доме ни одной живой души), — «Пох-Мелье» вызывало разве что короткий смешок. Да и «Четыре Склянки» — имя, выбранное с любовью, — тоже редко вызывало с катеров отклик.

С течением времени я понял, что Эридан — это, по существу, два Эридана в одном, а линия раздела проходит почти точно между домами безымянными и носящими имя, хотя обе части, подобно пространственно-временным измерениям, взаимопроникают друг друга. И был еще Эридан, портовый поселок у лесопилки за северным мысом, и это же имя носил сам фиорд.

«Пох-Мелье», «Накойт-Рудицца», «Тайни-Чок» и другие окрещенные домишки, исключая «Четыре Склянки», куда мистер Белл являлся в любое время года, принадлежали дачникам, наезжавшим сюда только летом, на уик-энды или в отпуск на неделю-другую. Это были кузнецы, электрики, лесорубы — в основном горожане, неплохо зарабатывавшие, но все же им не по карману была дача в одном из поселков ближе к устью фиорда, где можно было купить землю (вопрос только, стали ли бы они тратиться на покупку земли). Они построили свои домики в Эридане, потому что тут земля казенная и портовое правление, где председал, как мне часто казалось, сам господь бог, не возражало. Большинство дачников прибывало с детьми, большинство любило рыбную ловлю и прочие положенные на летнем отдыхе занятия. Приехав и досыта позанимавшись всем этим, они уезжали обратно — к большому, признаться, облегчению и нашему и морских птиц. А впоследствии иные из этих дачников, конечно, обратились и сами в туристов, что из своих катерков свысока кидают немилостивые замечания, завидев на взморье хибарки тех, кто все еще обитает там на птичьих правах.