У подножия вулкана. Рассказы. Лесная тропа к роднику — страница 94 из 106

Подлинные эриданцы, чьи дома по большей части названий не имели, были все, за одним исключением, рыбаки, ходившие на промысел в океан; они поселились тут задолго до появления дачников, и домики свои поставили согласно каким-то особым рыбачьим правам на приливную полосу. Исключение составлял лодочный мастер Квэгган, уроженец английского острова Мэн. Его лодочный сарай, размерами с небольшую церковь, был построен из кедровых планок, нащепанных вручную, а плавучий пирс рассекал бухту надвое, служа общей пристанью, и он-то, пожалуй, единственно и обращал наш Эридан в маленький импровизированный порт. Квэгган приходился отцом или дедом почти всем здешним рыбакам, так что, по кельтскому обычаю, они составляли как бы клан, доступ в который человеку постороннему весьма непрост, как я на себе убедился.

Позднее мы не раз сидели в штормовую погоду у Квэггана, среди аккуратного беспорядка шильев и клиньев, ножовок, пробойников, выколоток, и пили чай, а если было — виски, и пели старинную песнь мэнских рыбаков, а на фиорде бушевала буря, и с почти не уступавшим ей шумом низвергалась, рьяно струилась по деревянному желобу вода.

Квэггановы сыновья-рыбаки там штормуют, а мы под крышей пьем чай и виски; притом странная здешняя наша жизнь уже привила нам с женой отвращение даже к рыбной ловле, — и потому мы пели эту песню подчас с долей иронии. Но хоть и на свой лад, а пели с чувством. У меня уцелела гитара — не та, на которой я играл прежде в джазе, а старая, еще с тех времен, когда я плавал кочегаром; у жены моей прекрасный голос, у нас со стариком — недурные басы.

Нет хоровых гимнов величавей, чем этот, поющийся на мотив «Пильского замка»; в гулких минорных аккордах звучит вся лютость океана, но в призывающих словах заключена не столько мольба о божьей милости, сколько хвала ей:

Услышь нас, боже, с горней высоты!

Как древле, без тебя изнемогаем.

Ярится море, мрак непроницаем,

Единый свет и упованье — ты.

Бьет буря наши утлые челны.

Яви же лик свой в незакатном блеске,

Гряди, как встарь по водам Галилейским,

Смири рукою мощной гнев волны…

Когда на мысу у маяка расцветали в июне дикие розы и, мелькая между скал, плавали крохали со взмостившимися на спину утятами, рыбаки уходили в море поодиночке или же по двое, по трое, по четверо судов вместе, и, свежевыкрашенные, со своим высоким рангоутом, белыми гордыми жирафами огибали мыс рыбачьи промысловые боты.

Рыбаки уплывали — и кое-кто навеки, и вслед за уходом рыбаков Эридан занимали дачники.

А в начале сентября, в День труда, дачники убирались восвояси, словно смытые большой волной, поднятой идущими домой рыбачьими ботами. Волна раскатывалась по заливу, била в берег по всей длине приливной полосы и, бурун за громовым буруном, врывалась наконец в бухту, гоня дачников в город, и рыбаки в своих посудинах, попарно или порознь, снова возвращались домой.

Рыбаков в Эридане было всего-навсего с полдюжины, так что, когда Кристберг, в одиночку уплывший к Аляске в своем старом крепком тупоносом суденышке зеленой окраски (чтобы в отличие от других), задержался с возвращением в штормовую равноденственную пору, его нехватка явственно ощутилась.

Мы с женой как раз помогали Квэггану чинить его железную плиту, замазывая щели смесью пепла, асбеста и соли, и при этом пели втроем песнь рыбаков, когда отворилась дверь — и вот он, Кристберг, лысый, дюжий, широкий датчанин с лицом младенца, и промышлявший и живший в одиночку. И вскоре мы затянули нечто совсем другое — датскую песенку, которую Кристберг переводил нам примерно так;

Крепко задувал ветер в квартале красных фонарей.

Штормило здорово — ни одного матроса

Не сдуло с моря, но с улицы смело-таки

«Кота»-сутенера. Дуло в окна,

Хлестал дождь сквозь крышу,

Но братва ввалилась и взяла по кружке,

А когда ватага выпивох гуляет вместе,

То что может быть лучше,—

Пусть даже крыша и течет?

Перед летним отплытием Кристберг всегда шел к нам проститься, торжественно, словно расставаясь навсегда. Но мы убедились, что он не прочь бывал и задержаться с возвращением, чтобы по нему поскучали, — а мы и правда скучали.

— Мы уже волновались, Николай, — непогода такая, а вас нет и нет.

Но оказывалось, что он, приплыв, с неделю затем пропадал в городе.

— …Взбодрился там слегка. Столько ж времени был, скорчась в старой скорлупе. А в городе ни одной тебе поливочной машины. Так и въелась грязь в асфальт. В трамваях толкотня, суетня! — Бутылочку-другую хлебной раздобыл… Походить решил, размять старые кости…

Квэгган питал любовь ко всем древесным породам, а рыбачить не любил (разве что с оконечности пирса закинуть удочку, прежде чем отправляться в гости к внучатам). «Тсуга на желоба — самое милое дело», — отзывался он с нежностью о своем тсуговом водостоке, который вот уже четверть века не брала гниль.

Обретался тут и еще один бессемейный человек, йоркширец родом, одиноко живший южнее, за маяком, и хотя он редко наведывался в нашу бухту, но мы время от времени виделись с ним на мысу, когда ходили туда прогуляться. Он делился с нами своей радостью, что автоматический маяк работает исправно; едва завидев нас на подходе, он уже начинал говорить как бы про себя:

— А орлы-то как ширяют! Чем природа, мало что есть в жизни красивей. Вчера вы орла видали?

— Да, Сэм, видели…

— Это он ширял, чтоб осмотреться, окинуть округу, Широкие давал круги, мили в две размахом… Скоро-скоро увидите под этими камнями крабов, и весна наступит. Весной встречаешь крабиков с муху величиной. А видали вы, как слон устроен? А древние римляне щиты ведь свои из кочетиных крыльев мастерили!

— Из кочетиных, Сэм?

— Да-да. А возьмите пустыню Сахару — у тамошних верблюдов копыта формой, как большие опрокинутые плевательницы. Проложили по пескам железную дорогу, а термиты сожрали деревянные шпалы подчистую. Да-да, — прислонясь к маяку, кивает головой Сэм. — Теперь шпалы там металлические кладут, корытообразные, как верблюжьи копыта… Чем природа, мало что есть в жизни… А скоро птицы, а скоренько и крабы приведут весну. И увидите, милые друзья, как олени прямиком через бухту поплывут — рога красивые, кверху торчат, ветками на дереве плавучем, — прямо к этому вот маяку поплывут, поплывут-весною через бухту… А там и стрекозы геликоптерами запарят…

Дачники редко видели, какие погромы учиняла их домикам зима; им не доводилось испытать на себе, каково тут жить в эти суровые месяцы. Слыша, как воют и хлещут штормы в окна городских квартир, дачники, возможно, удивлялись, как это не смоет их летних хибар, как подхваченные волной колоды не сшибут свай и фундаментов, как не сметет домиков буря — непременно самая свирепая с 1866 года, по свидетельству городской газеты «Сан» (то есть «Солнце»), покупаемой в ту пору дня, когда настоящее солнце уже зашло, так иногда и не взойдя по сути. Возможно, на другой день дачники, приехав из города и оставив при дороге свои машины (в отличие от нас, у дачников машины есть), убеждались, что домики на месте, и качали головой, говоря: «А надежно мы их строили». И это правда. Но настоящая правда в том, что, не имея полиции, пожарной команды или иного учреждения для защиты граждан, Эридан зато имел от бога нечто, делавшее немногочисленных его обитателей совестливыми и рачительными. И некий незримый дух мог бы видеть, что на протяжении зимы рыбаки оберегали дачные домики, как свои собственные; с приходом же лета рыбаки уходили в море, не требуя и не ожидая благодарности. Верно и то, что в отсутствие рыбаков и дачники не стали бы безучастно глядеть, как гибнет рыбацкий домишко, — если, конечно, у них бывало время оглядеться в эти их дачные наезды, или если они сами были рыбаками (что не исключалось), или же людьми старого поколения.

Таков был Эридан, а давший ему имя разбитый пароход упраздненного ныне «Звездного пароходства» лежал за мысом, за маяком, — там, куда свирепый ветер-фён десятки лет назад выбросил его вместе с отказавшим двигателем и грузом маринованной вишни, вина и старого мрамора из Португалии.

Теперь за мертвым камбузом стлались по палубе травы, на стойках битенгов и кнехтов по-голубиному спали чайки, ощипывались ранними веснами от старого пера, освобождая место новому, блестящему, как свежая белая краска. У мертвого котельного кожуха сновали, влетая-вылетая, ласточки и щеглы. Запасную лопасть от винта как прислонили к полуюту спереди, так и не убрали. Внизу, среди нерушимой немоты, уснули вечным сном рычажные грузы и опоры. Травою поросли обрушенные салинги, в мертвых лебедках угнездились лесные цветы — клейтонии и квамассии с кремовыми лепестками. А на корме, словно указанием на мои собственные истоки — ведь я тоже родился в том грозном городе, где главной улицей лег океан, — все еще была чуть различима надпись: «Эридан», Ливерпуль…

Мы, нищета прибрежная, тоже были Эриданом — обреченной общиной, над которой постоянно висела угроза выселения. И Эридану же, с его вечным струением и током, был подобен фиорд. Ибо в звездном ночном небе (разбираться в нем меня научила жена) под сверкающим Орионом темно и зыбко струится созвездие Эридан, именуемое также и Рекою Смерти, и Рекою Жизни и сотворенное Юпитером в память о Фаэтоне, которого некогда обуяло гордое заблуждение, будто он не хуже своего отца, Феба, способен править огненной упряжкой солнечных коней.

Легенда говорит лишь о том, что Юпитер, видя, какая опасность грозит вселенной, метнул в Фаэтона молнию, и тот, сраженный, с пылающими волосами, рухнул в реку По; что, сотворив в честь Фаэтона созвездие, Юпитер из сострадания еще и сестер Фаэтона обратил в приречные тополя, дабы вечно им осенять и охранять брата. Но все эти Юпитеровы хлопоты показывают, что он не меньше Феба был поражен и озабочен дерзостной попыткой Фаэтона. Недавно местная городская газета, выказав удивительный по своей внезапности интерес к классической мифологии, усмотрела в названии нашего поселка некое оскорбление политического, даже международного характера или же признак иностранного влияния, и в результате какие-то налогоплательщики из дальних мест организовали кампанию за переименование Эридана в Бельвью