У подножия вулкана. Рассказы. Лесная тропа к роднику — страница 96 из 106

А что, если нам остаться здесь жить? Мысль эта пришла не по-серьезному, не взвешенным, глубинным рассуждением, а скользнула по горизонту мозга одним из тех беглых прожекторных лучей, что черкнут иногда по горам, блеснут откуда-то со стороны города — «возможно, по случаю открытия бакалейной лавки», лаконично замечала жена. Жить здесь было бы, конечно, дешево. Но ведь медовый месяц — вещь по своей природе недолговечная. А куда горше мысли о недолговечности было то, что — в ином уже плане — жизнь здесь значила бы прозябание на самой обочине мира, и внешний мир не стеснялся нам об этом напоминать.

И одно дело — летний отдых, пусть и затянувшийся. Но обосноваться здесь? Как же трудно это будет — в холода жене возиться со старой плитой, керосиновыми лампами, без водопровода, без простейших удобств. Нет, слишком тяжело ей придется, несмотря на всю мою помощь, — кое-какая тупая силенка у меня есть, но нет природной моряцкой практичности, смекалистой сноровки. Неделю, месяц это будет нам еще занятно, но постоянно жить здесь означало бы согласиться на условия крайней нищеты, почти равнозначно было бы полному отказу от мира, — и когда я представил себе, какой суровой прозой обернется для нас эта шутка зимой, то просто рассмеялся: нет, об этом не может быть и речи.

Я развернул, табаня, лодку. В вышине, в небе, качались ольхи и сосны. Линии домика были просты и красивы. Но внизу, под домом, над почвой пляжа, виднелось свайно-балочное основание, сквозило переплетение распорок и раскосов, — словно застывшие узлы механизмов между гребными кожухами колесного парохода.

Или на клетку похоже (думал я, подплывая поближе), где прутья-планки, за которыми видна вязь механизмов, вертикально набиты на брусья крыльца на манер паровозной решетки-отбрасывателя, чтобы в прилив отражать плавучие бревна, не пускать их под дом, к сваям.

Или же — изнутри — похоже на странное логово земноводного ящера. Часто во время отлива, укрепляя распорку под домом, среди запахов водорослей, я чувствовал себя будто в мезозойской топи там, внизу; но мне нравилась эта работа, нравилось глядеть на простоту связей и нагрузок основания, которое в отличие от обычных врытых в грунт фундаментов стояло над землей, как у самых первобытных свайных построек.

Первобытно просто… Но как непросто было придумать это, дать ответ вызову стихийных сил, устоять перед которыми должен домишко. А он способен невредимо выдержать и отвести в сторону удар плавучих колод весом в тонну, брошенных всем размахом приливной волны, гонимой равноденственным штормом.

Я высадил жену, стал привязывать лодку, и меня вдруг захлестнуло нежностью к этим хибаркам, вставшим на берегу не только наперекор вечности, но и как смиренный ответ ее вызову. Своей видавшей виды обшивкой так же слившиеся с окрестностью, так же вошедшие в нее, как входит синтоистский храм в японский пейзаж, — почему эти хибары стали вдруг для меня выражением какого-то трудноопределимого доброго, даже великого начала? И смутное предчувствие истины, открывшейся мне позже, словно овеяло мне душу, — чувство чего-то, утраченного людьми и выраженного этими домиками, отважно противостоящими стихиям, но беззащитными перед топором разрушителя; они стали беспомощным, но стойким символом человеческой потребности, голодной тоски по красоте, по звездам и восходам.

Сперва мы решили остаться здесь лишь до конца сентября. Но лето словно только начиналось, и вот уж подошла середина октября, а мы все не уезжали и по-прежнему ежедневно купались. Настал и конец октября, но все еще сияло, золотилось бабье лето, — а к середине ноября уже было решено зимовать. О, какая счастьем наполненная жизнь раскрылась перед нами! Пришли первые заморозки и посеребрили бревна, прибившиеся к берегу, а когда купаться стало слишком холодно, мы заменили плавание прогулками по лесу, по ледяным кристалликам, хрустящим под ногой, как леденцы. Затем наступила пора туманов; туман, случалось, падал на деревья инеем, и лес становился хрустальным. А вечером откроем окно, и лампа бросает наши тени на море, на туман, на ночь, и тени эти иногда огромны, угрожающи. Как-то в потемках взойдя на крыльцо, возвращаясь из сарая с фонарем в одной руке и поленьями в другой, я увидал свою гигантскую тень с гробоподобною охапкой, и на миг эта тень показалась мне мрачным воплощением всего, что нам угрожало, — показалась даже отражением темной и хаотической стороны моей натуры, дикого и разрушительного моего невежества.

Примерно в ту пору мы с удивлением начали осознавать, что эта хибарка — наш с женой первый дом.

— Восход ущербной луны.

— Восход при ущербной луне, в зеленом небе.

— Белый иней на крыльце и на крышах… Наверно, мороз побил настурции нашего бедного шотландца, мистера Макнэба. Это ведь первый настоящий утренник. И первый ясный рассвет за весь месяц.

— Вон под окном маленькая флотилия гоголей.

— Прилив какой высокий.

— Бедные мои голодные чайки. Как холодно, должно быть, вашим лапкам там, в ледяной воде. Гадкая кошка стащила и объела все кости, что я вам оставила от вчерашнего ужина.

— На большом кедре, на самой верхушке, сидит ворон, и какая он прекрасная, страшная, колдовская птица!

— Гляди скорей! Солнце встает.

— Будто костер.

— Как горящий собор.

— Надо мне окна вымыть.

— Как чудесно окрашен восход. Этот оттенок придают ему дымы мерзких порт-боденских заводов.

— Как преображает солнце эти дымы!

— Надо кошке чего-нибудь выставить. Она вернется голодная из своих ночных шатаний.

— Баклан летит.

— А вон гагара.

— Иней блестит алмазной пылью.

— Еще минута-две, и он растает.

Такими словами каждое утро (пока не пришли холода и я не стал подыматься первый) будила меня жена, разжигая плиту, варя кофе. В нашей жизни словно занялся нескончаемый восход, наступило нескончаемое пробуждение. И мне теперь казалось, что до встречи с женой я всю свою жизнь жил во мраке.

III

Теперь мы как привороженные следили за могучими течениями, приливами, отливами с их чередой и сменой. И не потому лишь, что боялись за лодку, которая была не наша, и заякорить ее было невозможно, и не всегда удавалось поднять на причал. В зимние высокие приливы Тихий океан подымался чуть не вровень с полом, и самому домику, как сказано выше, угрожали тогда громадные бревна и вырванные с корнем деревья, подхваченные течением.

Я узнал и то, что, когда на поверхности еще длится прилив, на глубине уже может начаться отлив.

Мы успели познакомиться с Квэгганом, лодочным мастером с острова Мэн, и в один из вечеров потеплей, когда поселок напоминал карликовую, во сне приснившуюся Геную или Венецию, Квэгган рассказал нам, покачиваясь в своей лодке под нашими окнами, омэнском поверье, согласно которому птицы, увиденные в новолунье на девятой от берега волне, — это Души умерших.

Ничто так не раздражает и не удручает моряка, как океанский прибой, беспощадно и глупо колотящий в берег. Но наш фиорд был не море и не река, а смешение обоих, вечно движущееся, меняющееся, струящееся и в своем движении и бытии такое же многообразное и загадочное для наблюдателя, как другой, небесный Эридан, звездная река, видимая лишь своими верховьями, а в тихие ночи — и отражением этих верховий в фиорде, всклянь наполненном приливной водой; а дальше река-созвездие, завернув за наш живописный нефтезавод и обогнувши Бранденбургский Скипетр, утекала в небеса южного полушария. В эту пору затишья, в краткое стояние прилива, фиорд напоминал мне также то, что у китайцев зовется Тао, — нечто сущее изначально, прежде неба и земли, наделенное особым постоянством и покоем, но при этом текущее сквозь все неиссякаемым потоком; Тао, которое «столь недвижно и, однако, течет непрестанным струеньем и, протекая, удаляется и, отдалясь, возвращается обратно».

Ни разу больше не принимало взморье настолько удручающего вида, как в первый день. Если воды иногда и подергивались пленкой нефти, то очень ненадолго, и сама эта пленка была странно красива; к тому же вскоре слив нефти в портовые воды был воспрещен законом. А если закон и нарушали и по заливу расплывались нефтяные пятна, то поразительно, с какой быстротой наш текучий фиорд очищал себя. В жизни никогда еще не плавал я в такой чистой, холодной, свежей, бодряще-чудесной воде; и когда захотели перекрыть залив дамбой, когда поздней какая-то британская пивоваренная компания вознамерилась превратить наши места в стоячий пресноводный водоем — осквернить даже этот прозрачный источник, наглухо отрезав его от очищающего моря, — то на миг словно во мне самом задрожали в смертной муке и иссякли источники жизни. Отливы, которые бы так оголяли прибрежье, как в тот первый день, тоже были исключительно редки. Да и сами илистые отмели в часы отлива привлекали взор кишевшей на них жизнью, ее всевозможными причудливыми формами. Морские звезды — тоненькие бледно-бирюзовые, толстые фиолетовые, ярко-красные двадцатилучевые (как солнце на детских рисунках); усоногие рачки, мечущие пищу себе в створки; полипы и актинии; голотурии двухфутовой длины, словно шипастые и рогастые оранжевые драконы; одинокие странные осы, ищущие поживу среди ракушек; каракатицы, чьи амуры по звуку смахивают на треск пулеметных очередей, и длинные атласные ленты бурых водорослей («Как подняли они свои головы и замотали ими — верный признак, что напор воды слабнет», — поучал нас Квэгган). За северным мысом, за лесным портом илистые отмели в отлив тянулись на целые мили, и косо торчали там старые сваи — будто пьяные гиганты, привалясь друг к другу для поддержки, пошатываясь бредут с гор, из великаньего трактира.

Ночью все успокаивалось и как будто затихало на пляже и отмелях, окутанных задумавшимся безмолвием. Даже рачки засыпали, считали мы. Но как же грубо мы ошибались! Как раз ночью просыпается по-настоящему этот несметный мир приливных полос и отмелей. Оказалось, что китайские шляпы (жили на взморье у нас такие ракушки) только ночью и перемещаются; и теперь всякий раз с наступлением потемок мы, смеясь, говорили друг другу замогильным голосом: