— Я так думаю, — откровенничал дорогой на озеро Алешка, — понравилась девушка — жениться надо. Когда мне кавалериться за ней? Три месяца встречаться будем, а все одно не узнаешь по-настоящему, пока не женишься. А баловства да озорства с девками я не люблю. Раз поехал я в Архангельск по делам, встретил наших деревенских парней, что плавают в траловом флоте. Посидели в ресторане. Выходим. Айда, говорят, к девчонкам. Поехали на какую-то квартиру, вина взяли с собой. Один дружок и шепчет мне: «Ты эту звонкую, рыжую, бери, баба — туши свет. И не надо никаких ля-ля». Я хоть и пьяный был, а соображение не теряю. Как спать с ней буду, если чужая она мне, не хочу иметь от нее детей? Ушел на вокзал ночевать. Те после смеялись.
Впереди и чуть справа от нас в распадке уже виднеется озеро, где поставлены Алешкины рюжи. Слева заросли вереска, тугие черные ягоды как смоляные капли облепили игольчатые веточки. День солнечный, ветреный, комары не донимают нас. Настроение приподнятое, вчерашнюю усталость сняло как рукой, и я жажду каких-то свершений.
— А зачем ты, Алексей, кончал десятилетку, если с детства решил стать пастухом? — спросил я.
— На ветеринара учиться хочу.
— Почему же до сих пор не пошел?
— Прежде рано было, самому кое-что надо было узнать, прежде чем учиться идти. Теперь женился, через три месяца жена рожать будет. На следующий год заочно пойду. Я время даром не теряю, учебники есть, понемногу учусь. Опыты ставлю.
— Какие опыты? — удивился я.
— Искусственного осеменения оленей. У нас в стаде четыре шибко крупных быка, три белых, один муругий. Другие быки тоже многих важенок покрывают, даже слабые некоторых покрывают. Те четыре не успевают всех важенок покрыть, важенок около трех тысяч. А если искусственно осеменять — материала на многих хватит. У меня десять важенок подопытных, все десять в этом году принесли хороших телят. Три теленка — хорка совсем белые, а телята-важеночки пегие.
— Хорка — это самец?
— Самец, самец. Сперва теленок хорка, потом лончак, до двух лет лончак, потом уже бык.
— А самки?
— Сперва теленочек-важеночка, на два года уже сырица, потом важенка, в сентябре можно случать…
— А как ты определяешь, какого быка можно пустить в упряжке передовым?
— Дак косточка такая на рогах есть. Если отросток идет от ствола до самого глаза — значит, бык хорошо пойдет передовым, слушаться будет.
— А почему слушаться будет?
— Дак потому косточка эта… К вожже против глаз ежели деревяшечку привязать, дак и потянешь — тереться об отросток будет, мешать глядеть, вот он и поворачивает. А вожак поворотит — за ним и все остальные.
Подъезжаем к озеру. Вода прозрачная, студеная. Дно круто убегает в призывно колеблющуюся водорослями глубину. Маленькая лодочка, выдолбленная из бревна, вздрагивает при каждом ударе короткого весла. Алешка гребет, стоя на одном колене, как на каноэ. По временам он бросает грести и, точно отягощенный какой-то тревогой, вслушивается в затопившую все кругом тишину, высоко задирает голову и, чуть склонив ее набок от бьющего в глаза солнца, поглядывает на небо, чертя по воде расступающуюся с журчанием под веслом борозду.
Достаем рюжу. В ней с десяток щук, несколько крупных, увесистых, точно слитки олова, сигов, крупные окуни, пелядь…
Богатый улов, впрочем, не вызывает у Алешки особого восторга, для него это обычный повседневный труд, не обременительный, но требующий определенной сноровки. Скорее радует его не улов, а выдавшийся сегодня солнечный день, и едва мы заканчиваем осматривать последнюю рюжу, он затягивает песню, в которой явно угадывается настроение, лицо его так и светится какой-то кроткой радостью.
14
Солнце медленно движется над тундрой с востока на запад, достигнет горизонта, устало обопрется о кромку земли, чуть надломит ее своей тяжестью, чуть скроется и, словно раздумав покидать небосклон, отдохнув, остудив жар в прохладных мхах и травах, снова неторопливо взбирается по уступам облаков.
Тундра огромна, тундра кажется бесконечной, в ней легко заблудиться, пропасть, новее же, сколько бы ни бродил, ни плутал по ней путник, всегда будет в его душе надежда встретить людей, и выйдет ли он к побережью, где на редких тонях сидят рыбаки, или встретит ненцев, всюду он будет желанным гостем, всюду впустят его в дом или палатку, и накормят, оставят переночевать, и, расставаясь с этими людьми, всегда испытываешь сожаление и оборачиваешься, машешь им рукой, а они машут тебе в ответ издали, стоят на холме, глядят вслед, и далеко слышен растекающийся по тундре прощальный оклик: «Попадай опять! Не забывай нас!» И сердце сильнее стучит в груди, и невольно уторапливаешь шаг, успокаиваешь себя мыслью, что, может быть, через год, через два снова вернешься сюда и снова встретишься с ними, потому что в душе твоей пролегли какие-то новые связи, которые не хочется терять, благодаря им мир словно раздвинулся, стал чуточку больше.
15
Какая-нибудь сотня километров вдоль берега моря, в сущности, пустяк; если смотреть на карту — промежуток между двух, лежащих по соседству приморских деревень, но сколь долог из-за бездорожья путь по суше и как заметна разница в жизни, как меняется характер промысла.
Если идти от Воронова маяка дальше на восток, на побережье уже не встретишь тоней; редкие деревушки, расположенные у моря, вид имеют заброшенный и унылый, живут в них одни старухи да старики, свыкшиеся с местами дорогими и привычными; здесь, на погостах с иструхшими деревянными крестами, лежат их деды и прадеды, осваивавшие этот суровый край. В деревнях покрупнее, где много жителей, налажено хозяйство и держится молодежь — в отдалении от моря, на берегах рек, где в верховьях есть уже и лесок, где климат заметно теплее, нет частых ураганных ветров и не так высоко затопляет пойменные луга в часы приливов.
Я шел вдоль побережья весь день и всю ночь, перебирался через быстрые мелководные речушки со студеной водой, разжигал костры из плавника, сушил одежду, готовил нехитрый обед из тушенки, разогревая ее прямо в банках. Где-то впереди, у самого моря, должна была встретиться на моем пути деревенька Нижа, обозначенная на второй карте. И вот за чахлой рощицей узловатых рахитичных березок показался слабый дымок, был он почти призрачен, едва различим на фоне бледного неба.
Весь день дул норд-ост и по морю гнало крутые волны; сколь отрадным показался тогда мне этот зыбкий дымок, сколько, казалось, сулил он надежды, как подстегнул воображение.
Я разом взбодрился, поправил съехавший набок рюкзак и зашагал тверже и шире, уже не глядя себе под ноги, а весь устремился туда, к жилью, где, верно, в какой-нибудь почернелой от морских ветров и времен избе можно будет найти пристанище, испить чаю, разговориться с хозяевами, вслушиваясь в их мелодичную с растягом речь и вникая в их жизнь.
За околицей тянутся нетронутые, несмотря на конец июля, покосы, ветер мотает и мнет стебли высокого тучного травостоя, свистит на улицах в оборванных проводах, хлопает ставнями покосившихся домов, сиротливо уставившихся на реку пустыми окнами. У берега, за излучиной реки, стоят на якоре пять карбасов, разлатых к носам, с обуженными кормами. На жердях колышутся сети, вывешенные на просушку. Жилых домов в деревушке всего несколько. Перекособоченные окошки тускло отблескивают стеклами на солнце, рядом с сараями белеют торцами костры нарубленных, аккуратно уложенных дров. Из дымника крайней избы курится, стелясь по ветру, сизоватая струйка.
Стучусь в дверь, но никто не выходит. На улицах ни души, деревенька словно вымерла.
— Есть кто живой? — громко говорю я и, пригнувшись, ступаю в просторные, объятые полумраком сени.
В этой половине избы, где треть занимает большая русская печь, где вдоль стен тюфяки да кровати, все окошки мутны от присохших к стеклам комаров и гнуса. Воздух буквально звенит от множества набившихся сюда, в тепло, насекомых. Над каждым ложем сооружен полог из простыней, растянутых на веревочках.
В первую минуту я застыл от растерянности и недоумения: людей не видно, хотя слышны голоса; да из продушин, специально оставленных в белых матерчатых саркофагах, курятся, поднимаются к потолку струи табачного дыма. Справа от меня, на печи послышался шорох, из-под приподнятого одеяла глянуло бледное лицо с запухшими от сна глазами.
— Штормит дак который день подряд, — зевнул сладко мужик до мучительного хруста в скулах. — Эх, погоды, — вздохнул он и поскреб под рубахой грудь. Потом нехотя выбрался из-под одеяла, сел, свесив длинные ноги, обутые в меховые липты, и улыбнулся добродушно и немного смущенно.
— Штормишко привалит, тут уж когды день, а когды и два поотдохнешь не своей охотой, в море-то не выйти проверить ставники на селедку. Тут уж мы, как говорится, по монтажу — где лежу, а где сижу. — Он крякнул, потянулся, выпятив худую грудь, и мягко спрыгнул на пол.
— Заспался, так и моторки вашей не услышал, — проговорил он и глянул в окно.
— Вы с кем, извиняюсь, прибыли?
Я рассказал, что пришел пешком, объяснил, что путешествую вдоль побережья.
— Что ж, милости просим. Да вы проходите в избу-то, присаживайтесь, — словно обрадовавшись чему-то, сказал он.
— Д-да, редко в наши края москвичи жалуют… Так, так. Значит, жизнью нашей рыбацкой интересуетесь? Это приятствеино. Я сейчас самовар налажу, чайку испьете с дороги, — сказал он и вышел в сени.
Вскоре из соседней избы пришел бригадир, — кряжистый степенный рыбак лет пятидесяти с обветренным лицом, узкими, пронзительной голубизны глазами.
— Шуваев, Семен Александрович, — протянул он мне руку и долгим оценивающим взглядом посмотрел в лицо.
Я спросил, почему безлюдна их деревенька и так много пустых домов, оборваны провода, точно недавно прошелся здесь ураган.
— Дак деревня-то умирающая, нынешнюю зиму всего три жителя здесь останется — старухи… — протянул он. — Я избу свою разобрал, а как притякнут морозы — отволоку трактором в Долгощелье, где центральная усадьба, опять по бревнышку соберу там. Прежние года здесь, в Ниже, колхозное отделение было, да решили в районе, что неперспективна деревушка наша. Мода, вишь, укрупнять колхозы пришла.