У самого Белого Моря — страница 6 из 16

— Будет врать-то, — откашлявшись, сказал он. — Какие тут странники, тут кругом одна тундра. Наверное, ты журналист, раз умеешь ловко завирать. Небось про утонувших олешек писать будешь?

— А что, разве нельзя?

— Пиши, пиши, бумага все терпит. Кормиться всем надо. Был у нас тут, право давно, один москвич, написал, что у ненцев кривые ноги. Обидел, право, нас. Ты глянь, — живо вскочил он с лавки, задрал юбку и стал хлопать себя по худым ляжкам, притопывать, прохаживаться по избе с манерностью и щегольством актера.

— Разве ж кривые? — то отступал он, то подступал ближе ко мне. Глаза его блестели возбужденно, насмешливо, и я затруднялся понять, то ли он шутит и дает волю природному артистизму, то ли его самолюбие действительно задето, но он маскирует ущемленное чувство под маской фиглярства.

— Ежели будешь про нас писать — не про ноги пиши, про тундру пиши. Пиши, как пасем олешков, напиши, что нам домики разборные все обещают да никак не завезут, движками для освещения во время полярной ночи не снабжают. Напишешь?

— Обязательно напишу.

— Да хоть и напишешь — все одно никто про это не напечатает, — махнул он рукой.

— Послушай, — сказал я, — возьми меня с собой, как поедешь в стойбище назад. Поживу у вас с недельку, познакомимся поближе, тогда мне будет о чем писать, а то ты сразу берешь быка за рога — разборные домики, движки для освещения… Пустишь меня в свой чум переночевать?

— У нас теперь нет чумов, — твердо, со значимостью в тоне голоса поправил он меня и с достоинством дернул подбородком. — У нас теперь палатки. Есть летние палатки, есть зимние — те обтягиваем шкурами изнутри.

— Так возьмешь меня в тундру? — наседал я на него.

— Далеко, очень далеко отсюда до стойбища; олешки пристали шибко, — сомнительно покрутил он головой и скорбно причмокнул. — Большой ты шибко, тяжелый. Килограммов сто весишь. Если б отдохнули олешки, покормились, тогда, может, и довезли б нас двоих. — Он направился к печи, словно уходя от заданного мной вопроса, развел огонь, взял чайник, вышел из избы за водой и, вернувшись, поставил его греться. Держался он по-хозяйски уверенно, по всему было видно, что здесь, на тоне, он свой человек и бывал уже не раз. Все же в его словах не прозвучало явного отказа, не было в ответе твердости, несмотря на его прямодушие. Я понял, что он колеблется, и хоть жалеет своих олешков с какой-то крестьянской рачительностью, но в то же время не хочет обидеть меня. В сущности, наверное, ему было все равно, буду я о нем писать или нет, он не был честолюбив, тут важно было другое, то чувство неловкости за вынужденный отказ, которое тяготило бы его после нашего краткого знакомства.

— Пусть покормятся, отдохнут олешки, — говорил я, расхаживая по избе и краем глаза следя за выражением его лица. — Спешить нам некуда, тебе ведь надо еще сходить на тоню, посмотреть на тех утонувших оленей.

— Я уже был, видел, — махнул он рукой. Чуть повременив, он обернулся ко мне: — Чем кормиться олешкам? Здесь, у моря ягель не растет… Так, трава… Ягель там, в тундре, а им надо сил набраться.

— Да неужто так устали твои олешки?

— Выйди, сам посмотри, — кивнул он в сторону двери.

Я вышел из избы.

На траве метрах в двадцати от избы лежали выпряженные из нарт пять оленей. Рога их, обтянутые летом тонкой меховой кожицей, — моры — были какого-то странного кораллового цвета. Тучи комаров вились над животными, облепляли морды, теснились на набрякших веках, но олени лежали с безучастным видом, терпя их с усталым спокойствием, как нечто само собой разумеющееся, чего никак не избежать, чему бесполезно противиться, и только изредка смаргивали, косили встревоженно в мою сторону голубыми зрачками в агатовой радужной оболочке огромных печальных глаз. Показавшийся мне издали странным цвет их рогов объяснялся набрякшими от крови, раздувшимися до алости комарами, которые глубоко впились в кожную пленку и рдели брюшками, как зерна граната, покрывая рога животных сплошным шевелящимся покровом.

Олени линяли, шкура их была неприглядно комкастая, вытертая местами до синеватых проплешин на шеях и боках. Прежде в моем представлении северные олени рисовались гордыми и сильными животными, а передо мной были покорные и доверчивые, как телята, создания ростом с пони, вызывающие сочувствие. Казалось, только прикрикни на них, и они поднимутся, несмотря на усталость, и тотчас тронутся снова в путь.

Рядом с упряжкой на траве лежали нарты, легкие, длинные, из тонких еловых планок, напоминающие каркас недостроенного летательного аппарата. Сработаны они были без единого гвоздя, скреплены в соединениях колышками, шпунтами.

— Да, — разочарованно протянул я, — столько был наслышан про выносливость ваших северных оленей… Неужели не довезут? Их пятеро, а нас двое.

— Может, довезут, а может и нет, — покачал ненец головой. — Может, станут на полпути, тогда придется тебе дальше пешком идти, заплутаешь чего доброго в тундре, а мне потом за тебя отвечать. Зимой приезжай, зимой другое дело, по снегу ехать легко, тогда и трое олешек потянут. А сейчас по траве да по камням какая ж езда. Тяжко тащить нарты, ремни олешкам грудь режут, шкура-то слабая, линяют.

Я закурил, глянул с сочувственным видом на оленей и отошел в сторону. Семен, так звали ненца, вернулся в избу. Уходя, он с порога позвал меня благодушным голосом. «Пойдем чай пить». Я отрешенно покачал головой и направился к берегу. Мне хотелось побыть одному, настроение у меня было подавленное, наплыла невесть с чего грусть. Рисовавшаяся в воображении картина поездки в тундру почему-то померкла, это была некая внутренняя защитная реакция, стремление утешить себя. Мысленно я говорил себе: «Экая невидаль — ненецкое стойбище, разбредшиеся по тундре олени, несколько чумов… ах, да, не чумы, а палатки… В сущности, что увижу я там захватывающего? Обычная кочевая жизнь, неприхотливая и проникнутая некоей первобытной простотой. Оленей я уже видел, с ненцем познакомился; по-своему он чем-то интересен, но, в сущности, обычный пастух, рачительный хозяин. Стоит ли расстраиваться, что я не попаду в стойбище? Все, что мне не удалось увидеть, можно дорисовать в воображении. Завтра отправлюсь по побережью, через двадцать километров должен стоять маяк, приду к маячникам, поживу пару деньков у них…» Но в глубине души все же саднила какая-то неудовлетворенность, отголоски несбывшегося желания, все еще зовущее туда, в глубь тундры, чувство. Я вдруг остро почувствовал свое неприкаянное одиночество и затерянность под равниной этого низко стелющегося, немеркнущего, безотрадно холодного неба. Что-то заставило меня обернуться, то ли слабый звук хлопнувшей двери, то ли брошенный мне в спину взгляд. Я увидел шедшего вдоль берега Семена; он направлялся к месту, где лежали утонувшие олени. Двигался он какой-то комичной, кавалерийской походкой, но легко, быстро, точно ноги его сухонькой поджарой фигуры не вязли в песке. Темная юбка плескала по ногам, капюшон гладко облегал голову, из-под него клином торчала темная бородка… Очевидно, он намеренно отправился пешком, с целью показать мне, что не хочет лишний раз утруждать своих оленей.

Я побродил по берегу, вернулся в избу и завалился на нары. Охватившая меня грусть, как ни странно, сообщила моему духу некую внутреннюю упругость. Я думал о том, что это маленькое огорчение сегодняшнего дня, несбывшаяся моя надежда оттеснили и сделали незначительными все мои жизненные заботы и чаяния, отодвинули их на задний план. Впереди мне предстоял долгий путь и все его извивы сулили много неизвестного, и стоило ли огорчаться, если сегодня что-то сложилось иначе, чем того хотела моя воля.

В забытьи, в приятной расслабленности долго лежал я и смотрел на закопченные бревна настила, предаваясь размышлениям, и чувствовал себя снова счастливым. От недавней грусти не осталось и следа.

10

За окном послышались голоса, дверь открылась, и в избу вошел Афиноген, а следом за ним Семен.

— Проснулся? — глянул в мою сторону Афиноген. — Значит, говоришь, странник? — улыбался он, подмигивая Семену.

— Странник, странник он, — кивал с лукавым видом Семен. Он прошелся кошачьей походкой по избе, женственно покачивая бедрами, сел на лавку и замурлыкал песенку. Настроение у него было благодушное. Он с безобидной насмешливостью поглядывал на меня, словно его и не заботило то, что придется отвечать за утонувших оленей.

— Что с оленями делать будешь? — спросил я Семена.

— А что? — вскинул он брови. — Ничего делать не буду, здесь останутся, в колхоз по рации сообщу, ветеринар приедет, акт составит.

— А отвечать кто же будет?

— Спишут, — махнул он лениво рукой. — Такое уж дело, что тут поделаешь. На то и предусмотрены на стадо три процента.

Мы поужинали оставшейся от обеда ухой, выкурили по сигарете. Я поднялся с лавки и стал собираться в дорогу.

— Куда дальше пойдешь? — спросил Семен и поглядел на меня с любопытством.

— Вдоль берега пойду. На восток, думаю, часа через два доберусь до маяка. Ты ведь не соглашаешься взять меня с собой.

Афиноген достал из-под нар пару болотников, порядком заношенных, но целых, без единой заплаты.

— Надень, — бросил он их к моим ногам. — Все лучше, чем в ботинках. Доберешься до деревни — в любой избе отдай, скажешь: Афиногеновы, мне после мужики передадут. Лапа у меня здоровая, тебе, должно, подойдут. На вот портянки подмотай, а то в носках натрешь ноги, — протянул он мне портянки. Только теперь я заметил, что ладони у него покрыты желтыми пятнами мозолей, крепких и отшлифованных до блеска.

— Значит, дальше в дорогу? — поднялся с лавки Семен. — Небось обиделся на меня? — Он теребил тесемки шлема и улыбался смущенно, почти виновато. — Ладно уж, — вздохнул он, — раз тебе так хочется к нам в тундру, возьму тебя с собой, только, паря, дорогой, кой-где слазить будешь, бежать будешь, когда скажу. Трава-то не всюду есть, местами нарты плохо пойдут, подсобить придется олешкам. — Он направился к выходу, мягко ст