У самого Белого Моря — страница 7 из 16

упая по полу с носков на пятки. Я взял рюкзак и направился следом за ним. Афиноген пошел проводить нас. Семен уже ладил упряжку, поднимал оленей, беззлобно покрикивал на них, цокал языком.

— Иди вон на тот угор, — дернул он головой в сторону небольшого возвышения метрах в трехстах от избы. — Жди там.

Что заставило их, случайно встретившихся на моем пути людей, отнестись ко мне с участием, одного: отдать свои сапоги, а другого потесниться на маленьких партах? Желание показать гостеприимство и радушие северян? Так оба навряд ли были честолюбивы, и разве была для них какая-то корысть в том, что я буду после думать о них, какой след останется во мне от этой встречи? Нет, тут было другое чувство… Перед лицом природы все мы острее сознаем зависимость друг от друга. То же чувство заставляет охотника, уходящего с заимки, где-нибудь в лесу оставить на полке четвертушку чаю, буханку хлеба, спички. Наколоть и положить у остывающей печи охапку поленьев. Неважно, кто после тебя придет в эту избушку и обогреется наколотыми поленьями. Тот, кто придет, тоже, уходя, наколет дров, зальет огонь в печи, и это маленькое реальное воплощение доброты связывает людей больше всяких высоких слов. На росстанях, в тундре или на пустынном побережье люди пристальнее чувствуют зависимость от них ближнего, и нет ничего удивительного в том, что путника пустят на ночлег, накормят в каждой избе, чуме или палатке…

11

И вот, распростившись с Афиногеном, я стою на угоре, а кругом звенят, точно колеблемая ветром густая металлическая паутина, тучи комаров. Гляжу сквозь эту живую завесу на густо-лиловую, тронутую глянцем равнину моря, на мягкие, бархатистые контуры берега в свете закатного неба, окрашенного в неровные тона. Воздух над морем переливается стеклянными голубоватыми струями, искажая и причудливо ломая горизонт. Тороплю нетерпеливыми взглядами Семена, и вот, наконец, упряжка тронулась, мягкими тупыми ударами бьют в землю оленьи копыта, с жалобным шелестом никнут под полозьями влажные травы.

— Хоп, — поравнявшись со мной, скомандовал Семен. Я припустился наравне с нартами, приноравливаясь к их скорости, прыгнул, повалился боком на постланную шкуру. Толчок, и вот я еду. Только слышен свист полозьев в пронзительной тишине, чавкают, проваливаясь в пересмякшую почву, оленьи копыта, угрожающе покачивается, изредка опускается на вздрагивающие спины, на ветвистые рога длинный еловый хорей.

— Кысса, кысса, — издает Семен низкий угрожающий возглас, ощеривая рот, и олени бегут еще шибче, мчимся под уклон. Высокая, до пояса осока набегает волнами на нарты из-под оленьих копыт, плещет с боков, тотчас смыкаясь за нами упругой стеной буйного травостоя, в котором едва угадать уже след полозьев. Место низкое, сплошная череда уютных озеринок, откуда то и дело поднимаются одиночные утки. Ближе к пологим склонам ложбины тянутся мочаги с мокрыми заливными лугами, с остудным парным дыханием загустевшего от влаги воздуха, который клубится от множества роящихся комаров. Кажется, можно схватить их пригоршнями, они секут по лицу, втягиваются с дыханием в ноздри, в рот, точно неотъемлемые частички воздуха.

Наконец низина кончается, упряжка выскакивает на угор с разбросанными огромными серо-зелеными от мха валунами, напоминающими древние внушительные надгробья. Под реденькой травкой слышен дерущий полозья каменистый грунт.

— Спрыгивай! — зыкнул Семен, обернувшись ко мне и блеснул глазами с хмельным весельем. Я спрыгнул, побежал, лавируя среди тягорослого, хватавшего за отвороты бродней кустарника, бряцая гремевшими в кармане ключами от московской квартиры, мелочью, складным ножом. Упряжка облегченно дернулась вперед, нарты вихляли, кренились набок, полозья жалобно драли по камням. Под уклон нарты пошли мягче, быстрее, отрываясь, убегая далеко вперед. Мне пришлось наддать ходу, я несся, высоко задирая ноги, чтобы не задеть за часто выступавшие из травы камни. Бежавшая впереди, чуть справа от меня лайка Семена подняла из кустарника стайку куропаток, они с треском взметнулись и, блеснув крыльями на солнце, потянули к зарослям вереска. Горизонт прыгал перед моими глазами, сбившееся было дыхание выравнивалось, я слегка взопрел, но сердце уже мерно тукало в груди. Я стал приноравливаться и, казалось, мог теперь бежать долго. Во всей этой гонке было что-то захватывающее, в крови закипал азарт.

— Хоп! — скомандовал не оборачиваясь Семен. Я сделал несколько длинных скачков, настиг нарты и прыгнул, но едва не промахнулся, уцепился руками за перекладину, лег ничком, подтянул правую ногу, волочившуюся по земле. Подо мной, сливаясь в сплошную буро-зеленую ленту, с шуршанием стлалась трава, ударяя в лицо дыханием, прохваченным запахом торфа и морошки.

— Ноги-то не свешивай, — предостерег меня Семен, — о камень заденешь на ходу — враз сломаешь. Боком сядь, ноги, как я, держи.

Он ловко держался на самом краю нарт, помахивал хореем, подергивал упряжь. Маленький, сухонький, коротконогий, тело его даже не вскидывало от толчков о кочки, я же не знал, как уместить свои длинные мослы в подвернутых до колен броднях, и то садился, вытягивая ноги назад, то ложился ничком, то поворачивался боком, подбирая колени к самому подбородку, меня мотало из стороны в сторону, планки настила отдавались на каждой рытвине, на каждом бугорке, тело саднило. Хотелось узнать у Семена название трав, расспросить его о многом, что будило мое любопытство в пути, но невольно приходилось хранить молчание, чтобы не прикусить язык. Местность была неровная, нарты вихляли, то и дело мы пересекали русла пересохших ручьев со вздувшейся затвердевшей комами почвой.

Упряжка с ходу влетела на россыпь мелких камней, понеслась под уклон. Семен легко соскочил, побежал рядом, прикрикнул на вожака, направляя его вправо, в просвет между частым ерником. Я, следуя его примеру, тоже соскочил, пустые нарты подпрыгивали, набегали на ноги оленей, копыта били в передок, вожак косил назад окровяневшим зрачком.

— Придерживай, — крикнул Семен п указал взглядом на волочившуюся за нартами короткую веревку, назначение которой только теперь мне стало понятно. Я поймал в траве конец; рывок — и кажется, земля стала ускользать из-под ног. Я упирался, пытаясь удержать нарты, скользил на пятках, и ощущение было такое, словно я мчусь на водных лыжах. Мы, не снижая скорости, спускались по склону распадка, впереди сплошной стеной стояла роща приземистых, судорожно сцепившихся ветвями, застывших в испуге, в тягостном напряжении карликовых березок, и при одном предчувствии, что мы сейчас врежемся с ходу в нее, искалечим животных и пострадаем сами, я невольно втянул голову в плечи, метнул в сторону Семена тревожно-вопрошающий взгляд. Он прыгнул, мягко шмякнулся на передок нарт, направил их в узкий, только теперь открывшийся моим глазам просвет. Возмущенно зашуршали листья, глухо треснула рядом ветка. Упряжка вылетела к крохотной речушке, мелководной и светлой, с переливчатым мелодичным звоном от выступавших на вершок из воды камней, за которыми тянулись длинные льняные пряди водорослей, то оплетаемых, то расплетаемых мерными струями.

— Хоп! — обернулся Семен. Я едва успел упасть на нарты. Олени прыгнули, меня обдало фейерверком обжигающе студеных брызг, и мы с ходу вылетели вверх по склону. Я хохотал как обезумевший, испуг сломался, восторг от бешеной гонки колотился в висках. Я невольно возвысился в собственных глазах, вид у меня, надо полагать, был идиотски счастливый. Семен озадаченно таращил на меня глаза, потом усмехнулся, остановил упряжку и полез в карман за сигаретами.

— А ты прыткий, — лукаво щурил он глаза, — думал — журналист, за столом сидеть привык, намучаюсь с тобой в дороге, а ты ничего, бегаешь как охотник.

— Волка ноги кормят, привык бегать по редакциям.

— Зачем бегать, кого ловишь там? — вскинул он брови.

— Дело это тонкое, в двух словах не объяснишь, нужно время от времени напоминать редакторам об оставленных у них рукописях, нужно не давать им по себе соскучиться.

— Понимаю. Это вроде как я: бегаю зимой по тундре, расставляю капканы, потом снова бегаю, проверяю, не попался ли кто, — засмеялся он. — Бросай свою писанину, оставайся у нас, — без толку бегать не придется, вместе капканы ставить будем, не бумажные — железные. Глядишь — песец или лиса попадет. Дело верное.

Солнце давно отсверкало, какое-то поблекшее, оно светит устало, стоит в раздумье низко, над горизонтом слева от нас, точно отражение выплывшей справа огромной медно-рыжей луны, удивительно близкой, с четко различаемыми контурами морей и впадин, словно наглядное географическое пособие, в которое можно ткнуть указкой.

Мы снова тронулись в путь, нарты мягко плывут по заболоченной равнине. Впереди невысокий холм, на макушке два валуна и воткнутый в землю шест.

— Матери могила, — кивнул в сторону холма Семен. — Давно приглянулся ей этот холм; как умру, говорила, здесь меня положите, рядом с вами буду, все видеть отсюда буду, все слышать. Мы и похоронили, как велела. Место высокое, сухое. Валуны я уж после двумя упряжками привез. Теперь зовется «Ольгин холм» — Ольгой мать звали. У нас, к примеру, так говорят: убил волка в двух верстах на восток от Ольгина холма. Есть Никифора холм, есть Сенькин холм. Придет время мне помирать — и себе холм присмотрю. Всю жизнь прожил в тундре, умирать тоже в тундре надо… Олешки рядом пасутся, ненцы кочуют… Не хочу на кладбище, чужие люди ходят возле могил, тесно…

В одинокой могиле старухи, покоящейся на вершине холма, есть что-то возвышенно поэтическое, трогательное, какая-то преданность этому суровому простору. Валуны вместо надгробия, воткнутый в землю шест — от всего этого веет чем-то исконно древним, языческим, могила эта никогда не сотрется с лица земли, не затеряется в обычной кладбищенской тесноте; теперь она служит своего рода ориентиром в безликой пустыне и может быть со временем будет нанесена на карту, она словно приобщилась к вечности. Отжил человек, а память о нем приносит людям пользу; кажется, где-то рядом незримо присутствует добрая молчаливая душа, стережет эту строгую тишину, прислушивается, наблюдает за нами.