У шоссейной дороги — страница 30 из 48

Вера Павловна не сразу уяснила смысл прокурорских слов. Она не знала, что Дмитрий Иванович без ведома Марины написал заявление прокурору.

— Что же это такое? Дочь жалуется на меня? Какой вздор! Не может этого быть.

Она поднялась, схватилась за сердце и минуту стояла молча, боясь сдвинуться с места.

— Если это так, я все оставлю ей, — тихо сказала Вера Павловна. — Все. Мне ничего не надо. Ничего. Кроме покоя. Лишь бы она была счастлива.

Она тяжело опустилась на стул, достала платок и вытерла слезы.

— Успокойтесь, гражданка. Все уладится. Не расстраивайтесь, — сказал прокурор, нервно барабаня пальцами по столу.

Вера Павловна, пошатываясь, вышла на улицу и направилась к дому.

…Марина стояла на крыльце, когда распахнулась калитка. Две женщины поддерживали Веру Павловну. Она еле передвигала ноги. Седые пряди волос выбились из-под платка и сползали на лоб и глаза. Вид у Веры Павловны был ужасный.

— Мамочка! — закричала Марина и кинулась навстречу ей. — Что случилось? Ты заболела?

Вера Павловна с усилием приподняла голову, взглянула на дочь мутными от слез глазами и, вытянув вперед руки, молча отстранила ее с пути. Марина в недоумении попятилась, отступила в сторону, наблюдая, как Веру Павловну вводят в дом. Около Марины пробежала Машенька. Она семенила короткими ножками и на ходу вытирала мокрые руки о передник. Круто повернулась и бросила:

— Бессовестная, до чего довела мать! Тьфу, — и плюнула себе под ноги с величайшим презрением. — Провались со своим домом! На кого ты прокурору жаловалась? Стыдно!

— Что ты болтаешь, Маша? Я ничего знать не знаю…

— Так ты не ходила к прокурору? — удивилась Маша.

— Зачем?

— Насчет раздела дома и всего имущества.

— С какой стати? Это, видно, дядя. Он грозился ввязаться…

— Идем к Вере Павловне, — приказала Машенька.

Вера Павловна лежала на диване с мокрым полотенцем на лбу. Маша объяснила ей, что произошло недоразумение. Марина никому не жаловалась. Это все тот куркуль, Дмитрий Иванович, взбаламутил…

— Прости меня, доченька, что плохо подумала о тебе, — сказала Вера Павловна. — Я зря волновалась.

Марина пришла к дяде злая и решительная, стала стыдить его. Но Дмитрий Иванович, не обращая на нее внимания, говорил о разделе имущества, о том, что Вере Павловне не надо уступать даже ломаной ложки, она, дескать, чужая и с ней нечего церемониться. Он не давал Марине и слова проронить.

— Замолчите, наконец! — крикнула Марина. — Как вы смели вмешиваться в наши дела?

— Давай! Давай! Так! Я знал, что ты прибежишь, заорешь на меня, — злобно посмотрел дядя. — Тебе ничего не надо, говоришь! Ничего? И дом не нужен? А мне нужен. У меня дочь замуж вышла. Сестра твоя, ей жить негде…

Он взъерошил свои колючие волосы, подошел к кровати, опустился на колени, вытащил маленький сундучок, окованный жестью, отомкнул его и неторопливо извлек из-под каких-то бумаг кожаный кошелек. Долго разматывал с кошелька сыромятный шнур. Наконец, щелкнула кнопка. Дмитрий Иванович вынул желтую полустертую бумажку.

— Кто будет платить по этой расписке? Узнаешь почерк отца? Пять тысяч рубликов! Может, помнишь, как покойничек пил после смерти твоей родной матери? Помнишь? Где он брал денежки? Не знаешь? У меня, дорогая племянница, у меня. Я детей своих недокармливал, недопаивал, а ему отдавал. Он тогда все высосал из меня. Так кто же мне вернет в поте лица заработанные денежки?

Марина молчала. Она не знала, что отец был в долгу.

— Почему вы ему не предъявили, когда он живой был? Ведь больше пятнадцати лет пролежала эта расписка.

— Когда, говоришь, живой был? Правильный вопрос. — Дядя запнулся, подыскивая ответ. — Жалел братца. Здоровьишко-то у него неважное было. Я сделал вид, что простил. А теперь вижу: все прахом идет. Из Веры Павловны не выжмешь ни копейки. Значит, ты должна возместить убыток.

— Где же я возьму такую сумму? — смутилась Марина. — Хоть бы десятую часть!.. То ж были старые деньги.

— Ишь, какая прыткая: десятую часть! На чужой каравай рот не разевай. У тебя есть дом? Продавай и расплатись со мной, а то в суд подам. Или переведите дом на мое имя. И будем квиты.

Марина отрицательно покачала головой.

— Подавай в суд, там разберутся.

— Значит, отказываешься платить без суда? Так? Пусть же этот должок твоему отцу икается на том свете! Я покажу людям эту расписку. Пусть все знают, какой у тебя был отец. И ты такая же! А еще в редакции работаешь.

— Дя-дя! Как ты смеешь! Он же твой брат! Жадность тебя заела.

— Брат любил брать и забывал отдавать. А ты уходи и, пока не принесешь деньги, не появляйся в моем доме.

Марина пришла домой и рассказала матери про расписку.

— Твой отец давно рассчитался с братом. Только не взял обратно расписку, — пояснила Вера Павловна. — Ну, если ему нужен этот дом, пусть берет. Мы переедем в благоустроенную квартиру…


Я вынимал воск из солнечных воскотопов, когда кто-то засигналил у ворот. Оглянулся: там стояли «Жигули». Сигнал — это приглашение подойти. Ничего не поделаешь, закон гостеприимства требует того, чтобы я бросил все дела и радушно встретил человека. Кто бы это мог быть? Стекла салона ослепительно сверкают, и я не могу рассмотреть шофера. Но вот дверка распахивается и показывается упитанная, самодовольная, широко улыбающаяся физиономия Тюхи. Он энергично протянул руку:

— Здравия желаю! Не ожидал, Иван Петрович? — Он мастерски перенял у Дмитрия Ивановича манеру здороваться.

— По совести сказать, никак не думал… — пожал я плечами. — В чем дело?

— Ты крепко занят? — Перешел он сразу на «ты». — Бросай все. Поехали!

— Куда? Зачем?

— Вон там в лесочке на поляне такая уха дымится. Посидим, потолкуем.

— Опять насчет покупки совхозного меда? — нахмурился я.

— Ни-ни. Упаси бог. Там ждут тебя. Вот читай. — Он подал записку.

«Иван Петрович, приезжай. П. Рогачев».

Тюха кивнул головой:

— Да-да, он самый, твой директор.

— По записке вижу. О чем нам толковать?

— А ты взгляни на него моими глазами и тогда поймешь. Он полезнейший человек. Уважь его и не прогадаешь.

— У тебя, Тюха, глаза коммерсанта. Они не подходят для меня. Ты помнишь нашу последнюю встречу в шалаше?

— Ты тогда погорячился. Пустяки. Не сержусь.

— Почему не сердишься? Душа мягкая?

— Невыгодно мне обострять с тобой отношения. Говорят, тебя прочат в директора. Вообще, зря ты, Иван Петрович, об этом. Что было — быльем поросло. Дела важнее всего. Поехали, не куражься.

На поляне в окружении молодых стройных березок горел небольшой костер, из ведерка шел дымок, пахло ухой. Рогачев лежал на боку, курил и посматривал в нашу сторону. Он неожиданно легко вскочил на ноги и подал руку. Это было трогательно даже.

— Садись рядом, Иван Петрович, — радушно пригласил он. — Вот решили с Тюхой пообедать на лоне природы да вспомнили, что и ты тут недалеко. Давай располагайся. На брезент садись.

Я никак не могу догадаться, что же от меня нужно Рогачеву.

— Как дела-то идут? Да и вообще — жизнь?

— Вообще-то ничего, — сказал я бодро.

— Я вижу — ты доволен собой и делами! — усмехнулся с какой-то завистью. «Ну, думаю, сейчас он преподнесет мне пилюльку».

— Делами я, пожалуй, доволен, а собой — нет.

— Это самокритично, — оживился Рогачев. — Наконец-то ты познал себя: довольствоваться нечем.

Я ответил, что если человек и способен на великие дела, то самолюбование часто вредит ему. Переоценивать себя — очень вредно.

Рогачев нахмурился, начал что-то искать в карманах, вынул упаковку валидола и бросил таблетку в рот.

— Ты, Тюха, прогуляйся в лесочек, грибков пособирай.

Тюха кивнул головой:

— Один момент! Затем и приехал сюда. Грибки — первое дело. — И он поспешно скрылся в кустах.

— А как же уха? — усмехнулся я. — Он так расхваливал.

— Потом. Потом. Тюхе свое достанется. Он живет без промашки. А вот мне в жизни не везет, — неожиданно признался Петр Яковлевич. И тут я понял, что если уж Рогачев начал плакаться, стало быть, ему действительно тяжело живется. Неужто он решил пожаловаться мне? Но как бы то ни было, сейчас нельзя его отталкивать. Наберусь терпения, выслушаю и постараюсь понять. Может, он давно искал и эту поляну, и костер, и встречу со мной, да не мог перебороть, победить себя… Насколько мне известно, у него до сих пор нет ни настоящего друга, ни жены. Он внутренне одинок. А уж я знаю цену одиночества.

Я сел на брезент, изготовленный из первосортного льна.

— Везение — понятие растяжимое, — сказал я. — Ну, Петр Яковлевич, коль пригласил, то угощай ухой, — сбросил с себя замкнутость. Она не способствует сближению людей. Он с благодарностью посмотрел на меня, засуетился, заспешил. Достал из вещмешка эмалированные с цветочками тарелки, ложки, две рюмки, бутылку водки.

— Без нее обойдемся. Трезвость — самое приятное состояние…

— Что уж так? Ты совсем аскетом стал? Да, брат, меня тоже жизнь рубанула со всего размаху. — Он сморщился, словно над головой висела сабля.

— Понизили в должности? Это не так уж печально, — сказал я. — Мне кажется — хозяйством руководить куда интереснее, чем сидеть в управлении, даже начальником. Есть где проявить свои способности.

— Не в этом дело. Тут на днях опять удар… сокрушительный. Свинарник на центральном отделении сгорел дотла. Не слыхал? Сотня маток и тысяча молодняка. Не знаю, куда бы делся… Вот видишь как: несло, несло меня вверх и… бросило. Аж все внутри оборвалось. Я тогда неправ был, извини, Иван Петрович. Зря укорял, что ты опустился. И все же, что бы там ни было, а в такую дыру не полезу. Кто хоть раз посидел в кресле руководителя, тому трудно отказаться от этого кресла.

Я промолчал.

— Следствие ведут. Вчера описали имущество. Да… У меня барахла мало. Видно, судить, будут электрика, управляющего фермой и меня. За халатность.

Вот оно какое дело! Бедняга, Петр Яковлевич. Недаром говорит старая пословица: от сумы да от тюрьмы не отказывайся. И он может попасть туда, где я побывал.