У шоссейной дороги — страница 43 из 48

— Здравствуй, Ариша. Что скажешь?

— А ты знаешь? Было собрание?

— Было, — отвечает, и вижу по лицу, что она хорошо понимает, зачем пришла я. Отводит глаза в сторону.

— Что постановили?

— Вести немцам восемь коров.

— Почему мою? Нас четверо в семье. А в некоторых домах по два-три человека, у вас, к примеру. Почему вы не ведете? Где же справедливость? Это что за напасть на меня? Мины искать — сына моего посылают. Последнюю корову тоже у нас отбирают. Потому что меня некому защищать? Ошибаетесь. Меня защитят. Вы еще увидите. Это твоему сыну даром не пройдет. За что он на меня зуб грызет? Попомни мои слова: за меня добрые люди заступятся, придет время, кровавыми слезами плакать будете.

— Я ничего, Ариша, не знаю. Я не староста.

— Нянь Дунь. Скажи своему сыну: не рой людям яму — попадешь сам в нее, как Скидушек. Поняла?

Я повернулась и отправилась домой. Дорогой так лихо стало. Снова расходилось мое сердце, разволновалась. Но не потому, что старосте пригрозила и беспокоилась, как бы он что-нибудь худое не сделал мне. Об этом я и не думала. Все равно добра не ждала. Беспокоилась, что завтра корову вести далеко, а кто знает, останусь ли жива в дороге. Что с детьми станется? Рядом шоссе и немцы.

Дома сказала ребятишкам:

— Ну, дети, отведайте молока в последний раз. Завтра поднимусь рано, коровушку напою и поведу сдавать немцам. Подавились бы они, гады гремучие.

— Нам другую дадут? — спросил Коля.

— Догонят да еще дадут… Жалко коровушку.

— Прирежут, — вставил средний. Он все понимал, как взрослый. — Мам, я погоню лошадь в ночное? — спросил Ваня. — Там у костра будем спать. Отпусти, мам.

— У меня дел полно. Сиди дома, никуда не отлучайся. За Петей присматривай. Он еще не оправился.

— Я обойдусь… Пусть едет, — сказал Петя. — Там на лугу чудно.

— Все ребята собираются, а я что, хуже их? К утру приедем. Ладно, мам? — просился Ваня. — Отпусти.

— Ну гони. Только смотри, чтоб вас немцы не пристукали.

Утром раным-рано побежала я к старосте узнать, где нам собираться. Он за столом сидит, краюху хлеба натирает чесноком, посыпает солью и лениво жует. Зыркнул искоса на меня и опустил голову. Он, конечно, догадывался, понимал, что руководитель партизанского отряда Кирилл Матвеевич Трошин не даст меня в обиду, староста побаивался его.

— Ну, что, Василь Васильевич, можно вести корову? — спрашиваю.

— Твоя корова отменяется. Кирюша поведет, твой сосед.

— Правильно решили.

Думаю: черт с ним, с Кирюшей, пусть ведет. Их двое, детей нет, не пропадут с голоду. Имеют корову, две козы, кур полон двор, свинья. У Праскуты нет забот, от безделья, не приведи господи, как располнела. Спит сутками. За скотиной не хочет смотреть. Ну, думаю, за корову она даст своему Кирюше: «Мол, немцам угождаешь, а что толку, все равно буренку отобрали».

Только поднимаюсь из лога к мосту, вижу: на том берегу речки ребята коней из ночного гонят, скачут с гиком наперегонки и вдруг остановились, скучились в круг, поставили лошадей голова к голове и снова в галоп: «у-ра!» Баловались дети. В это время на шоссе шли немецкие машины с солдатами. Увидели они конный отряд, остановились, попрыгали с машин и в канаву легли, автоматы на них наводят. Побьют проклятые, ребятишек. Я и закричала:

— Ай, ай… Кляйне, кляйне. Дети там, не стреляйте, ироды!

Тут вмешался поляк Вишневский. Он тоже закричал:

— Кляйне, кляйне, нихт партизаны.

Спасли детей. Я своего, когда подъехала, прутом огрела: не озорничай! В это время через лог по тропе возвращались от старосты же мой сосед Кирюша и его брат Тихоня. Его все звали Тихоней. Добрый, милый был человек, совсем не похож на Кирюшу. Братья ругались на чем свет стоит. Люди смотрели на них из-за плетней.

— Ты, Тихоня, сдавай свою корову, — кричал Кирюха.

— Нет, брат. Посуди сам. Ты бездетный, Праскуня поздно встает, с коровой не любит возиться. Вот и сдай ее. Ты же знаешь: у нас семья большая, жрать что-то надо… Будем с вами делиться молоком.

— Захлебнись ты им, злыдень, — шумел Кирюха.

Я знала, что у Тихони в доме скрывались, залечивая раны, сын и зять. Они в окружение попали. А брат зятя в лесах партизанил, иногда сюда наведывался за продуктами. Хотела я ввязаться в спор мужиков, да промолчала.

У ворот Кирюшу поджидала Праскута, сложив руки на большом животе. Он сказал ей, что надо вести корову: староста приказал.

— А эту стерву обошли? — Мне было слышно и видно, как она кричала на весь двор и тыкала пальцем в сторону моей хаты.

— У нее дети. Побойся бога, — защищал Кирюша.

— А у твоего Тихони тоже детки-малолетки. Знаю я их, коммунистов… В подполье и на чердаках прячутся, молоком отпиваются.

Распалилась, руки в боки — и заковыляла к Тихоне. Там у них во дворе разговор был на всю улицу.

— Ты почему, Тихоня, не отдаешь свою корову немцам?

— Она мне самому нужна, не для них растил.

В сенях, за перегородкой, стояли зять и сын и слышали перебранку Праскуты с отцом.

— Вот как! Кого будешь молочком поить? Я знаю, кто у тебя скрывается. Сын партиец и зять такой же. Всем расскажу, вас повесят на одной осине и корова не понадобится. Понял?

И понеслась со двора, завихляла задом, выкрикивая что попало и угрожая расправиться с партийцами. Соседи стояли у калитки и неодобрительно качали головами.

— Дура, на себя беду накликаешь. Ох и дура несусветная.

Не успела она выскочить на улицу, как зять Тихони приказал:

— Пап, веди корову. Да так, чтобы Праскута видела. А нам оставаться здесь нельзя. Там долечимся, в лесу.

Дома я пожурила своего среднего конника.

— Что ж ты делаешь, Ваня? Ведь еще секунда — и вас всех подкосили бы, как травку в поле. Не слушаешь ты меня. Я о вас убиваюсь.

— Да ладно, мам. Сказал — не буду больше.

— Чего вы там гикали, как дикари?

— Обучаемся кавалерии. Егор Иванович к нам пришел.

— Пришел — и хорошо. Я рада.

Он вышел из-за перегородки.

— Ну, хозяюшка, большое тебе спасибо за все. До свидания. А я ухожу навсегда.

У меня в груди словно что-то оборвалось. Жалко стало Егора Ивановича. Притулилась я к стене и говорю:

— Егор Иванович, может, чем-нибудь я вас обидела? Может, что нехорошо делала, поэтому вы решили уйти насовсем?

— Нет, нет, все хорошо. Настала пора проститься.

— Тогда вот что: с добрым сердцем всегда приходи, с плохим — не ходи.

— У меня, Ариша, к тебе всегда будет доброе сердце. Ты настоящая русская женщина.

Спустя какое-то время партизаны рассказывали мне, что Егора Ивановича в Москву на самолете увезли. В Кремль его вызвали. Кто знает, может, и сейчас еще жив. Хороший был человек. Помогал мне и делом, и словом умным. Я словно осиротела тогда: сильно тоскливо стало на душе. Каждый день, каждую минуту все ждала чего-то. Думала: вот-вот немцы прикончат меня и детей заодно. А как своих ждала!

Наступила третья военная осень. Ко мне все чаще по вечерам, а иногда рано утром забегала кума Ульяша. Ее сын работал у немцев переводчиком, кое-что рассказывал ей, а она со мной делилась.

Копала я картошку в поле за лесом, захотела воды напиться, разогнула спину, гляжу, а Ульяша режет прямо на мою полоску.

— Арина, я сейчас была около магазина, немцы жито продают за кур. Тебе не надо? Хорошее жито, отборное, чистое.

— Садись рядом, отдохни. А где жито они взяли, Ульяш? Не из Германии же привезли. Наверное, где-нибудь стащили.

Из-за бугра показался мой сынок Иван. Увидел нас и кричит на ходу:

— Мам, нашу дежку с житом немцы откопали и унесли.

— Ах, чтоб им лихо стало! Паразиты! — заругалась я. — Как же мы теперь жить будем? Ульяш, дежка-то была закопана около хаты, на дорожке. Сквозь землю пронюхали.

Я бросила работу и побежала прямо в деревню, к магазину. У клуба сидит хромая девочка. Немцы покалечили ее машиной.

— Клава, не знаешь, где полицаи?

Она туда глянула, сюда.

— Вон Никола Балбота откуда-то доску тянет.

Я подошла к нему, не выдержала, заплакала. Потом самой стыдно было за слезы.

— Как же так получается? Вдову обижаете. Я пошла картошку копать, а вы тут жито разграбили. С чем-же я теперь буду картошку есть?

— У тебя там было что-то подозрительное. Вот немцы и наткнулись. — Балбота едва на ногах стоял, был пьян.

— Что еще выдумываешь?

— Патроны нашли от автомата.

— Какие патроны? Солдаты стреляли за моей хатой, потеряли. У меня все толкутся, обогреваются, чай пьют, а теперь — подозрение.

— Ну ладно. Половина жита в дежке осталась, иди возьми. Потом самогоном угостишь.

Унесла я остаток зерна домой. А назавтра на поляне около моей хаты появились немчики. Сосунки, зелененькие. Видно, на подкрепление отправляли их. Старших-то наши перехлопали. Теперь этих в Россию пригнали. Сижу, размышляю себе и чую какой-то гарью пахнет. Вбегает в избу Зоя.

— А, нянь Арин! Ты не чуешь смрад?

— Чую. А что случилось?

— Ты чего в хате сидишь? Крыша твоя горит. Убегай скорей.

Я выпроводила детей, выбросила кое-какие вещички. У меня было еще три буханки хлеба. Выбегаю, а немцы стоят недалеко от нас и смотрят, как сверху горит моя изба. Они и подожгли ее. Наши односельчане начали кое-как тушить. Да ведь и тушить боятся: начнут фрицы стрелять.

Я схватила на руки меньшего сына, бегу к немцам и кричу от горя и страха:

— А, «спасители»! Что ж вы делаете? Сгорит хата, где я буду для вашего брата немца хлеб печь? Подожгли, да стоите, рты разинули. — Не знаю, поняли они меня или нет, только вдруг один скомандовал, что-то по-своему залопотал. Подбежала группа солдат, удивительно ловко набросили они на избу какое-то большое полотно, и огонь потух. Регочут как жеребцы: «Ковори спасиб, матка, немецки зольдат. Ми испытаний делайт».

— Няхай бы вам пусто было, — отвечаю. — Теперь протекать будет крыша.

…Не помню, сколько времени прошло с тех пор, как моя соседка Праскута угрожала своему деверю Тихоне виселицей. Зять его Сергей Зуев успел скрыться, а тяжелораненый сын не мог идти, его поймали и расстреляли. Тихоня после этого ушел в лес к партизанам.