ашняя скотина. Да беззвучно всё мимо и мимо течёт река, лениво раскидывая свои берега, как женщина, знающая себе цену, свои бёдра.
Он почувствовал позыв. Надо бы опорожниться. Кишечник вывернуло наизнанку. Император обмочился. И вместе с мочой и калом, исторгнутыми организмом, что-то оборвалось в нём и осталась пустота.
«Кажется, я становлюсь Богом». — Он вдруг понял, что это означает смерть.
Попытался усмехнуться. Но лишь короткий хрип вырвался из неожиданно раскрывшегося, до той поры плотно сжатого рта, да в уголках губ застыло немного слюны и крови.
Несостоявшийся земледелец стал Богом.
Веспасиана Флавия похоронили с почестями, соответствовавшими той должности, которую он занимал при жизни.
Мадригал предстоит
Он устал от войны, от Тилли и его бандитов. От сделок с людьми и с самим собой. А ссоры с собственным дворянством и вечные дрязги в семье превратили жизнь в сон, в котором преступления, глупость, измены, корыстолюбие, убожество и странное глумление смешались в жуткий, липкий клубок. Эта паутина всё более затягивала его.
И вдруг, как-то на рассвете, мартовским зябким, сырым утром он понял: он должен уйти. Тридцать пять лет, отданные долгу, вполне достаточно. Да и что делать в мире, где грабёж и убийство — благороднейшая из профессий?
Он слышал, они опять что-то взяли. Они неисправимы. Они всегда будут что-нибудь брать. Потом терять, гибнуть. Заставлять и дозволять гибнуть другим.
Но время — повитуха глупости, крёстная идиотизма. И они снова что-нибудь да возьмут.
Извечная ликующая муть.
Что предстояло ему, он не знал. Смутно предполагал. Но как это будет? Ладно. Потом, всё потом. Главное сейчас другое.
Сказать. Объявить. Отречься.
Они все, все меня замотали.
Неизвестно почему. Непонятно как. Даже неясно, что это означает. Как выразить? Придётся. Оформить надо. Взаимопонимание? Пожалуй. С самим собой? А с кем же ещё. Так и скажем: возникло взаимопонимание с самим собой. Он стал другим. Грустно.
Клавесин, покрытый… Чем? Не помнит. Что-то вязаное, ручная работа. Запах свежего дерева, как запах пекущегося хлеба. Длинная, чуть не во всю стену, лавка. Пережила многие поколения. Родственников? Предков? Знатных, неглупых, знающих себе цену. Никому не нужных? Что-то в этом роде. Детство. Воспоминание размыто. Может, и не было.
Но окно было. Маленькое окно, высоко. Ребёнком он всё хотел до него дотянуться. Окно не то в сад, не то в вечность. А что для него тогда была вечность? Близлежащие предметы, таинственные, манящие и большие. Огромные. Гораздо больше, чем он — Его Высочество. Во всяком случае, в предстоящем будущем.
За замком была дорога. Пустое укатанное пространство, уводящее куда-то. Куда? Вопрос, на который он и сегодня не знает ответа. По ней иногда шли дети и взрослые. Наверное, в церковь. Сойдя с дороги, влево, наискосок по тропинке добираешься до ручья. В папоротниках, почти таких же высоких, как кусты сирени в саду, белые грибы, а на вырубках красные, до тёмно-бордовых.
Пустая ваза. Без веток, без цветов. Хрусталь. Три яблока в деревянной миске в виде раковины. Бокал на длинной хрупкой ножке. Пустой. Ни вина, ни воды. Всё вымыто, чисто, блестит. Геометрия порядка. Просыпающаяся жалость к вещам, не к людям. Вероятно, предчувствие.
Ишь ты, поют. И играют.
А что снится ей? Какие сны? Как ему? Что-то похожее?
В чём смысл всех сражений? Кажется, в мире.
Подагрический палец маэстро возвестил начало мадригала.
Подхихикивали. Да. Кто, где, когда? Очень давно, а до сих пор слышу. Какое-то неуважение, что-то скользкое, гадкое. Кого касалось? Кого-то из близких. Женщин, разумеется. Кого же ещё. Боже, неужели такое возможно?!
Да, да, видел. Знаю. Вы живёте там. А где? Знаю. Видел. Трудное имя. Никаких надежд.
Он мечется. Он где-то. Незнакомое место. Всё незнакомо. Но словно когда-то было. Или во сне? Или ещё до рождения? Я буду метаться. И вот свершилось положенное. Обещанное. Не то цыганский табор, не то улица или проулок. И нет огней. Разве что редкая звезда, холодная и режущая, как битое стекло. И снег, снег. Огромный капор снега. Большой, как небо.
С некоторого времени он перестал видеть лица. Одни хари. Тень негодяя, нависающего над тобой, хрюкающего, слезливого, тон просителя. Гаденькие глазки источают яд. Что-то жалкое. И одновременно: будь осторожен, смертельно опасно.
Боясь даже себе признаться в этом, постоянно задавал один и тот же вопрос: «Они всегда были такими, или это я стал другим?» Может быть, как раз они остались людьми. А он что-то придумал, болен, устал. Возможно, струсил, нарушил долг? Пренебрёг предназначением, саном?
Армия на марше. Ландграф в замке. Мадригал предстоит.
И каждый раз как чудо. Что означает чудо? Не знаю, не знаю. Чудо — и всё. Ради этого стоило родиться. Ради женщины? Любимой, конечно. Неужели только это? Да. А что «это»?
Анатомия? Анатомия меланхолии? Самопогребение? Подготовка к небытию? Болезнь? Или пожизненное заключение? Проще. Круговерть любви. Ножка, стопа, пятка, случайно, нечаянно или… выглянувшая из-под покрывала, — и начиналось удушье, кружение, круговерть.
Деревья уже в листьях. Зелень лета. Терпкое время. Для увлечений и измен.
А после смерти? Да её и нет, наверное. Одно многоточие.
Но как бы он хотел, чтобы другой, не знавший его, сквозь время, сквозь его тексты, из которых не сохранится ни строчки, — а всё же, однако, ведь они когда-то были, — увидел его таким, каким он был, незримо для окружающих, но подлинным, истинным, настоящим.
И создал для себя его образ, его лицо, тело, наконец. Вот оно — реальное воскресение. Не по портретам, не по медальонам, а таким, каким его знал только он сам.
Высокий, с тонкой кистью руки, входящий — с голубыми глазами и пушистыми ресницами — в тёплый летний вечер и приносящий сидевшим в саду ожидание счастья.
И вдруг близкое, живое, как от пули или ядра, пролетевших мимо, но рядом — рукой дотронуться — ощущение старости. Распада. Исчезновения. Нет, никогда. Или это выход в подлинность? Новое воплощение? Трава, что каждый год пробивается меж камней на заднем бессолнечном дворе замка?
Что одно и то же. Почти.
Поиски и приближения. Увидеть, почувствовать, нет, схватить, ухватиться. За что?
Должно быть.
Выскочить, выбраться из слов, вопросов, обязанностей, долга, знаков препинания. Пустых страниц жизни и текста. Оказаться там, где один воздух, окружающий тебя. Где только пространство, заполненное неведомым воздухом и светом.
А неделю, что он провёл у постели умирающего. Сына? Провёл у постели. Он, Мориц, вполне тянул на это выражение.
Покойный, покойный, покойный. Все уже покойники. Все мертвецы. Почившие. Усопшие. Или собираются ими стать. Мартиролог одной великой войны.
Поиски прошлого. Было ли оно? Было. Да ещё какое! Музыка, архитектура, театр. Университет культуры для бедных.
Всё — судьба. На публику, конечно. Да, публика была. Играй — не хочу.
Теперь едят гниющие трупы. Занавес опустился. Двуногие стали на четвереньки. Пьеса закончилась. Что ж, он сыграл в ней не последнюю роль.
Остался запах и чу — шорохи, звуки. Ах, да: жуют. Вместе с собаками. Странно, почему не собак.
Небо. Цвет. Опал? Янтарь? Драгоценные камни, пригоршнями разбросанные по Небосводу? Покой.
Он видит себя. Вот он ложится и пытается уснуть. В который уже раз. Иногда — он знает — ему это удастся. Но спать он не хочет. Во сне надеется найти выход. Вещий сон. Сон значимый, говорящий, — пусть смутно, неясно, двусмысленно, — что делать, что делать. Выход, выход. Где он? Может быть, рядом. Всё ещё надеялся найти. Он есть. Незримый, невидимый, скрытый.
Ясные, чёткие очертания, определённость обязанностей, долг не как абстрактный принцип, а живой, — наполненный повседневностью, — исчез.
Появляется дворецкий.
«Кушать подано, Ваше Высочество, Величество, монсеньор, сир, сэр!»
«Что?»
«Ляжки пожилой дамы. Бывшей, разумеется».
«Пожилой? Нехорошо. А где уважение к старшим?»
«Что поделаешь, господин. Сам понимаю, нехорошо. Но где молодых возьмёшь? Нет их. Все воюют. Не доставлять же провизию с фронтов. Мы можем быть неправильно поняты. Всё-таки герои. И жизнь отдают за Отечество!»
«За Отечество? Думаешь, за? Боюсь, ты ошибаешься, мой добрый друг. Ну что ж, делать нечего. Пожилая дама. Надо же. Визит пожилой дамы. И в таком виде. Это что-то новенькое».
«Что вы сказали, господин? Я не понял».
«Нет, ничего. Так. Я ведь уже в будущем. Кажется, там то же самое. Ты что-то сказал?»
«Нет, сэр, я думал».
«О чём?»
«Вы говорите: будущее. Я не знаю. Возможно…»
«Что?»
«Я имею в виду, что оно возможно, вероятно».
«Ну и что? Что дальше? Теперь я не понимаю тебя». «Видите ли, Ваше Величество…»
«Нет, не вижу».
«Простите, я полагал…»
«Что?»
«Я хотел только сказать…»
«Так говори!»
«Прошу прощения. Трудно выговорить. Да и сомнительно. И потом, может быть, я уже не в своём уме».
«Не в своём, говоришь. А в чьём?»
«Не знаю, Ваше Величество».
«Говори в том, в каком есть».
«Я есмь, ich bin».
Долгое молчание. Деликатная пауза.
«И всё?»
«Да, Ваше…»
«Оставь ты это Ваше, Ваше. Надоело».
«Простите, Ваше, ой! Привычка, дурная привычка, сэр». «А всё-таки, что ты хотел сказать?»
«Дама. Я хотел сказать, дама…»
«Что, уже здесь? Проси, конечно. Но как не вовремя». «Нет. То есть да. Она здесь. Но её трудно попросить о чём-либо».
«Она глухая? Тогда на пальцах».
«На пальцах?»
«Ну да, на пальцах. Руками. Знаками, наконец». «Видите ли, боюсь, это не поможет».
«Ей?»
«И нам тоже».
«Ну, не проси. Выясни, по какому делу. Может, что случилось. Такое время».
«Случилось, сэр, непоправимое. Больше с ней уже ничего не случится».
«А что?»
«Она вообще-то отсутствует».