У стен Малапаги — страница 43 из 74

Вот написал эти слова и понимаю, что пишу тебе всё не о том. Что-то хочется сказать, выразить, высказаться… Думаю, это моё последнее письмо тебе. А выходят, как нарочно, или пустяки, или брюзжание, или жалобы. Может, и прав Гоголь, скучно на этом свете, господа, так скучно, что и перед смертью одна ерунда в голове.

Я слышал, что, когда люди голодают, то мыслят ясно и чётко. И мысли прозрачные, незамутнённые, резко очерченные, словно все силы души сосредотачиваются на самом главном. Оказывается, драгоценный Шарон, и это обман. У меня в голове одна путаница и мешанина. Ты и сам убедишься в этом, прочтя письмо.

Дорогой, ты должен извинить меня. Я пишу всё подряд, что приходит на ум. Наверное, так проявляется моё нежелание, тайное, неосознанное, расставаться с тобой. Поверь, это — единственное, от чего у меня сжимается сердце. Когда я вдруг ясно понимаю, что больше никогда тебя не увижу. Никогда… Никогда… Какое глупое и горькое слово!

Так ли я думал закончить свою жизнь? Нет, друг мой, нет, трижды нет! Ты знаешь это не хуже меня. Я мечтал о славе, да, о славе, с самой ранней юности. В моих ушах звучали аплодисменты…, я всходил на кафедру…, на меня смотрели…, они ждали…, ждали… от меня, чего…? Не знаю.

Слава, слава… Что это значит, я и сейчас не могу сказать. Я хотел того, чего не понимал. Вот уж точно сказано: пойди туда — не знаю куда, найди то — не знаю что…

Дорогой, вспомнил незабвенного Торквато. Он хорошо сказал об этом мираже, манящем и губительном одновременно: «Как альпийский горный поток, как молния, сверкнувшая в потемневшем небе, как пар или летучая стрела, наша слава исчезает… — дальше провал, не помню, — кажется, подобно увядающему цветку… И что ж остаётся нам…? О, горе, о, скорбь!»

Похоже, наша память не менее хрупка и недолговечна, как и память о нас.

Великий Тассо имел право на эти слова. Он познал и славу, и горе, и скорбь. Бедный поэт! И его, дорогой друг, погубила любовь.

«Быть знаменитым некрасиво», — сказал другой автор. Как говорится, по большому счёту он прав.

А хотелось, ох, как хотелось быть знаменитым, прославленным, хотелось прогреметь. С братьями и сёстрами Михалковыми на равной ноге…

«Что, мол, брат Михалков-Вознесенско-Евтушенский, как дела, классики?»

«Да какие, братец, у нас дела? Щи из топора варим — вот и делов-то».

Смешно, дорогой ты мой Фоблас, смешно. Смешнее, чем прежде, как выразился однажды автор, которым мы зачитывались с тобой в юности. Помнишь ещё «Женитьбу Ивана Петровича» с «Тяни-Толкай»?

Да, верно, очень верно замечено, что гений — это привычка, которую кое-кто усваивает. Я её не усвоил. Хорошо это или плохо? Не знаю. Но я думаю о великом Мурре, оставившем будущим поколениям заметы своего ума и сердца. Не заблуждения сердца и ума, как легкомысленный Кребийон, а звёздные россыпи, хрустальный ливень мыслей и чувств. Он отчасти похож на тебя, дорогой друг, те же страсти, что волнуют тебя, волновали и его, но он, не в пример тебе, понимал их относительность.

А ты, судя по твоему последнему письму, ты, который столь основательно изучил этот предмет, неизменен, верен себе. Верность, разумеется, есть чувство, достойное всяческого уважения. Но верность чему? Да, дорогой мой Бенито, ты невольно подтверждаешь истинность грустных слов, сказанных как-то Николаем Всеволодовичем известному капитану: «Вторая половина жизни состоит из дурных привычек, накопленных в первую».

Кстати, Игнат Лебядкин тоже большой был Ромео и, подобно тебе, писал стихи. Не обижайся, но, как говорится, Платон мне друг, но истина дороже. Его стихи получше твоих. Возможно, потому, что он, не в пример тебе, верил в своё поэтическое призвание. Ты должен их помнить.

Любви пылающей граната

Лопнула в груди Игната.

И вновь заплакал горькой мукой

По Севастополю безрукий.

Прав автор данных строк, сказавший, что хоть в Севастополе он и не бывал и даже не безрукий, но каковы же рифмы. А у тебя, замечу, рифма хромает.

Ещё раз прости, что я коснулся твоей личной жизни. Я боюсь за тебя. Конечно, чужие советы ещё никого ничему не научили. И всё-таки… Я постоянно мысленно обращаюсь к тебе и спрашиваю:

«Когда меня не станет, как ты будешь жить?»

Моё письмо слишком затянулось, пора заканчивать. Я чувствую себя очень уставшим, очень старым и очень одиноким… Когда нет никого, кто мог бы подойти к тебе…, погладить, почесать за ухом…, поговорить…, всё равно о чём…, хоть о погоде…

Господи, о чём это я…? Опять…, в который уже раз…

Да, время заканчивать письмо… Время расставаться…

Если время, действительно, лишь форма внутреннего чувства, созерцания самого себя и своего потаённого, часто даже для меня скрытого мира, мира моих внутренних состояний, то моё время истекло. Всё слабее, размытее, неотчётливее становятся образы, картины, воспоминания и, существуя во времени и вместе с ним, они уходят, удаляются, проваливаясь вместе со временем… Или время исчезает, потому что исчезаю я…?

Начинаешь понимать слова одного астматика о том, что определённое воспоминание есть лишь сожаление об определённом мгновении, и дома, дороги, аллеи столь же мимолётны, увы, как и годы.

Окружающие предметы перестают восприниматься мною: комната, мебель, книги, ковёр на полу, блюдце с молоком, полное до краёв, солнечный день за шторой окна или ночная темнота, разбавленная светом уличного фонаря.

Реальность времени и само ощущение его реальности покидают меня, его объективная значимость теряет ценность, поскольку теряют ценность и сами предметы, живущие во времени. Кажется, мне остаётся лишь идеальное время, ровно ничего не содержащее, которое у меня на глазах всё более приобретает черты вечности…

И всё-таки, мой дорогой и единственный друг! Снова и снова задаю себе один и тот же вопрос:

«Кто же мы…, кто же мы все…?»

Может быть, ты и прав? Любить…, любить… Остальное приложится… Приложится ли…?

Ну и наконец, кто же всё-таки я…?

Трижды прав был поэт, озадаченный, поставленный в тупик и вопрошавший подобным же образом. Впрочем, — надо отдать ему должное, — он заботился не о себе.

Так кто же? Наполеон… Декарт… Наполеон, не имевший роты солдат, или Декарт, ничего не написавший?

Боже, какая глупость…! Как вредит избыточная и плохо усвоенная грамотность!

Наполеон… Декарт…

Еху, еху, еху… Вокруг одни еху…

А где же гуигнгнмы…?

Прощай любящий тебя

Якоб фон Баумгартен

13.09.19… Санкт-Петербург

Бенито де Шарон
желает Якобу фон Баумгартену благополучия

Дорогой друг! Что за невозможные письма ты пишешь?! Не имеет значения, какова причина подобных настроений — возраст, обстановка или что-нибудь другое. Ты неисправим. И это меня огорчает. Неужели ты не замечал, что чем меньше остаётся жить и чем труднее становится жизнь, тем спокойнее, мудрее ты сам. Всё существующее, включая тебя, и всё бывшее ранее оказываются… смешнее, чем прежде.

Свободу — вот что даёт заброшенность, о которой ты пишешь.

Может, и Бог послал Иову страдания и невзгоды, так послал дураку. Старый чудак не понял, что впервые в своей жизни обрёл свободу…

И потом, что за фантазии, что за эвфемизмы?! Перестал принимать пищу… Это — не голодовка… Тогда что же? Скажи лучше честно, хотя бы самому себе. То, что я делаю, есть самоубийство. Я это знаю. И тебе не стыдно?

В данном, вероятно, единственном случае принимать решение не в твоей власти. Ты — Божье творение. Кто создал тебя, вдохнул в тебя жизнь, вложил душу, Тот только и имеет право её отнять. Пусть Он занимается подобными пустяками. В конце концов Он заварил эту кашу, ему и расхлёбывать. Нечего брать на себя ответственность в деле, которое не находится в твоём ведении и от тебя не зависит.

К тому же тебе должно быть стыдно. Самоубийство — это прежде всего вульгарно, неэстетично, а самоубийство философа, каковым я всегда считал тебя, и непристойно. Не подобает ему поступать так. Неподобает по «рангу и чину»…

Лежать «у окошка с отворенною форточкой ногами в правый угол комнаты» или повеситься и от нечего делать болтать ногами — неужто так привлекательно, неужто это и есть свобода, желанный результат всей жизни? Или, как невнятно говорил Кириллов, «одна моя воля».

«Я хочу лишить себя жизни потому, что такая у меня мысль, потому что я не хочу страха смерти…»

Экое робкое и жалкое умозаключение!

А ты попробуй жить с этим страхом. Где ещё на службу ходить и семью содержать. В противном случае ты просто подлец. Однако, дорогой друг, я, кажется, слишком далеко зашёл…

Уж лучше б этот Кириллов продолжал заниматься своей гимнастикой да чай холодный пить…

«Если Бог есть, то вся воля его, и из его воли я не могу. Если нет, то вся воля моя, и я обязан заявить своеволие… самый полный пункт моего своеволия — это убить себя самому».

Ты, конечно, помнишь эту угрюмую фантазию известного писателя. Не лучшее, прямо скажем, применение своих способностей.

«О Богах я не могу знать, есть ли они, нет ли их, потому что слишком многое препятствует такому знанию, — и вопрос тёмен, и людская жизнь коротка».

Я думаю, если бы Кириллов вовремя вспомнил эти слова, он воспротивился бы самоуправству автора…

А кроме того, ты лично не считаешь, что Бога нет или он дал дуба… Или, как — без лишних стилистических затей — сообщил один философ, умер. Скончался от апоплексического удара…, осталось лишь проставить число…, месяц… и год…

Ну, хватит, не могу больше об этом. Всему свой черёд, дорогой Баумгартен, нечего торопить события и «своевольничать».

Что хотелось ещё тебе сказать? Ты слишком многого хочешь от своих хозяев. Тебе, конечно, их лучше знать, но думаю, они не хуже и не лучше всех прочих. Люди есть люди. Чего от них ждать? Вот, например, мои хозяева. Мы, можно сказать, родственники, такие у нас тёплые, близкие отношения. У нас взаимная любовь, не преувеличиваю. Но, дорогой Якоб, о понимании не может быть и речи. Его нет, нет настолько, что… и слов не подобрать.