Вот хозяйка, человек сердечный, добрый, таких ещё поискать надо, редкой души человек, но… бестолковый, а иногда и просто вздорный. Такое может напридумать, наговорить, что диву даёшься. Невольно спрашиваешь себя, сколько же ей лет? Тринадцать, нет, меньше. В таком возрасте дети рассудительнее.
Называет меня слеподырым…, а сама…?
Или хозяин, тоже хороший и незлой, совсем незлой человек, но, уверяю тебя, такое пустейшее существо ещё поискать надо. Пить и сдохнуть — вот было его кредо. Впрочем, как здоровье стало сдавать, так, похоже, струсил. А раньше, в эпоху «бури и натиска», ночью разбуди и скажи: «На сто первом километре бутылка водки стоит». Не поверишь, дорогой Якоб, лапа не поднимается написать такое, но… поедет, поверь мне… Но сейчас, — надо отдать ему должное, — поутих, присмирел, не узнать… Стал даже, — не скажу, думать, но задумываться — это точно. И всё больше о смерти. Глупое всё-таки существо… Нашёл о чём думать! Что лучше — в окно выйти, как один его приятель сделал, или газ включить? Однако я ему в этих делах не советчик. Надеюсь, у него это так, временное помутнение рассудка, если он у него вообще когда-нибудь был.
В общем правы, конечно, древние китайцы: «Посеешь поступок, пожнёшь характер, посеешь характер, пожнёшь судьбу».
Хотя зачем так далеко ходить? — «Что посеешь, то и пожнёшь».
Что касается меня, то я нахожусь в некоторой растерянности. Памела вернулась. Теперь уже, действительно, моя Памела. Она — моя. И я, без сомнения, должен чувствовать себя счастливым. Я достиг цели своих желаний. Всё сбылось. Сбылось то, что казалось несбыточным. Меня любят! И что же? Как всё-таки странно устроена жизнь! Неужели поэт прав?
Вчера… «Я помню чудное мгновение…» Сегодня… неловко и повторить… Подобное, вероятно, доступно только поэтам… Неужели любовь — лишь избыток влаги в нашем организме?
Нет, нет и нет! Этого не может быть! Тут что-то другое. Какая-то загадка, тайна, неподвластная нам. Может быть, любовь и состоит в том, что ищешь, находишь, разочаровываешься и… начинаешь сначала… Вечное странствие… поиски Грааля… «Роман о розе»… Странное, скажешь ты, сочетание, но я думаю, что источник этих поисков один…
Желание преходяще, но остаётся печаль. Что-то неясное, щемящее сжимает моё сердце. Я чувствую, понимаю, что это уже не Памела, а нечто большее, выходящее за пределы меня, существующее вне… Оно превышает мои силы, мои возможности, но оно есть…
Это «нечто» пребывает бессловесным, невыраженным. Тоска…? Томление…? Если да, то по чему…? Именно не «почему», а «по чему». Что это? Что это? Страх…? Или пугливо-любопытное ожидание с большим вопросительным знаком в конце…? Ожидание чего…? Или…? Не знаю.
«Но если Град Божий странствует в нетерпеливом ожидании вечной оседлости, то мы тем более находимся в странствии».
Мой любимый Августин прав. Вот уж страстное было существо. Я ему и в подмётки не гожусь.
Дорогой Якоб, сегодня произошла встреча, подтверждающая мои слова. Я познакомился — поверь, никаких преувеличений, — с неземным созданием. Это было нечто лёгкое, грациозное, элегантное до невозможности. Глазки, хвостик… Не то Дюймовочка, не то принцесса на горошине. Я влюбился с первого взгляда. Какого взгляда…? Полувзгляда оказалось достаточно, чтобы погубить меня.
Я ещё не знаю её имени. Кажется, Кларисса… или Чита… Но дело не в именах, хотя последнее и звучит несколько обескураживающе.
Я твёрдо знаю одно. Я существую…, я живу…, я люблю…, я верю…
На дворе дождь и холодный ветер. Не выношу ни того, ни другого. Но обязан подчиниться и идти на прогулку.
Её, конечно, нет.
Пусть! Я сохраняю свою веру, веру в единственный…, неповторимый мир… И, вероятно, когда-нибудь… после…, в тот вечный покой, который предстоит всем. Вполне можно предположить, что это и есть бессмертие…
Одно чувство переполняет меня — чувство удивления… Глаза ещё закрыты… Я присутствую при своём рождении… Я помню…
Прошу тебя, выбрось из головы все глупости. Их и без того хватает в нашей жизни.
Весь твой
Как я слышал от его хозяев, последние дни Якоба фон Баумгартена прошли не совсем так, как он описывает в своём письме. Скорее всего это связано с тем, что его представление о себе не совпадало с жестокой реальностью последних дней и часов его жизни.
Он, действительно, отказался от еды, но при этом поначалу стал очень агрессивен, никого не подпускал к себе, при виде любого человека вскакивал, шипел, выпускал когти, выгибал спину, и шерсть у него становилась дыбом. Обычно огромные, удивительно синие глаза с нависающими — как долгая, длинная тень на закате дня — ресницами потеряли свой цвет, стали плоскими и белёсыми. В них поселилось пугающее и одновременно пугливое безумие.
Вид его отталкивал окружающих. Так продолжалось несколько дней.
На четвёртый или пятый день он вдруг затих и больше уже ни на кого и ни на что не обращал внимания. Он лежал с закрытыми глазами, положив морду на вытянутые лапки, не сворачивался в клубок, как прежде очень любил, не ложился на бок, вытягиваясь в струнку… Так, в этом положении, он провёл два дня и две ночи.
Когда утром третьего дня вошли к нему в комнату, нашли его лежащим на боку, глаза закрыты, морда с чуть приплюснутым рыжим носом задрана вверх, словно он что-то хотел сказать, дотянуться, обнюхать…
Стали звать, но он не откликался. Когда подошли ближе и дотронулись до него, он был холодный. Видимо, он умер ночью или перед рассветом. Умер он от разрыва сердца. Как сказал знакомый врач, сразу, мгновенно.
Бенито де Шарон так и не дождался ответа на своё последнее письмо. Но мне известно, что кто-то, видимо, зная об их тесной дружбе, позаботился о том, чтобы известить его о смерти друга.
Через некоторое время после случившегося он получил траурное извещение. Это была обычная телеграмма со стандартным текстом, гласившим: такого-то числа, сентября, год такой-то скончался от разрыва сердца Якоб фон Баумгартен. Похороны там-то, во столько-то…
Телеграмма несколько запоздала…
Для Бенито де Шарона это был страшный удар. Не стало единственного друга, которому он мог излить своё сердце.
Это событие полностью изменило его жизнь и, видимо, способствовало развитию той смертельной болезни, которой он страдал, ускорив его кончину, не заставившую себя долго ждать.
Персонаж рассеяния
…потому что я — русский еврей. Большой и красивый. Широкий, одним словом. Натура прёт. А чего? Чего тут такого? И родственники, и прочие близкие — все такие. Новые русские. Талант вышагивает, марширует, шарит по карманам, берёт, что плохо лежит. И хорош — тоже. Я и под дурачка могу, и под юродивого сработать. Но это не суть. Покров, не более, розыскное мероприятие, секу всё. Внутри, под кожей, деловитость, мобильность, готовность номер один. Одно телесно-умственное движение, — учёту не поддаётся, — и новое корыто. Чавкай — не хочу. Со мной шутить не надо. Не советую. Я сразу вижу и ставлю на место. Против меня не могут, теряются. Я — крепкий. Он мне говорит, — что говорит, — умоляет, не греми, нуждаюсь в тишине, покое. А я ему: лечиться надо. И всё. Против такого тезиса не попрёшь. Что остается? Проглотить или подавиться. По мне, так лучше, чтоб подавился.
Знай наших! Я живу красиво. Всё есть. Везде беру. И дают. Сам иногда удивляюсь. Но вида не показываю. Значит, надо. Значит, всё правильно. Потому что такой… Меня уважают, боятся. А попробуй — наоборот. Я, если что не по мне, сразу, — задумчивости ни на миг, — двери ногой открываю. Я кожей чувствую, когда не уважают. Да что мне ихнее уважение?! Плюнуть и растереть. За мной сила, природа. Загоню, затравлю. И ничего не будет. Всё сойдёт. Время такое, наше время настало. Затравишь, загонишь — и на душе легче. Что легче? Легко, светло. Душа-то, она у всех. А эти, субтильные, думают, что у них только.
У персонала, действительно, есть всё. И в Синагогу ходит. Сошло озарение. Оказывается, был обманут парткомом, профкомом и газетной печатью. Теперь понял, осознал, открылись глаза.
Регулярно, каждую субботу отправляется в Синагогу. Ровно в 8.20. Дом сотрясается при его уходе. Сыпется штукатурка, рушатся балки и перекрытия. Сердце останавливается. День порушен, разорван в куски. Гражданин, на которого снизошла благодать, пошёл в Синагогу. В Синагоге он чувствует себя прекрасно. Возносится и вкушает. Вначале возносится. Потом вкушает. В руках у него текст с родными буквами знакомого алфавита, шевелит губно-зубными. Понимать невозможно, да и не нужно. Зачем? И так вознесён. Это на первое. На второе — застолье. В глотку снисходит стакан, в карман, нежно лепеча и пришепётывая, стомарочная купюрка. Герой «работает восьмым».
А чего-то недостаёт. Мало. Ещё, ещё получить, взять, выбить. И получает, и берёт, и выбивает. Без толку. Нет удовлетворения, покоя, гармонии.
В чём же дело? Вопрос непростой. Смягчим краски, прибавим светлых тонов. Немного идеального, платонического, невозможного. Вообразим недостачу. Персонажу не хватает общности, связанности с другими… Может быть, ему недостает самой малости. Горы, холма, пустыни, пальмы, Средиземного, Кенерета, Иерусалима, Стены Плача… Кто скажет? И этого, и чего-то ещё, непоименованного, безымянного. И не нуждающегося в имени.
Возможно. Но боюсь, что автор преувеличивает, выдаёт желаемое за действительное, впадает в маниловщину, строит воздушные замки. Как хочется иногда построить. Когда слушаю «Апассионату», — говорил известный исторический персонаж, — так и тянет по головке погладить, а нельзя, руку откусят. Герой откусит вместе с рукой и голову.
В субботу иду в Синагогу. Ухожу-дом трясется. Знаю, у этого сердце останавливается. Уже легче. Знай наших. Знай, куда иду. В святое место. Я живу хорошо. Кушаю, сплю. Всё есть. Одним словом, рай, курорт. Думает, мне хватит. Нет, мало. Люблю потравмировать. Чтоб знал. По мере сил. Всадить бы иголку, отвёртку, гвоздь. Сразу на душе потеплело бы.