У стен Малапаги — страница 64 из 74

Эту книгу, как признаётся сам Томас Манн, его заставило написать германофобство французской прессы. Побуждение отнюдь не литературное. Побуждения Ф. Горенштейна внелитературны всегда.

Ф. Горенштейн не получил Нобелевской премии. И Саша Соколов всё ещё пребывает «В ожидании Нобеля». А с точки зрения искусства прозы сравнивать их просто не имеет смысла. Они творят и пребывают в разных измерениях. Один весь в измерении, связанном со словом. Другой — в измерении идей, принципов и истин, от которых нельзя отступать. И здесь не слово, а «дубина Ветхого Завета» основное орудие производства. Один — «словесник», другой — «дубиноноситель».

Слово как строительный материал мало подходит для возведения пирамид, зиккуратов или Соломоновых храмов. Ф. Горенштейн занимался именно этим.

Не видя судящих жестоко,

Не слыша недругов своих,

Он весь как древо у потока

Толпы щумящей, вод мирских.

(С. Стратановский)

Позиция мужественная. И одиночество гарантировано. Но в литературе важен лишь результат. А результат?

И в Галилее рыбари

Из той туманной древней дали,

Забросив невод в час зари,

Лишь душу мёртвую поймали.

(С. Стратановский)

Ф. Горенштейн был ловцом душ. Поймал ли, была ли удачна его рыбалка, не знаю. И если улов был, то не мёртвых ли душ наловил он.

Вкус в литературном произведении — похвала небольшая. Но его полное отсутствие отталкивает читателя, пусть и бессознательно. У Дон Кихота не хватало «такта действительности». У Ф. Горенштейна, который в некотором смысле был Дон Кихотом, отсутствовал «такт слова».

Одна из важнейших для Ф. Горенштейна идеологем или установок: мир плох и не прав по отношению к герою, персонаж, сильно авторизованный, всегда хорош и всегда прав. Очевидно, что и герой «Места», и Дан-Аспид в «Псалме» — одно и то же лицо: автор Фридрих Горенштейн. А автор всегда прав. Это фундамент всего остального. Рассказы, романы не более, чем комментарий, подстрочное примечание. Заметки на полях. Доказательство правоты.

Если принять на веру определение, данное когда-то Егоровым реализму и романтизму, а именно, первый — движение от окружающего мира к человеку, а второй — движение от человека к космосу, точнее, две пары: среда — человек, человек — космос, то Ф. Горенштейн, скорее, романтик, Вопреки своему мелочному натурализму. По установке.

Его дилемма такова: герой — мир, точнее, Ф. Горенштейн — Вселенная, ещё точнее, Ф. Горенштейн — и всё остальное.

«Место» и «Псалом» лишь формально, с виду, — в определённой степени, разумеется, — произведения с жанровым подзаголовком «роман», «роман-притча». На самом деле, по сути, по авторской интенции они энциклики, буллы, если и не папские, то, во всяком случае, послания человекоборца, человекотитана.

Сподобился истины, снизошло откровение. И заговорил. Ф. Горенштейн обладал темпераментом К. Маркса. Последний, правда, лучше писал.

«Я не человек, я веяние», — сказал о себе Аполлон Григорьев. Ф. Горенштейн — тоже веяние, не то веяние в себе, не то для себя. Во всяком случае способности воспринимать другие веяния, а тем более директивы, он был лишён. Человек и художник одной мысли. Всё прочее проходило мимо. Он сам был директивен. И если что-то и веяло, то оно исходило от него самого.

Как-то поэт обронил неожиданные строчки. Неожиданные для времени и приятелей. В 1981-м это было. Задолго до того, как несомые ветром дворянских грамот, попутным по времени и месту, все обладатели помчались в этот «сад».

Милее мне просторный царский сад,

Аллеи вольные и нимфочки фривольны,

Из настоящего зовущие назад,

Туда, где жить отрадно и не больно.

(С. Стратановский)

«Жить отрадно и не больно» можно разве что в искусстве. Но для Ф. Горенштейна «аллеи вольные и нимфочки фривольны» неприемлемы и на этом невинном поле стихосложения. Подобное невоспринимаемо даже как образ, шутка, игра воображения.

Ф. Горенштейн выступает в роли не столько художника, сколько судьи, сурового ветхозаветного Бога-Судьи. Ему совершенно чуждо «не судите, да не судимы будете». Он весь в «Ветхом Завете», где наказание всегда неотвратимо. Не говоря уже о быстроте, решительности и абсолютности. Он — ветхозаветный догматик. Скорбный догматик.

Мир, творимый Ф. Горенштейном, не мир свободы. Это — вселенная должного. Отклонение от «категорического императива», персонального горенштейновского императива, влечёт за собой отлучение и приговор. В нём есть что-то от Великого Инквизитора, безрадостно выполняющего свой долг.

Нет преступления без наказания. Персонаж, совершивший «бестактный» поступок, наказывается непременно, Напоминает принцип или, скорее, лозунг правоохранительной системы советской эпохи о неотвратимости наказания. Но там он был не более чем лозунг. В мире Ф. Горенштейна этот принцип осуществлён. Наказываются люди дурные. Насильники, отступники. Способы разные. Своевременное появление медведицы, словно посланной свыше для спасения Марии. Или убийство писателя в том же «Псалме», не помнящего родства, отказавшегося от своего народа. Отступник и ренегат гибнет от руки следователя МГБ 1953-го, профессионального убийцы и палача. И можно рассматривать этого монстра как орудие исполнения Божественной воли. Или Замысла. Бог выбирает для осуществления вынесенного им приговора не всегда ангела. И чаще всего совсем не ангела.

Нас гладит Бог железным утюгом,

Он любит нас с ожогами на коже.

А мы скулим и жалуемся: «Боже,

Ты был нам братом, сделался врагом».

(С. Стратановский)

Важное отличие поэтического видения от видения Ф. Горенштейна. У поэта Бог «гладит» всех и «любит» всех «с ожогами на коже». Всех и каждого. Без исключения. У Ф. Горенштейна Бог более разборчив. Он любит лишь избранных. Несхожесть Ветхого и Нового Заветов. Разные источники для вдохновения.

Богу всегда предстоит выбор. И выбор всегда предрешён.

И. Кант считал, что достоянием любой религии являются три основных принципа: бытие Бога, бессмертие души и свобода воли. Вселенная Ф. Горенштейна свободу воли исключает. Герой даже своевольничать не может, не говоря о свободе воли, которой не обладает и сам автор. Что важнее. Причинно-следственная связь определяет всё. Это не судьба. Судьба допускает, иногда попустительствует случайности. У Ф. Горенштейна это абсолютный причинно-следственный рок.

Есть чары прозы, мир слов-гурий, и есть могущество, прозаическое тамерланство. И то, и другое искусство прозы, искусство повествования. Но настолько разное, что одно оставляешь за бортом, «бросаешь в набежавшую волну». Другое берёшь с собой и контрабандой перевозишь через Лету.

Все горенштейновские Маруси — тоскливая муть. Блуждание со слюной. Любопытствующий натурализм детства. Из детства выходишь, муть остаётся, и появляется умение изобразить. Изображаешь.

То ли дело в поэме В. Ерофеева «Москва — Петушки» по поводу той же страстишки: «пастись среди лилей». Кратко, точно, исчерпывающе. Высокая поэзия на тему «Высокой болезни». Любовь ведь «Высокая болезнь»? Не правда ли?

Впрочем, Ф. Горенштейн не о любви. Но от этого не легче.

После смерти автора подводят итоги. Это всегда сложно. По разным причинам. Особенно в отношении такого непростого писателя, как Ф. Горенштейн. Трудно сохранить чувство меры, такта, сложно с тональностью. Хвалить и восхвалять, ругать и топать ножкой?

Но вышесказанное — не подведение итогов творческого пути и не статья на эту тему, не оценка и не «курсив мой». Это — не более чем заметки по поводу.

Помню высказывание одного критика. Сейчас Ф. Горенштейна читать скучно, но когда-нибудь его будут читать с интересом. Добавлю, в «Литературных памятниках», если таковые ещё будут издаваться. И с по-академически обширными комментариями — это главное, — которые часто бывают интереснее самого текста.

Один из персонажей «Ста лет одиночества» берёт с собой, отправляясь в Европу через Атлантический океан, «Гаргантюа и Пантагрюэля». Персонаж «Последнего лета на Волге» — Шопенгауэра. Логично.

Один — единственную в своём роде прозу. Антиметафизическую, антиумозрительную, антидогматическую. Другой — метафизику, без которой дня прожить не может.

Шопенгауэр подарил миру юношеский пессимизм, а Рабле Новому времени, его читателю, да и нам с вами — смех. В литературе со времён Античности утерянный.

Дело вкуса. И критерий «нравится — не нравится» приемлем и оправдан. Исходя из этой внелитературной, житейско-читательской точки зрения, мне ближе и дороже В. Марамзин, С. Довлатов, Вал. Попов.

«Пропадать, так с музой», «Я с пощёчиной в руке» — вот она, музыка слова. Или игра с ним. Игра, отнюдь не лишающая слово смысла. Наоборот, обогащающая его. Последнее само начинает играть и музицировать.

«…как если бы божественная природа забавлялась невинной и дружелюбной игрой детей, которые прячутся, чтобы находить друг друга, и, в своей снисходительности и доброте к людям, избрала себе сотоварищем для этой игры человеческую душу».

Фрэнсис Бэкон в своём «Великом восстановлении наук» говорил не о прозе, не об искусстве повествования, а кажется, что именно об этом.

Две строчки из «Рождественского романса» И. Бродского дают и объясняют мне больше, чем значительная, достойная пьеса Ф. Горенштейна «Бердичев»:

блуждает выговор еврейский

на жёлтой лестнице печальной…

При получении Нобелевской премии И. Бродский сообщил, что у него с советской властью разногласия чисто стилистические. У меня с Ф. Горенштейном не более того.

К прозе Фридриха Горенштейна нельзя относиться без уважения. Но радости она не доставляет. Радости чтения. Один критик в начале перестройки, когда пошёл поток до этого непечатной литературы, высказался в том духе, что читать интереснее, чем жить. Но читая Ф. Горенштейна, начинаешь думать, что жить не то что интереснее, но предпочтительнее.