Яков Мироныч Поспелов – как прозывался хозяин этой хибарки – когда-то знал лучшие дни. Отец его был камер-лакеем[49] Петра Великого, готовил и сына к продолжению своей придворной должности, и одно время Яков Поспелов состоял в штате придворных служителей императрицы Екатерины I. Так бы, может быть, и кончилась его жизнь в звании гоф-фурьера[50], к которому уже подбирался его родитель, – но, на беду, в Петербург приехала труппа комедиантов Ягана Буски, «презентованного – как он называл себя в афишах – в Цесарии, Пруссии, Франции, Польше и других княжениях». Труппа эта давала свои представления в балагане, нарочно выстроенном для этого у Летнего сада, и ежедневно собирала высшее общество столицы. Повадился ходить туда и Яшка Поспелов, сначала из простого любопытства, а затем привлекаемый более серьезными видами. У него вдруг возгорелось желание стать самому комедиантом, и он пошел к Ягану Буске в добровольные ученики. Учеником он оказался очень способным и даже талантливым и уже через три месяца после начала учения не хуже других заправских комедиантов умел делать «всякие удивительные экзерциции[51]», плясать танец фолидишпан[52], строить уморительные рожи и играть «всяческую роль» в любом балете. Но, сделавшись талантливым комедиантом, Яков Поспелов стал в то же время горчайшим пьяницей. И это последнее низвело его на последнюю ступень нищеты. В качестве комедианта побывал он в царствование Анны Иоанновны даже в придворных мимах, служил в театрах московских вельмож Гагарина и Шереметева, держал даже собственный балаган на Царицыном поле, – но чарочка отовсюду изгоняла его, пьянство сбрасывало его постоянно с вершины благополучия в смрад и грязь вопиющей нужды.
Пока была жива его жена, дочь одного из придворных служителей цесаревны Елизаветы Петровны, периоды упадка и благоденствия чередовались; его худенькая и маленькая законная половина обладала удивительной энергией и не раз заставляла его подняться из грязи и снова пытать счастья. Но года три тому назад, неосторожно помятая супругом в минуту пьяного гнева, Поспелова отдала Богу душу, оставив двух сирот – слабого и беспомощного мужа и четырнадцатилетнюю девчурку Катю… С той минуты пошло совсем скверно. Лишенный нравственной поддержки, Яков Мироныч не мог уже никуда выбраться с окраины Петербургской стороны и постепенно дряхлел, напиваясь, когда было на что напиться, или в тоске валяясь на кровати и ежеминутно призывая смерть, что служило верным признаком трезвого состояния и души, и тела.
В последнее время он все чаще и чаще валялся на кровати, горько жалуясь на бесполезность своего существования и возложив все хозяйственные заботы на Катю, расцветшую пышным цветком, на который многие кидали жадные, завистливые взоры. Девушка как-то ухитрялась сводить концы с концами, промышляя необходимую на пропитание копейку шитьем. Правда, на водку для отца она не могла заработать, но печь была вытоплена ежедневно, и ежедневно же в определенный час она ставила на стол горшок с горячими щами да латку с кашей или жаренным на сале картофелем. Яков Мироныч удивлялся этому волшебству, благодарно поглядывал на дочь и основательно набивал желудок, неизменно заканчивая трапезу словами:
– Сыт не сыт, голоден не голоден, а умереть нельзя. Вот кабы стаканчик пропустить – совсем бы ладно было. Что на сие, волшебница, скажешь?
Но стаканчик не являлся по волшебству. Не могла или не хотела волшебница-дочь доставить отцу это высшее удовольствие, но она отмалчивалась на эти слова, и только изредка улыбка скользила по ее румяным губам.
И сегодня Яков Мироныч был трезв, и сегодня он с утра пребывал в самом мрачном настроении духа, пролеживая бока на засаленной перине, единственном воспоминании о былой роскоши.
Заслышав хорошо знакомый голос Барсукова, старик радостно вздрогнул и не заставил ждать гостя.
– Здравствуй, старый хрен, – приветствовал Барсуков бывшего «придворного мима».
– Мое почтение, сударь!.. Как изволите здравствовать?
– Я-то ничего. А вот как ты попрыгиваешь?
Поспелов печально вздохнул и еще печальнее покачал головой.
– Ох, и не спрашивайте лучше, государь мой! Совсем сквернота настала. Жду не дождусь, когда буду нем и недвижим и послужу пропитанием земным червям…
Барсуков звонко рассмеялся:
– Старая песня! Стало, давно водки не нюхал?
– Почитай, дён двадцать маковой росинки во рту не было.
– Строптивая у тебя дочка… совсем старика отца не жалеет.
Яков Мироныч торопливо покачал головой:
– Как не жалеет? Очень даже жалеет! А только откуда ж ей достать?! Что выработает с трудом превеликим – все на пропитание уходит… Неоткуда ей больше взять.
На лбу Барсукова легла резкая морщина. Ему вспомнилось, как обидно и пренебрежительно отнеслась к нему девушка при встрече.
– Сама виновата, – глухо проговорил он, – не было бы у нее «трудов превеликих», кабы умнее была…
В слезящихся тусклых глазках Поспелова сверкнули лукавые искорки.
– Знаю, сударь, – воскликнул он, – о чем вы говорите. Сколько раз, можно сказать, ей всяческие резоны приводил – ничего с ней поделать невозможно. Строгого нрава девица. Говорит: «Не люб», – и кончено.
– Может, ей кто иной люб? – немного бледнея от подавленного волнения, спросил Барсуков.
– Ни-ни, ни боже мой! – замахав руками, поспешно возразил старик. – Ни на кого Катюня не глядит, никто ей по сердцу не приходится.
– Да ведь семнадцать лет. Самая пора для невесты.
– Верно изволите, сударь, говорить, да ничего с девкой не поделаешь. Нет в мыслях женихов, не желает невеститься…
Барсуков досадливо повел плечами и покачал головой.
– Погляжу я на тебя, Мироныч, – насмешливо заметил он, – старый ты человек, а глупый. Да кто же из родителей девку спрашивает – есть ли ее желание в невестах быть али нет? Строгость нужна…
Печальная усмешка тронула сухие губы старика, и лицо его приняло виноватое выражение.
– Воля ваша, сударь, а не могу я к ней строгость предъявлять. Кормит она меня, старого; из ее рук я, можно сказать, на свет божий гляжу – не поднимается у меня на нее голос. Вот о вашем деле по душам я с нею поговорил, так и эдак резоны ей представлял, что и молоды вы, и лицом не урод, а даже красотой одарены, и на дороге хорошей… Куды тебе! Так мне напрямик и отрезала: «Коли я вам, батюшка, не надоела, коли вы не хотите, чтоб я в Неву бросилась, никогда вы мне о Барсукове не заикайтесь. Ненавистен он мне. Лучше за нищего да уродливого замуж пойду – только не за него».
– Ишь как она меня аттестовала! – злобно проворчал Барсуков и быстро перебил сам себя: – Ну, не будем об этом и речь вести… Не люб так не люб. И не затем я к тебе пришел, чтоб от твоей павы еще раз поворот получить… Дело у меня к тебе есть.
Старик встряхнулся, насторожился, и тусклые глазки загорелись живым огоньком.
– Дело? – переспросил он. – А какого рода?
– А вот сейчас узнаешь…
VIIIВолк в западне
Барсуков не сразу заговорил о деле. Он несколько мгновений поглядел на старого комедианта зорким испытующим взглядом, точно мысленно соображая, пригоден ли старик для того дела, к которому он его хотел приставить, потом усмехнулся и спросил:
– А что, друг любезный, я чаю, выпить тебе страх как хочется?
Яков Мироныч вздрогнул. Глаза его сузились и замаслились, на губах появилась какая-то блаженная улыбка, а лицо окрасилось багровым румянцем.
– Ах, сударь, – сознался он, зажмуриваясь, как кот, почуявший мышь, – грешно смеяться над бедным человеком… Точно вы не знаете! Понятно, хочется… Такой жажды у меня уж давно не бывало. Легко сказать, сударь, двадцатые сутки чище слез…
– Ладно, – отозвался Барсуков, – тем лучше. Охотнее за работу примешься.
– А какая работа будет?
– Какая будет, такая и будет. Допрежь всего ты вот что мне скажи: ты ведь на дочери Михайлы Нилова был женат?
Старый комедиант, не понимая, к чему клонится этот вопрос, изумленно поглядел на своего собеседника и затем уж ответил:
– Совершенная истина, сударь.
– А теперь ты с тестем видишься?
Мироныч отрицательно покачал головой:
– Давно его не видал. Теперь ведь он на покое и зиму и лето в Покровском проживает. Почитай, года три в Петербурге не бывал.
Барсуков это знал и сам, но ему точно необходимо было услышать подтверждение из уст Мироныча.
– Ну а среди других служителей цесаревны у тебя есть знакомство?
– Есть, как же! Многих знаю. Ведь я напоследях сильно захудал, а пока Марья Михайловна была жива, со многими ведался. Знаю, знаю! И цесаревниного гофлакея[53] Емельяныча знаю, и буфетчика Григория Мушкина, и другого буфетчика…
– И прекрасно, – перебил Барсуков. – Это – на руку. Ну а скажи-ка мне, друг любезный, не сможешь ты через этих своих знакомых к цесаревниному дворцу пристроиться? Ну, там лакеем, что ли, буфетчиком, истопником, наконец?
Маленькие глазки Якова Мироныча расширились от изумления до того, что стали совсем круглыми.
– Да зачем вам это, сударь?! – тоном неподдельного изумления воскликнул старик.
Барсуков досадливо перевел плечами:
– Коли говорю – стало быть, нужно. Это – не твоего ума дело. Ты только мне на вопрос ответствуй.
Старик опустил голову, помолчал несколько секунд, раздумывая, что может означать это странное предложение, и потом отозвался:
– Устроить-то это можно… Скажу, что с голоду помираю, – цесаревна добрейшей души, даст угол… да только, – прибавил он с виноватым видом, – не выдержу я долго. Отстал я от службы, да притом привычка у меня подлая – сопьюсь.
– А сколько выдержишь? Месяц удержишься?
– Месяц-то выдержу! – опять просветлев, воскликнул старый комедиант. – За большее не поручусь, потому как во мне червяк сидит, а месяц смогу…