– Да, горе не красит человека, – прошептала Трубецкая, отворачиваясь от зеркала и подавляя тяжелый вздох, колыхнувший ее высокую грудь. – И кто мог ждать, что горе так быстро, так неожиданно подступит ко мне?!
Шелест платья и легкие шаги, раздавшиеся за дверью, оборвали ее печальные мысли, и, поднявшись навстречу входившей в это время в будуар цесаревне, она в ответ на ласковую, приветливую улыбку, дрожавшую на губах Елизаветы Петровны, попробовала улыбнуться в свою очередь, но эта улыбка гримасой пробежала по ее лицу и тотчас же потухла.
Цесаревна тотчас заметила, что ее гостья расстроена, и в ее добрых глазах загорелись искорки неподдельного участия…
– Вы приехали ко мне, княгиня, с какой-то печалью, – промолвила она, дружески пожимая руку Трубецкой. – Такова моя судьба, что мне приходится видеть грустные лица… И что хуже всего – это то, что я лишена возможности сгонять тень с лица моих друзей…
Как эта фраза и этот задушевный, полный грусти тон не были похожи на то, что пришлось пережить Трубецкой в приемной Зимнего дворца сегодня утром! Эта ласка растопила ей сердце, и, схватив руку цесаревны, Анна Николаевна, вдруг повинуясь какому-то внутреннему порыву, прижалась поцелуем к этой руке и в то же время разразилась слезами. Елизавета Петровна с нежной лаской погладила склоненную к ее коленям голову молодой женщины и промолвила тоном, полным нежной ласки и грусти:
– Плачьте, дитя мое, плачьте!.. Нам, женщинам, и остались только слезы… Они облегчают, если не утишают горе… Было время, и я так же плакала, чувствуя, как сердце разрывается от боли… невыносимой и незабываемой…
– Ах, ваше высочество, – воскликнула Трубецкая, – если бы вы только знали, как я несчастна!..
– Верю, дитя мое, и знаю. От радости так не плачут…
Задушевный голос цесаревны так и проникал в душу Трубецкой. Она и раньше знала, что Елизавета Петровна добра и отзывчива, но теперь, столкнувшись так близко, выплакивая свое горе на ее коленях, она оценила и поняла ее.
Слезы мало-помалу высохли на ее глазах. Иные мысли, копошившиеся теперь в ее голове, если не рассеяли ее горя, то отодвинули ее печаль на второй план. И когда она подняла голову, ее бледное лицо не было уже искажено, как давеча, страданием.
Цесаревна, увидев, что Анна Николаевна перестала плакать, ласково погладила ее по голове и сказала:
– Ну а теперь, родная, расскажите мне, какое горе так потрясло вас, какое несчастье омрачило вашу юную жизнь. Может быть, – прибавила она с грустной улыбкой, – я и не в силах буду оказать вам помощь, так как я совсем теперь бессильна, но все-таки расскажите. Я прошу это не из любопытства, а потому, что горе, которым поделишься с другом, кажется как-то легче… Вы хотите быть моим другом?
– От всей души! – воскликнула Трубецкая и, обняв цесаревну, звонко ее расцеловала.
Затем все еще дрожащим от подавленного волнения голосом она рассказала историю своей любви к Баскакову, про ненависть Головкина, про исчезновение Василия Григорьевича и про то отчаяние, какое овладело ею. Не умолчала она также и о приеме, какой ей сделала правительница.
– А зачем уж я к вам приехала, ваше высочество, – откровенно закончила свой рассказ Анна Николаевна, – я и сама не знаю. Просто меня потянуло к вам… Я хорошо понимала, что вы не в силах оказать мне какую-нибудь помощь.
Елизавета Петровна сморгнула набежавшие на глаза слезинки.
– Правда, дитя мое, правда… Я теперь бессильна и ничего не могу сделать… Мой голос только может повредить всякому делу. А видит Бог, с какой бы радостью я осушила ваши слезы!..
Она печально поникла головой и замолчала в тяжелом раздумье. Трубецкая не решалась прервать молчание и мягким взором следила за цесаревной, прекрасное лицо которой все больше окутывалось тенью.
– Да, я ничего не могу сделать, – продолжала цесаревна, оторвавшись через минуту от своих грустных дум. – Я бы, пожалуй, съездила к правительнице, но уверена, что из моей просьбы не выйдет никакого толка. Великая княгиня теперь слишком настроена против меня за то, что я не согласилась выйти замуж за принца Вольфенбютельского. Это ее страшно раздосадовало, и она мне даже монастырем пригрозила. Так что, видите, моя просьба ее не тронет…
– Ах, ваше высочество! – пылко воскликнула Трубецкая. – Нешто вам можно просить? Вы должны приказывать!..
Елизавета Петровна грустно усмехнулась:
– Это будучи опальной принцессой?
– Нет, будучи русской императрицей!
– Тс… неразумная! – торопливо остановила свою гостью цесаревна. – О таких вещах громко не разговаривают. Да и это немыслимо… На стороне Брауншвейгской фамилии и русское дворянство, и русское войско… Я – одна, – с хитрой улыбкой поглядывая на Трубецкую, продолжала Елизавета Петровна.
– Неправда, ваше высочество, – понизив голос, но так же пылко заговорила Анна Николаевна. – Русское дворянство не на стороне Зимнего дворца. Там немцы… Минихи, Остерманы, Левенвольды…
– Головкины, Юсуповы, Стрешневы, Головины… Это – тоже все немцы? – перебивая свою собеседницу и печально улыбаясь, добавила цесаревна.
– Да, но это не все русское дворянство. Скажите слово – и вас на руках донесут до императорского трона…
Елизавета Петровна покачала головой:
– Не будем загадывать вперед, дорогая моя… Если судьба захочет – я не стану противиться… Но сама я не хочу создавать свою фортуну. А теперь будет об этом. Поговорим лучше о вас. Я не советую, дитя мое, слишком отчаиваться. Мне сдается, что с вашим возлюбленным ничего очень дурного не случится. Я Александра Головкина знаю; он труслив, как заяц.
Глаза Анны Николаевна загорелись надеждой, на щеках проступил румянец.
– Я боюсь, что его запрятали в Тайной канцелярии, – прошептала молодая женщина.
– И это не слишком скверно. Вы же, чаю, слыхали, что Ушакову правительница приказала прекратить пытки… Поговаривают даже, что она совсем хочет уничтожить канцелярию… Так что, если он там, – бояться слишком нечего.
– Но это неведение – хуже смерти! – стоном вырвалось у Трубецкой.
– Что ж делать, дитя мое! Потерпите пока. А там, может, и я вам как-нибудь пособлю. Скажу я своему лейб-медику Герману Генриховичу… У него кой-какие лазейки есть… он нам, что нужно, разведает. А когда узнаем, куда вашего дружка сердечного запрятали, тогда, может, мы его и вызволить сумеем.
– Спасибо вам, ваше высочество! – с чувством проговорила Трубецкая, поднимаясь с места. – Вовек я не забуду вашей доброты и ласки…
Цесаревна проводила свою гостью через все комнаты, еще раз расцеловалась с нею и затем медленным шагом вернулась назад. Голова ее была задумчиво наклонена, на пухлых губах дрожала загадочная улыбка… Эта улыбка говорила о том, что Елизавета Петровна полна какой-то тихой радостной думы. А кто прочел бы эту думу – тот бы узнал, что цесаревна счастлива тем, что купила лаской еще одно сердце, приобрела еще одну союзницу… А дочери Великого Петра так нужны были преданные сердца, лишние союзники!
Вернувшись в будуар, она протянула руку к колокольчику и позвонила. В то же мгновение складки портьеры колыхнулись, раздвинулись, и среди них, как в рамке, появилось широкое скуластое лицо любимицы цесаревны – Мавры Ивановны Шепелевой.
– Изволила звонить, матушка?
– Да, Мавруша. Доктор-то наш дома?
– Должно, дома. Давеча, как у тебя Трубецкая была, выходил из своего логова, спрашивал, с кем ты занята. Кажись, никуда не выходил.
– Так ты пройди к нему, Мавруша, попроси его ко мне пожаловать…
– Слушаю, золотая, слушаю!..
Шепелева помедлила мгновение, бросила испытующий взгляд на свою «золотую принцессу», но ничего не сумела прочесть на ее лице. Тогда она тихохонько вздохнула и скрылась в складках бархатной портьеры.
Елизавета Петровна продолжала стоять на том же месте, опять погрузившись в раздумье, и опять на ее губах замелькала загадочная улыбка. Она очнулась только тогда, когда пол в смежной комнате скрипнул под чьими-то тяжелыми, грузными шагами и в ее будуаре появилась жирная фигура «господина лейб-медикуса» Лестока. Перевалившись своим жирным телом через порог цесаревнина будуара, Лесток остановился в почтительной позе и вопросительно взглянул на свою августейшую хозяйку.
– Садись, Герман Генрихович, – с улыбкой промолвила цесаревна. – Чай, твой жир и ноги не держат…
Лесток грузно опустился в кресло и спросил:
– Что приказать изволите, ваше высочество?
– Чай, слыхал… – обратилась к нему цесаревна, – у меня Трубецкая была.
– Осведомлен о том, – пробасил лейб-медик.
– А была она у меня с большой печалью… завела она себе тут дружка сердечного Баскакова, из Москвы он. Да встал этот Баскаков у графа Александра Головкина поперек горла… Сам он на Трубецкую-то зарится. Ну и убрал молодчика куда-то Головкин, а куда он его убрал – то как-никак разведать нужно.
– А нам до того какая докука?..
Щеки цесаревны покрылись багровыми пятнами. Не любила она, когда ее приближенные задавали такие бессмысленные, праздные вопросы.
– Значит, есть докука, – резко ответила она. – Умный ты человек, Герман Генрихович, а не понимаешь, что мне превеликий расчет Трубецкую одолжить.
Маленькие, заплывшие жиром глаза Лестока хитро сверкнули.
– Понял! – воскликнул он.
– И разведаешь?
– Все усилья к тому приложу…
На мгновение воцарилось молчание. Елизавета задумалась; Лесток не осмеливался вызвать ее из раздумья.
– А что в городе слышно? – спросила наконец она.
– Много нового, – оживился Лесток. – За верное передают, что правительница от Миниха совсем отшатнулась, а принц Антон с Остерманом ему яму выкопали… Слышал я стороной, что не пройдет недели, как Миниха от двора удалят.
Елизавета грустно покачала головой.
– Вот она, благодарность! – тихо произнесла она. – Как же правительница могла позабыть, чем она Миниху обязана?
– Уж он слишком часто стал напоминать, чем она ему обязана. А тут, – продоложал рассказывать Лесток, – такая оказия вышла. Отозвался граф неодобрительно о Линаре; дошло это до этого польского щенка – он и стал настраивать Анну против Миниха. А тут еще каша заварилась. С Австрией союз заключили, а Миних супротив этого союза. Так что, по всему видно, несдобровать ему…