– Жаль и его, – опять прошептала цесаревна, – и правительницу, если она отталкивает верного ей слугу.
– Вот бы нам сим воспользоваться, – раздумчиво проговорил Лесток.
– Чем это?
– Ихним недружелюбием, да и приветить фельдмаршала.
– Зачем?
– Если он сумел свергнуть Бирона, то брауншвейгцев свергнет еще легче.
Лицо Елизаветы приняло холодное, ледяное выражение.
– Я в нем не нуждаюсь… – отчеканила она. – Разве он дает короны по желанию? И я если оную пожелаю, то и без него сумею получить… А теперь, мой друг, – мягче прибавила она, – ступай да постарайся разведать, что я просила. Поверь, что мне важнее приветить одну Трубецкую, чем десяток Минихов… Я – русская царевна и не нуждаюсь в немецкой помощи…
Лесток поднялся, отвесил глубокий поклон и вышел. А цесаревна, оставшись одна, снова задумалась, и снова на ее губах задрожала загадочная улыбка.
XЧестолюбивые грезы
Барсуков, так неожиданно попавшийся в ловушку, конечно, пробыл в каземате недолго. Наутро, когда явились сторожа, принесшие заключенным обычную порцию хлеба и кружку воды, его узнали и освободили. Он бесновался, кричал, выходил из себя – все было бесполезно: вернуть Баскакова было невозможно. Правда, Барсуков бросился в казармы Преображенского полка, увидался с Милошевым, даже пригрозил ему, что отдаст его под суд за пособничество побегу государственного арестанта, но Милошев так на него зыкнул, а двое гвардейцев, явившихся на зов офицера, так недружелюбно надвинулись на Барсукова, что он был от души рад, что ушел из полковых казарм целым и невредимым. Попробовал он сунуться в дом княгини Трубецкой, но там гайдуки[56] натравили на него здоровенных дворовых псов. Побывал он в том доме, где помещалась квартира Баскакова, но и тут его ждала неудача. Почти целых три дня продежурил он на морозе, а Баскаков не появился.
Хуже всего было то, что он не мог для розыска Баскакова употребить никаких официальных мер. Захватил он Василия Григорьевича из желания угодить Головкину, даже не сообщив об этом начальнику Тайной канцелярии. Генерал же Ушаков был донельзя самолюбив и кичился своим беспристрастием. По законному поводу он мог арестовать, заточить в каземат и подвергнуть жесточайшей пытке даже принца императорской крови, чем даже в бироновские времена пригрозил принцу Брауншвейгскому, но никогда не согласился бы употребить свою страшную власть по чьей-нибудь дружеской просьбе или из видов корыстолюбия. Естественно, Барсуков не мог ему сообщить о побеге арестанта, о котором Андрей Иванович не имел ни малейшего понятия; тем меньше он мог признаться в том, как он опростоволосился, в какую ловушку он попался. Ушаков считал его слишком умным и сметливым сыщиком, и подрывать к себе доверие своего грозного патрона совсем не входило в расчеты Барсукова.
Несколько дней он ходил как опущенный в воду. Ночь, проведенная им в каземате, положительно не давала ему покоя. Его отчаяние было так сильно, досада на себя так ужасна, что он забыл решительно обо всем, даже о своих недавних блестящих планах и радужных надеждах. Он позабыл даже о поручении, которое дал Якову Миронычу, и, все еще рассчитывая столкнуться с Баскаковым, целые дни проводил на петербургских улицах, жадно вглядываясь в лицо каждого прохожего и проезжего.
Прошла целая неделя, пока, наконец, улеглась острота досады, пока Барсуков пришел в себя. Тогда он понял, что безрассудно гоняться за призраком, что беды все равно не поправишь, а что гораздо лучше отплатить за эту злую шутку и Милошеву, и Баскакову со временем, когда к тому представится случай. А что этот случай представится – теперь Барсуков не сомневался. Теперь об уничтожении Тайной канцелярии не было уже помину. Мало того, с тех пор, как началось недовольство Минихом при дворе, Ушаков получил от графа Остермана приказание усилить штат сыщиков «на всякий случай».
Наконец Миних пал. Это было на другой день после подписания в окончательной форме договорного союза с Австрией, коим российская корона обязалась помогать Марии-Терезии войском и деньгами в случае необходимости. Миних протестовал против этого неразумного договора, Миних горячо оспаривал и принца Антона, и графа Остермана, отстаивавших этот союз, но правительница уже охладела к человеку, избавившему ее от бироновской тирании, она уже тяготилась благодарностью к нему – и мнение Миниха было отвергнуто. Самолюбивый фельдмаршал понял, что его роль кончена, и решил сразу поставить все на карту: или он должен был получить былую власть, или ему не нужно было никакой власти. Он послал правительнице просьбу о дозволении ему «пребыть на покое».
Правительница в первое мгновение и слышать не хотела об его отставке. С этим извещением и был отправлен к фельдмаршалу графу Левенвольде. Но Миниху этого было мало. Он заявил, что только тогда возьмет свое прошение об отставке назад, когда ему будет возвращена вся его прежняя власть, когда он будет первым министром не только по названию, но и в действительности. Но первая минута прошла. Анна Леопольдовна раздумалась и под влиянием убеждений Линара, что можно смело обойтись теперь и без Миниха, не захотела пойти на уступки, каких требовал фельдмаршал. В то же время и Остерман, и принц Антон, ненавидевший Миниха до глубины души, не дремали, и через день Сенату и тайному кабинету был дан указ, коим правительница «с глубоким сожалением» соглашалась на просьбу первого министра и генерал-фельдмаршала графа Миниха уволить его от занимаемых им должностей.
На другой день после этого знаменательного события Барсуков, зайдя в Тайную канцелярию, застал там генерал-аншефа Ушакова.
– Где ты пропадаешь? – набросился тот на него, шевеля, как кот в минуты раздражения, своими длинными седыми усами.
В первое мгновение Барсуков оробел, но затем, не замечая в своем грозном начальнике обычных признаков гнева – багровых пятен на лбу и на носу, оправился.
– Я, ваше превосходительство, – сказал он, – по делам службы отсутствовал…
– По каким еще, к дьяволу, делам службы?!
– По ведомому вам делу… насчет цесаревны…
– Ну ладно, – буркнул Ушаков. – Узнал что-нибудь?
– Надеюсь вскорости все доподлинно доложить вашему превосходительству…
– И это не вредно. А теперь слушай, Барсучок: тебе пофортунило – изволь завтра во дворец отправиться.
– В какой дворец?
– В Зимний, дьявол! – заревел Ушаков, не терпевший, чтоб его перебивали. – Какой еще другой дворец в Петербурге есть? Ступай туда, в покои генералиссимуса, и вели о себе принцу доложить… Понял?
Барсуков молча кивнул.
Андрей Иванович прищурился, взял со стола круглую золотую табакерку, отправил в нос изрядную щепотку табаку, обтер руку прямо о камзол, весь усеянный табачными пятнами, и затем продолжал:
– Спрашивал у меня его императорское высочество надежного человека – так я ему тебя аттестовал. Коли сумеешь – большим человеком будешь.
– По гроб жизни обязан, ваше превосходительство, – промолвил Барсуков, не чувствуя от радости под собою ног.
– Нечего благодарить! – отозвался Ушаков. – И без благодарности обойдусь… Так не забудь, – прибавил он, вставая и медленной тяжелой походкой проходя к дверям, – завтра отправляйся. Да помни: не выставляйся, не бахвальствуй. Этим там не возьмешь…
Ушаков ушел, а Барсуков долго еще стоял на месте, не веря самому себе, не зная, сон ли это или действительность.
И на следующее утро, подходя к Зимнему дворцу, с затаенной радостью поглядывая на ряды бесконечных окон, горевших теперь под лучами солнца, Барсуков все еще не верил, что все это происходило не во сне. Он уверился только тогда, что он здесь действительно нужен, что родитель младенца-императора желал его видеть, – когда вышел адъютант принца и провел его в кабинет супруга правительницы.
Барсуков давно уже не видел так близко принца Брауншвейгского и невольно изумился происшедшей с ним за последние дни перемене. Принц, правда, не вырос, он так же был сухощав, как и прежде, но в его лице не было и тени былой робости, а его глаза, в бироновские времена, казалось, не смевшие отрываться от полу, сверкали теперь огнем решимости. Одетый в малиновый бархатный халат, в меховых туфлях на босу ногу, принц бегал по громадному кабинету и в этой высокой комнате, среди массивного письменного стола, сплошь заваленного кипами бумаг, среди громоздких кресел, казался таким мизерным и маленьким.
Когда Барсуков вошел в комнату в сопровождении адъютанта, принц остановился, поглядел на него несколько мгновений и ломаным русским языком, немилосердно перевирая слова, спросил:
– Ты и есть Барсуков? Это о тебе мне докладывал генерал Ушаков?
– Так точно, ваше императорское высочество, – низко кланяясь, ответил Барсуков.
– Очень хорошо… И ты давно служишь?
– Четвертый год.
Принц кивнул головою, запахнул полы халата и опять принялся бегать из угла в угол кабинета, обдумывая, как удобнее приступить к разговору с этим шпионом, которого он предполагал употребить для очень важного и секретного дела.
Дело в том, что хотя принц Антон Ульрих Брауншвейгский и обладал горделивым взглядом, а в глазах его сверкал иногда огонек решимости, – но он удивительно был робок и труслив. Он трусил перед Бироном, когда тот был кабинет-министром и приближенным покойной императрицы, трусил, когда тот сделался регентом Российского государства, а он, принц, стал отцом императора, трусил перед своей супругой, трусил перед Линаром и, наконец, до глубины души боялся Миниха. Фельдмаршала он боялся особенно сильно теперь, когда так удачно низверг его с помощью Остермана, и боялся так, что всю сегодняшнюю ночь провел положительно без сна. Он был уверен, что Миних не простит своего унижения, что старый волк покажет еще зубы, что человек, так удачно в одну ночь совершивший переворот в пользу его жены, может, если только прозевать, так же удачно совершить переворот хотя бы в пользу Елизаветы Петровны. Значит, зевать было нельзя. Необходимо было следить за каждым шагом фельдмаршала и арестовать его при малейшем подозрении. Для этой роли он и хотел употребить Барсукова. Но как же ему объяснить, что от него требуется?