до первого удобного случая, как это она хотела несколько дней тому назад, или же, не откладывая, самой создать этот удобный случай. Как она ни была робка, ей казалось, что медлить долее теперь неразумно. Вчерашний разговор с правительницей показал ей ясно, что она должна теперь остерегаться каждую минуту. Вчера ей удалось благополучно выбраться из силков, какие расставила ей судьба, удалось поколебать уверенность правительницы, но никто не может поручиться, удастся ли ей спастись от подозрительности приближенных Анны – сегодня или завтра. Наконец, и сама правительница – это видно по всему – настроена враждебно. Она знает слишком много, чтобы слишком долго верить в невиновность ее, Елизаветы. Вчера она размягчилась сердцем, может быть, просто в нужную минуту потеряла энергию, но сегодня она может передумать и послать Ушакову приказание арестовать ее. И тогда она, Елизавета, погибла. Хотя она и дала правительнице коварный совет назначить следственную комиссию, но она прекрасно понимала, что не только что на пытке, а под одним взглядом холодных стальных глаз Ушакова Лесток, трусливый до глупости, выдаст ее головою… Значит, медлить было нельзя. Да и чем скорее окончится это неопределенное положение, чем скорее пройдут тревоги ожидания, тем лучше. Все равно идти назад немыслимо; правительница не поверит – так лучше же дойти до конца. И, остановившись на этой мысли, Елизавета подняла глаза, полные слез, к образу Казанской Богоматери, кротко глядевшему на нее из своей жемчужной ризы. В это время огонек лампады вспыхнул, бросил на темный лик иконы трепетный отблеск, и цесаревне показалось, что священное изображение ожило и послало ей ласковый, ободряющий взгляд. Елизавета Петровна перекрестилась и твердым шагом направилась в уборную, по которой, дожидаясь ее, грузными шагами ходил Лесток.
– Доброе утро, Герман Генрихович, – поздоровалась она с ним, – что новенького скажешь?
Лесток вздернул плечами и пробормотал:
– Я дурной сон видел, ваше высочество!
– А какой? – спросила Елизавета, расчесывая перед зеркалом свои густые, пышные волосы.
– Будто меня колесовали.
Насмешливая улыбка тронула губы цесаревны и затерялась в глубине глаз.
– И то дурной, – согласилась она, – особливо коли в руку.
Лесток еще досадливее вздернул плечами, закусил нижнюю губу, затем быстро вытащил из кармана камзола какую-то бумагу и положил ее пред Елизаветой.
– Что это такое? – спросила она.
– Выбирайте, ваше высочество, что вам приятнее. Жизнь ваших друзей висит на волоске, и, если вы еще промедлите, их кровь польется рекою…
Елизавета в это время рассматривала положенный ее медиком рисунок.
Он был сделан грубо, неряшливо, но она разобрала, что этот рисунок изображает ее в двух видах – в короне и порфире и в монашеском одеянии. Цесаревна вздрогнула и поспешно отвела затуманившиеся глаза от ужасной картинки.
– Я выбрала, мой друг, – проговорила она. – Будь готов сам и скажи всем, чтоб были готовы…
– Но когда же, когда? – забыв всякий этикет, всякое уважение к цесаревне, вскричал Лесток.
– Еще не знаю, – раздумчиво ответила Елизавета. – Может быть, завтра, а может быть, и сегодня… Во всяком случае, ступайте и будьте готовы…
Она встала из-за туалета и торопливым шагом направилась в залу, где, по словам Шепелевой, ее ждал Грюнштейн.
Увидев вошедшую цесаревну, преображенец преклонил колено и благоговейно прикоснулся губами к протянутой ею руке.
– Я заставила тебя ждать, мой друг, – ласково проговорила Елизавета. – Уж не посетуй – заспалась нонче…
Преображенец и от ласкового тона ее голоса, и от этих слов покраснел до ушей.
– Ваше высочество! Матушка царевна! Не посетуйте, что я дерзнул явиться, – заговорил он взволнованно и робко. – Такое дело случилось. И от себя, и от своих товарищей усердно вас просим: прикажите ваших супостатов[71] низвергнуть, немцев из Зимнего выгнать…
– Прикажу, прикажу, дружок! Только малость подождать нужно…
– Нельзя годить, ваше высочество! – воскликнул Грюнштейн. – Потому я и прибежал к вам… Завтра вся гвардия в поход выступает, в ночь ноне нам снарядиться приказано…
– Как в поход? – изумилась Елизавета.
– На шведа идти приказано, – пояснил преображенец. – Ноне и приказ поутру нам читали.
Елизавета задумалась. Это неожиданное известие изменяло положение дела. Медлить долее было действительно нельзя. Она ясно теперь понимала план правительницы: гвардию решено удалить из Петербурга, чтобы арестовать ее в это время. Тогда, понятно, некому будет за нее заступиться. Ее раздумье продолжалось бы дольше, если б около нее не прозвучал голос Лестока, незаметно вошедшего в залу.
– Видите, ваше высочество, – сказал он, – медлить нельзя ни минуты… Уйдет гвардия – и дело проиграно.
Елизавета гордо подняла голову. В ней вдруг сказалась дочь Великого Петра. Она как-то вся преобразилась, точно возмужала сразу.
– Вижу, друг мой, – твердо отозвалась она. – Вижу, что более нельзя медлить. Вручаю свою судьбу Господу и полагаюсь на Его святую волю. Подъемлю это дело не для себя, а для блага и счастья государства Российского… Ноне ночью совершим сие действо. Ступай, мой друг, – обратилась она к Грюнштейну, – и скажи своим товарищам, чтоб были готовы встретить меня.
Сказав это, она быстро повернулась, ушла в свою спальню, заперлась на ключ и, упав на колени перед образами, в жаркой молитве просила Создателя осенить ее Своей помощью…
Этот день и для Елизаветы, и для ее приближенных тянулся томительно долго. Все были нервно настроены, все тревожно прислушивались к малейшему внешнему шуму. За обеденным столом сидели, как обыкновенно, очень долго, но кушанья слуги со стола унесли почти нетронутые. Разговоры не вязались. Все, что было нужно, уже переговорили, условились обо всем и теперь сидели молча, изредка скользя глазами друг по другу и чаще всего бросая взоры на часовой циферблат, с нетерпением ожидая, когда стрелки подойдут к двенадцати.
Спокойнее всех была сама цесаревна. На душе ее, правда, было смутно, каждая жилка в ней трепетала, сердце то замирало, то начинало трепетать, но на лице Елизаветы не отражалось душевное волнение. Она точно застыла в ожидании грядущего часа, точно сознавая, что, упади у нее энергия, – растеряются и ее сподвижники, покажи она, что ее обуял страх, – и они потеряют голову…
Наконец наступила ночь. Часы пробили одиннадцать раз. Цесаревна встала с кресла, опустилась на колени и прошептала, обратив глаза к образу:
– Боже, помоги! Боже, не остави! Если Ты судил мне совершить сие – дай мне крепость и мощь!..
Ну, други мои, – поднявшись с колен, обратилась она к стоявшим поодаль Лестоку, Разумовскому, Шувалову и Воронцову, – пойдемте. Да благословит Господь наше начинание!
В половине первого ночи сани цесаревны выехали из ворот дворца и понеслись к Преображенским казармам. Там уже ее ждали. Заслышав скрип ее саней, солдаты, толпившиеся на дворе, распахнули ворота и на руках вынесли цесаревну из саней.
Елизавета окинула зорким взглядом толпу солдат, подошла к ним величественным шагом и громким, звучным голосом проговорила:
– Ребята, вы знаете, чья я дочь? Хотите ли идти за мной?
Громкий гул сотен голосов, единодушный возглас: «Веди нас, матушка! Давно мы этой минутки ждали!» – был ей ответом.
Елизавета достала из-за кирасы[72] крест, подняла его над головой и сказала:
– Я клянусь жить и умереть за вас. Клянитесь мне в том же…
– Клянемся! – грянула толпа.
Это был величественный момент. Елизавета была тронута до слез, гвардейцы – и солдаты, и офицеры – падали на колени, целовали ее руки и платье. Загорелые лица светились радостью. Все точно переживали какой-то дивный праздник.
– Теперь, друзья, – снова заговорила цесаревна, – пойдем со мною в Зимний дворец… Я должна арестовать похитителей моего престола. Но помните – не проливайте напрасно крови… Господь и так поможет нам докончить начатое.
Солдаты построились, а для того чтобы случайно не ударить тревоги – Лесток ножом разрезал кожу на барабанах. Елизавета снова села в сани, и шествие, в котором теперь участвовала почти половина Преображенского полка, двинулось к Зимнему дворцу.
И сама цесаревна, и преображенцы торопились. Пока шло все благополучно, но за дальнейшее поручиться было нельзя. Правда, сторожевые патрули на петербургских улицах были в то время очень малочисленны и предпочитали мирную дрему в караульнях беспокойной бдительности, но на патруль можно было наткнуться случайно; тот, заметив необычайное шествие глухой ночью, мог поднять тревогу – и тогда кто знает, к чему бы это повело.
Сани, в которых сидела цесаревна и за которыми, как почетный караул, шагали толпы гвардейцев, прежде всего могли привлечь нежелательное любопытство, и поэтому один из офицеров решил предупредить это.
– Ваше высочество! – сказал он, торопливо подбегая к саням. – Не соблаговолите ли выйти из санок? Оно куда покойнее будет…
Елизавета сама тотчас же поняла практичность этого совета, вышла из саней и по глубокому снегу пешком пошла впереди своего войска, как русская Жанна д’Арк, шедшая для спасения своего отечества.
Однако это путешествие скоро ее утомило. Тяжелая кираса, которую она надела поверх шубы, глубокий снег, всюду лежавший сугробами, наконец, волнение, не только не покидавшее ее, а словно усиливавшееся по мере приближения к Зимнему дворцу, – все это больше и больше замедляло ее сначала крупные и быстрые шаги…
Гренадеры[73] заметили это. Двое из них быстро отделились от толпы, бережно подняли цесаревну на руки и, как ребенка, понесли вперед… И это было сделано вовремя: Елизавета чуть не задыхалась от усталости и едва-едва держалась на ногах.
Вот и Дворцовая площадь, в глубине которой темной массой, кое-где освещенной слабыми огоньками, вырос фасад дворца. Преображенцы в глубоком молчании дошли до дворцового подъезда и здесь спустили цесаревну на землю…