У цыганок — страница 3 из 8

— Попробуй теперь, если говоришь, что не трусишь. — предложила первая. — Угадай. Которая цыганка?

— Которая цыганка? Которая цыганка? — эхом вторили ей две другие.

Гаврилеску усмехнулся и снова смерил их взглядом.

— Это мне нравится, — сказал он, вдруг приходя в хорошее расположение духа. — Вы, стало быть, думаете, что, раз я свободный художник, значит, я витаю в облаках, значит, я понятия не имею, как выглядит цыганка…

— Опять он виляет, — перебила его первая. — Отгадывай.

— Стало быть, вы, — упрямо продолжал Гаврилеску, — вы считаете, что мне недостанет воображения хотя бы на то, чтобы представить, как выглядит цыганка, тем более когда она молода, красива и в натуральном виде…

Потому что он, разумеется, с первого же взгляда понял, кто из них кто. Та, что выступила вперед, совсем нагая, очень смуглая, с черными волосами и глазами, была, без сомнения, цыганка. Вторая, тоже нагая, но в сквозной, зеленоватых тонов накидке и в золотых сандалиях, имела кожу неестественной белизны, отливающую перламутром. Она не могла быть никем иным, как гречанкой. Третья, безусловно, была еврейка: ее бедра плотно охватывала длинная, до полу юбка вишневого бархата, грудь и плечи оставались открыты, а богатые, огненно-рыжие волосы были высоко подобраны и уложены в замысловатую прическу.

— Ну же, угадывай! Которая цыганка? Которая цыганка? — закричали разом все три. Гаврилеску поднялся с кресла и, простерев руку к деве нагой и смуглой, торжественно произнес:

— Только потому, что у меня артистическая натура, я принимаю ваш вызов, хотя это форменное ребячество. Извольте, вот — цыганка.

В ту же секунду — он и глазом моргнуть не успел — его подхватили с двух сторон и закружили, завертели, что-то напевая, насвистывая, приговаривая. Только голоса доносились как бы издалека.

— Не угадал! Не угадал! — долетало до него, как сквозь сон.

Он упирался, пытаясь вырваться из рук, втянувших его в недобрый, колдовской хоровод, но это было выше его сил. Он чувствовал запах разгоряченных юных тел, веяние тех нездешних, вкрадчивых духов, в голове отдавались глухие удары пляшущих по ковру девичьих ног. Еще он чувствовал, что хоровод постепенно влечет его между кресел и ширм в глубину комнаты, но через некоторое время отказался от всякого сопротивления и больше уже ничего не помнил.

Очнувшись, он приподнялся на локтях и увидел перед глазами ту самую нагую и смуглую: она сидела, поджав ноги, на ковре у дивана.

— Я долго спал? — спросил он.

— Не спал вовсе, — успокоила его смуглая. — Вздремнул.

— Но что же, Бог ты мой, вы со мной сделали? — простонал он, поднося руку ко лбу. — У меня что-то с головой.

Он с напряжением огляделся. Комната была как будто не та, и все же он узнал асимметрично расставленные между креслами, оттоманками и зеркалами ширмы, поразившие его с самого начала. Он не мог уловить, как они устроены. Иные, очень высокие, почти под потолок, можно было принять за стены, если бы их боковые створки, загибаясь, не выступали на середину комнаты. Иные, в таинственной подсветке, казались неплотно завешенными окнами, выходящими во внутренние пространства дома. По некоторым, в диковинной, многоцветной росписи, живописно струились шали и кружева, словно бы отгораживая нечто вроде альковов разной формы и величины. Но довольно было присмотреться к одному подобному алькову, как обнаружилось, что это оптический обман, что на самом деле две-три ширмы, составленные вместе, замыкает лишь отражение в большом золотисто-зеленоватом зеркале. Как только Гаврилеску понял, что это обман, комната тут же завертелась вокруг него, и он снова схватился за голову.

— Что, Бог ты мой, вы со мной сделали? — повторил он.

— Ты не угадал, кто я, — с печальной улыбкой шепнула смуглая. — Хотя я нарочно говорила тебе глазами, что не я цыганка. Я — гречанка.

— Греция! — воскликнул Гаврилеску, срываясь с дивана. — Бессмертная Греция!

Его усталость как рукой сняло. Он слышал удары своего сердца, все звонче и звонче, необыкновенное блаженство мягко сотрясло его тело.

— Когда я был влюблен в Хильдегард, — заговорил он восторженно, — я мечтал только об одном, о нашем путешествии в Грецию.

— Недотепа, — вздохнула гречанка. — Надо было не мечтать, а любить ее…

— Мне было двадцать лет, а ей не исполнилось и восемнадцати. Она была хороша… Мы были красивой парой, — добавил он.

И тут обнаружил, что на нем странный костюм: нечто вроде шаровар и коротенькая туника золотистого шелка. Он недоверчиво всмотрелся в зеркало, как бы сомневаясь, он ли это.

— Мы мечтали поехать в Грецию, — наконец сказал он более спокойным тоном. — Нет, это было больше чем мечта, мы уже строили планы, решено было ехать в Грецию скоро после свадьбы. И тут что-то случилось… Но что, Бог ты мой, случилось? — спросил он сам себя, берясь руками за виски. — Такой же жаркий летний день, как сегодня, мучительный летний день. Я увидел скамейку и двинулся к ней, и тут почувствовал, что жара хватила меня по темени, саблей — по самому темени… Нет, это она полковника Лоуренса, это я слышал сегодня от студентов, когда ждал трамвая. Ах! — возопил он в тоске. — Мне бы сейчас рояль!

Гречанка живо вскочила с ковра и, беря его за руку, шепнула:

— Иди за мной!

Она повела его между ширм и зеркал и через некоторое время так ускорила шаг, что Гаврилеску не поспевал за ней иначе, как бегом. Он попытался было остановиться, перевести дух, но гречанка не отпускала его руки.

— Поздно, поздно, — проронила она на бегу, и снова ему показалось, что голос доносится до него из далекого далека, как свист ветра.

Однако на сей раз он не потерял сознания, хотя им приходилось лавировать между бесчисленными диванами и мягкими подушками, огибать сундуки побольше и поменьше, накрытые коврами, зеркала разных размеров, а иногда и причудливых форм, озерцами возникавшие перед ними, как будто их нарочно только что разложили на самом ходу. Наконец, пробежав коридор, образованный двумя рядами ширм, они вылетели в большую, ярко освещенную комнату. Там, опершись о крышку рояля, их поджидали подруги гречанки.

— Что так долго? — спросила рыжеволосая. — Кофе остыл.

Гаврилеску вздохнул во всю грудь и, шагнув к ней, поднял руки вверх, как бы прося пощады.

— Ах нет, — сказал он. — Не надо больше кофе! На сегодня хватит. Я, милые барышни, хоть и артистическая натура, но образ жизни веду регулярный. Я не привык разбазаривать время по кофейням.

Словно его не слыша, рыжеволосая во второй раз спросила гречанку:

— Почему так долго?

— Он вспоминал про Хильдегард.

— Что ж ты его не окоротила? — бросила та, что в накидке.

— Позвольте, позвольте, — запротестовал Гаврилеску, приближаясь к роялю. — Вопрос чисто личный. Тут я никому не дам себя окоротить. Это была трагедия моей жизни.

— Ну, начинается, — протянула рыжеволосая. — Снова увяз.

— Позвольте! — возмутился Гаврилеску. — Ни в чем я не увязал. Это была трагедия моей жизни. Вы же сами мне о ней и напомнили… Вот послушайте, — продолжал он, садясь за рояль. — Я вам сыграю, и вы поймете.

— Не надо было давать ему воли, — услышал он шепот. — Черта с два он теперь угадает…

Гаврилеску на секунду застыл, собираясь с духом, потом подался вперед и занес над клавишами руки, словно готовясь грянуть нечто вдохновенное.

— Вспомнил! — разрешился он вдруг. — Знаю, что случилось!

Он вскочил в возбуждении и, не поднимая глаз, забегал взад и вперед по комнате.

— Теперь я знаю, знаю, — несколько раз повторил он вполголоса. — Это было летом, как и сейчас. Хильдегард уехала с родителями в Кенигсберг. Было страшно жарко. Я жил тогда в Шарлоттенбурге и вышел пройтись по улице. Улица была очень тенистая, с большими старыми деревьями. И совершенно пустынная: все попрятались по домам от жары. И вот под одним деревом, на скамейке, я увидел молодую девушку, она плакала, плакала навзрыд и прятала лицо в ладонях. Что меня больше всего тронуло — это то, что у нее под ногами стоял маленький чемоданчик, а туфельки — рядом… «Гаврилеску, — сказал я себе, — вот несчастное существо». Я и не подозревал, что… — Он резко повернулся и встал перед своими слушательницами. — Милые барышни! — горестно воззвал он. — Я был молод, я был хорош собой! И эта несчастная брошенная девушка! Моя артистическая натура не вынесла. Я заговорил с ней, стал ее утешать. Так началась трагедия моей жизни.

— И что теперь? — спросила рыжеволосая у подруг.

— Подождем, посмотрим, что скажет старуха, — предложила гречанка.

— Если еще ждать, он вообще ничего не угадает, — сказала та, что в накидке.

— Да, трагедия моей жизни… — продолжал Гаврилеску. — Ее звали Эльза… Но я смирился. Я сказал себе: «Гаврилеску, такая твоя планида. Либо искусство, либо счастье…»

— Видите? — заговорила рыжеволосая. — Его снова заносит, а потом он не будет знать, как выбраться.

— Воля рока! — вскричал Гаврилеску, воздевая руки и оборачиваясь к гречанке.

Та смотрела на него с улыбкой, заложив руки за спину.

— Бессмертная Греция! — возгласил он. — Я так тебя и не увидел!

— Ну, будет, будет! — закричали две другие, наступая на него. — Ты лучше вспомни, кого выбирал…

— Цыганку, гречанку, еврейку, — пропела гречанка, со значением заглядывая ему в глаза. — Ты же сам нас пожелал и сам нас выбрал…

— Теперь только угадай, — подзадоривала рыжеволосая, — и увидишь, как будет хорошо!

— Которая цыганка? Которая цыганка? — загомонили все три, беря его в кольцо.

Гаврилеску увернулся и встал, облокотясь о крышку рояля.

— Стало быть, так, — выждав паузу, начал он, — такие у вас тут порядки. Вам все равно, свободный ли художник, простой ли смертный, вам подавай одно: отгадывать, которая цыганка. А с какой стати, скажите на милость? Кто дал приказ?

— Это такая здесь игра, у цыганок, — робко пролепетала гречанка. — Попробуй, правда. Не пожалеешь.

— Но мне-то сейчас не до игр, — с жаром возразил Гаврилеску. — Я вам про трагедию моей жизни, а вы… Да, да, я теперь ясно вижу: если бы в тот вечер, в Шарлоттенбурге, я не зашел с Эльзой в пивную… Или даже если бы зашел, но был бы при деньгах и мог сам расплатиться, моя жизнь приняла бы другой оборот. Однако денег, увы, не было, и заплатила Эльза. А назавтра я исходил весь город, чтобы достать несколько марок, вернуть ей долг. И не достал. Все приятели, все знакомые разъехались на каникулы. Было лето, была ужасная жара…