У зеленой колыбели — страница 21 из 37

— Пап, а зачем это? — спросил Павлик, заглядывая из-под руки отца в ведомость.

— Так легче считать, малыш.

Перечет начали с самых удаленных от кордона кварталов объезда, поэтому обедали в лесу. Павлик и Иван Сергеевич съели по лепешке и огурцу, которые им дала с собой бабушка, и запили родниковой водой. Василий Поликарпович обедал отдельно, на другой стороне родничка. Поев, он лег на спину и стал смотреть в небо; скоро послышался храп.

Павлик спать не мог. Он лежал рядом с отцом, всматриваясь в чуть шевелящуюся листву, следя за тем, как плещутся солнечные лучи, пробиваясь сквозь зеленый живой потолок, следя за полетом бабочек, изредка залетавших в чащу с недалекой поляны.

— Пап! А я все-таки не понимаю, — сказал Павлик, поворачиваясь к отцу.

— Чего не понимаешь, малыш?

— Зачем рубить лес? Ведь жалко!

— Конечно, жалко.

— Тогда зачем же?

Отец помолчал, сворачивая папиросу.

— Но ты же сам видел, сколько людей голодает. И даже умирают от голода.

— Так вот и дать бы им эти пайки, пусть не умирают. А зачем же лес? Я понимаю дедушку Сергея…

— Эх, малыш, малыш! У дедушки Сергея столько же понимания, сколько и у тебя… Такой же он ребенок. — И, почиркав зажигалкой, глубоко затянувшись, отец сердито, почти зло сказал: — За пайки тоже платить надо. Вот и платим.

— Лесом?

— Да.

— Кому?

— Америке, сынок…

Потом долго лежали молча. Чуть слышно звенела вода в родничке, словно кто-то невидимый осторожно касался пальцами нежных струн. Низко над лицом Павлика покачивалась от его дыхания веточка орешника — зубчатые шершавые листочки. На нижнем суку дуба мелькнуло что-то огненно-рыжее; всмотревшись, Павлик разглядел белочку, она с любопытством поглядывала вниз, остро блестя бусинками глаз.

— Пап! А как ты думаешь, дедушка куда пошел?

— Не знаю, малыш. Видимо, в Подлесное. Только зря это…

— Не послушают?

— Наверно. — Иван Сергеевич тяжело вздохнул. — Давай, малыш, подремлем…

Но Павлику не хотелось дремать. Закинув за голову руки, он лежал и смотрел вверх. Мысли мешались, путались. То ему становилось жалко лес, то он вспоминал телегу без лошади — в нее впрягались несколько мужиков и с негромким, сиплым покрикиванием «а ну, дружно» пытались сдвинуть ее с места. А на телеге стоял гроб, и даже не гроб, а прямоугольный ящик, и в нем лежал кто-то, кого Павлик не знал, но кто тоже, наверно, умер от голода. И Павлику становилось жалко людей, всех этих несчастных, худых, изможденных, которых он встретил за последний месяц. Вспоминались ему загорелые оборванные мальчишки, которые с звериной яростью дрались на пристани за корку арбуза, муж бабушкиной сестры, который не падал только потому, что подпирался палочкой, татарин Шакир с его «Мариам ни нада помирает, ни нада»… Теперь у многих будут пайки, и у Шакира, может быть, тоже, и тогда его Мариамка не умрет с голоду. Может быть, это так и нужно — рубить лес?

Он и сам не заметил, как сонная дремота овладела им. Мысли пропадали, а на их место приходили картины жизни, мысли как бы оживали, приобретали плоть и кровь, становились видимыми, ощутимыми. И Шакир, о котором только что думалось, вдруг подошел к Павлику и, измученно улыбаясь, сказал голосом отца: «Вставай, малыш…»

На кордон они вернулись поздно, уже в сумерки. Огромный костер, казалось, догорал за лесом; там, где садилось солнце, багровый отблеск этого огня ложился на лица и руки людей, нестерпимо горел в стеклах окон, стволы берез на опушке были окровавлены им.

— Завтра пораньше пойдем, Василий Поликарпович, — сказал Иван Сергеевич, прощаясь с полещиком.

— А торопиться куда? — буркнул тот, уходя. — Радости не больно много…

Дед Сергей домой все еще не приходил. Собирая на стол ужинать, бабушка была молчаливая и хмурая — беспокоилась, ждала.

И ночью, лежа на лавке рядом с кроватью Павлика, она поминутно вздыхала, ворочаясь с боку на бок, вставала пить.

— Ты опять больная, бабуся? — спросил Павлик.

— Нет, Пашенька… Так чуток тяжесть в грудях осталась… Все прошло.

— Ты из-за дедушки?

— Не сплю-то? — Бабушка помолчала. — Да, может быть и из-за него тоже… Чего пошел? Да еще без берданки. Уж больно его на селе не любят… Поди-ка, там ни одного человека не осталось, кого бы не изобидел… Он ведь как говорит: «Ежели одному позволю, стало быть, и другому надо позволить». Он даже родных по начальству доставлял, ежели в лесу ловил. Вот он какой… Ты на него, Пашенька, зла не имей, ему тут трудней всех…

Вокруг кордона бегал Пятнаш, изредка доносился его негромкий и как бы вопросительный лай. Шуршали за печкой тараканы, блестело посеребренное лунным светом стекло окна.

Когда Павлик проснулся, отец уже ушел на работу. Павлик не очень об этом пожалел: вчерашний день показался ему длинным и скучным. Умывшись у колодца холодной водой, погладив уже привязанного на цепь Пятнаша, Павлик вернулся в дом, где бабушка собирала на стол еду.

— Слава богу, — негромко сказала она Павлику и показала глазами на деревянный штырь у двери. — Видишь? Берданки нет. Значит, как мы с тобой уснули, заходил, берданку взял. Стало быть, на пасеке теперь… — И, странно просветлев лицом, улыбнулась Павлику: — А знаешь чего? Давай-ка сходим на пасеку, навестим его. Чай, не убьет он нас. А?

К этому времени Павлик уже знал, что такое пасека.

«Пчелиная деревня» — как, посмеиваясь и хихикая, объяснила ему Кланя. Вместе с детьми лесника он два раза проходил мимо, внутренне сжимаясь, боясь встречи с дедом и в то же время с любопытством вглядываясь в необычные предметы, как будто сошедшие со страниц сказки.

Его не удивило, что пасека была обнесена высоким жердевым забором, его поразили белые, серые и шафранно-желтые черепа, насаженные почти на все колья забора и страшно скалившие на проходящих уцелевшие зубы. Здесь были черепа лошадей, коров, коз и еще каких-то животных, — большие и маленькие, они, казалось, настороженно следили пустыми глазницами за каждым шагом проходивших мимо людей. «А зачем?» — шепотом спросил Павлик, когда увидел их первый раз. «А чтобы ты боялся!» — засмеялась Кланя.

За оградой стояли самодельные, долбленые ульи, похожие на высокие пни, а в косогоре виднелась землянка — она называлась «омшаник», где и жил почти все лето дед Сергей и где зимовали пчелы. Перед дверью омшаника, под низеньким навесом, кто-то врыл в землю самодельный стол и рядом — скамью.

На столе стояла деревянная бадейка и лежал какой то странный предмет; потом Павлик узнал, что это дымарь…

Бабушка убралась по хозяйству, спустила Пятнаша с цепи.

— Пошли, милый, — сказала она, взяв Павлика за руку. — Может, занедужилось ему. Да и про Машу спросим: как она там, жива ли?

С бабушкой Павлик не боялся идти к деду — он с уважением и надеждой поглядывал на ее крупные руки, на все еще крутые ее плечи.

Хорошо натоптанная тропинка — наверно, дед Сергей ходил по ней каждый день много раз — петляла между густыми зарослями орешника, огибала толстенные дубы, корни которых выползали на тропинку, толстые, как тропические удавы. Кое-где на дорожке валялся прошлогодний, выкатившийся из травы желудь. Бабушка нагибалась, поднимала и прятала в карман.

Маленькая калиточка, сбитая из тоненьких жердочек, сухо скрипнула, пропуская Павлика на пасеку, в этот сказочный, заколдованный, как ему казалось, уголок земли, а черепа сверху смотрели на него недоброжелательно и страшно.

— Бабуся, а чьи это головы? — шепотом спросил Павлик.

— Черепа-то? А эта вон, видишь, поменьше, все зубья целые? Это бычка нашего, Буренкинова сыночка. Ногу сломал, пришлось прирезать. А эта вон, с клыками, — волка дед стрелил. А эта вон, узенькая, — лиса к нам во двор повадилась, трех кур, поганка, зарезала…

— А зачем? — спросил Павлик о том, о чем уже спрашивал Кланю.

— А чтобы звери стороной обходили…

— Они боятся?

— Ну да… Вроде ихнего кладбища, звериного… На кладбище-то страшно?

— Страшно.

— Ну вот. Раньше-то у деда, — продолжала бабушка, — собака тут была… Сгубили лихие люди, то ли со стеклом, то ли с иголкой мяса подкинули… Хорошая собака была… Жданкой звали…

— А ее череп тоже тут?

— Нет. Отец в лесу схоронил, честь по чести…

Павлик с удивлением смотрел на высокие пни, в каждом из них была дырочка. «Летка», — сказала бабушка. В нее влетали и вылетали пчелы. Стояло долбленое корытце с чистой водой, — наверно, затем, чтобы пчелы пили. Дверь в омшаник была открыта, оттуда веяло погребной сыростью, влажной прохладой, кислым запахом овчины. Бабушка остановилась на пороге, нерешительно заглянула внутрь. Павлик спрятался за ее спину.

— Ты дома, отец? — спросила бабушка. — Со свету-то ничего не видать.

Послышался не то стон, не то кряхтенье, скрипнули сухие доски, и недовольный голос деда Сергея спросил:

— Чего нелегкая принесла?

— Так ведь вроде ты в Подлесное вчера ходил, отец. — Голос у бабушки стал добродушно-ласковый, мягкий: она, видимо, все-таки боялась, что дед ее выгонит. — Так вот я узнать хотела… как там Маша? Живая?

— Живая, — недовольно буркнул старик.

Павлик осторожно выглянул из-за спины бабушки. Дед сидел на топчане с забинтованной грязной тряпкой головой, на правой руке тоже была повязка — с пятнами крови. Яркий квадрат солнечного света, падавшего в дверь, лежал на земляном полу; у топчана стояли ярко освещенные побитые дедовы лапти, на них тоже была засохшая кровь. На стене, над головой деда, висела берданка.

Только присмотревшись, бабушка разглядела забинтованную голову деда.

— Батюшки, да что это с тобой, отец? — Легко и быстро вошла она в землянку, оставив Павлика на пороге. — Неужто избили?

— Не видишь?

— Кто?

— Серов… Афанасий… да Трофим Косой… Помнишь, топор отнял?

— Дай-ка погляжу… Грязной тряпицей завязал, черт старый, — так ведь и дурная кровь прикинуться может… Да сиди ты! — прикрикнула бабушка, и Павлик опять услышал в ее голосе властные ноты. — Болит-то здорово?