У зеленой колыбели — страница 23 из 37

— Какие портки? — спросил Павлик, уже протягивая узелок.

— А вот эти! — И Кланя подергала его за коротенькие, с пуговками по бокам вельветовые штанишки.

Кровь бросилась Павлику в лицо, он поспешно рванул узелок к себе. Вся его мальчишеская гордость возмутилась — он вспомнил, как хотел стать матросом и бесстрашно, не прося у врага пощады, погибнуть под волнами.

Потом почувствовал, как щеки медленно холодеют, — отливала от них кровь, и сердце забилось часто и громко; он слышал это, не прикладывая к груди рук. Решительным, даже надменным жестом он отстранил эту дрянную девчонку от калитки, открыл сухо скрипнувшую дверцу и, выпрямившись, пошел к землянке. А Кланя, весело хихикая, поскакала сзади, приговаривая на ходу:

— А он тебя выпорет! И-хи-хи-хи! Выпорет! Выпорет!

Дверь в омшаник была открыта. Солнечный квадрат падавшего внутрь света сместился правее, на его дальней грани стояли разбитые дедовы лапти.

Остановившись на пороге с таким чувством, с каким останавливаются перед прыжком в ледяную воду, Павлик сказал ломким, чужим голосом:

— Дедушка, я вам обед принес.

Дед ответил не сразу. В прохладной темноте землянки неподвижно блестели глаза, тусклой длинной полоской вырисовывалось дуло берданки.

— Поставь здесь! — после молчания, которое показалось Павлику очень долгим, сказал дед, и рука его, вытянувшись в освещенное солнцем пространство, ткнула в чурбан, стоявший у койки и заменявший одновременно и стол и стул.

Если бы Павлик был один, он, наверно, не решился бы подойти к кровати деда, но сзади, в двух шагах, стояла, хихикая в кулак, беловолосая девчонка, которую он теперь ненавидел.

Он сделал два шага, отделявшие его от чурбака, положил узелок и, увлекаемый совершенно неведомым ему чувством, подчиняясь какой-то волне, которая вдруг подхватила его и куда-то понесла, сказал, глядя прямо в светлые, неподвижные глаза:

— А я тебя не боюсь! Ты папу моего не любишь. И маму не любил. И не хотел, чтоб она была моя мама. Ты злой. А я тебя все равно не боюсь.

Несколько минут в землянке было тихо. Павлик ждал, что вот-вот раздастся звероподобный рык и дед бросится на него. Хотелось повернуться и бежать, но он стоял на двигаясь и не дыша.

Потом в полосу солнечного света вытянулась морщинистая загрубелая рука деда, вытянулась и устало махнула:

— Иди! Не до тебя мне.

Павлик повернулся, вышел и прошел мимо Клани, не взглянув на нее, словно она была не живой девчонкой, а деревом, или столбом, или камнем. Быстро пошел по тропинке к калитке. Сначала слышал, как Кланя сзади торопливо прыгала на одной ножке и что-то виновато щебетала. Но он пошел быстрее, почти побежал, и отвратительная эта девчонка отстала.

Придя на кордон, Павлик залез на сеновал и, уткнувшись в сено лицом, заплакал радостными и горькими слезами.

Уснул Павлик, когда требовательно возвестил о полночи «уводливый» петух, когда в кухонное окошко засветила почти полная, чуть обгрызенная с одного края луна. Павлику казалось, что она похожа на разломанную яичную скорлупу, брошенную в голубую воду. И спал он плохо: мешали вновь нахлынувшие воспоминания. За эти дни он уже привык к тому, что ощущение горя, ощущение невозвратимой потери становилось для него то сильнее, как будто мамина смерть случилась не далее как вчера, то слабее — чередовались приливы и отливы боли.

И конечно, он уже хорошо знал, что самым верным лекарством от этой неизбывной боли служило общение с другими людьми, — чужие горести и радости как бы растворяли его собственное горе, разбавляли, он не был с горем один на один. Но вместе с тем это горе казалось таким близким, таким дорогим, что, когда он искал избавления от него, этим как бы обижал маму, обижал себя. И только с отцом он чувствовал себя в такие часы спокойно: горе у них было общее.

Он попросил отца взять его в это утро с собой в лес. Иван Сергеевич внимательно посмотрел на сына, по его худому, тонкому лицу пробежало облачко. Но он согласился.

— Пойдем, малыш. Только мы сегодня рано вернемся.

— Почему?

— Должны приехать подрядчик и представитель американской фирмы, которая будет рубить лес.

Павлик шагал позади Ивана Сергеевича, глядя, как трудно ступают у отца ноги: все больше сказывалось нажитое на фронте вздутие вен. В лесу было прохладно и хорошо. Ежевика цеплялась за ноги, солнечный свет золотой паутиной цедился сквозь зелень деревьев, чуть слышно пахло прошлогодним листом — так пахло вино, которое мама однажды давала Павлику попробовать на Новый год.

— Пап! А что такое подрядчик?

— Ну как тебе сказать… Это человек, который нанимается выполнить за кого-то другого работу… А этот другой ему за это платит… Вот у нас сейчас… Лес должна рубить американская фирма, ей разрешили потому, что АРА помогает нам от голода. Но для фирмы это слишком хлопотно. Вот она в городе и объявила торги: кто возьмется за нее выполнить эту работу — ну, нанимать рабочих, рассчитываться с ними, валить и пилить на клепку лес, вывозить его… На торгах работу у всех других перебил подрядчик Глотов, он взялся дешевле всех…

И опять шаг за шагом, и шелест травы по обочинам дороги, и крик птицы, и переливающиеся краски цветов, и блеснувшая за стволами деревьев зовущая синь воды.

— Пап.

— Что, сынок?

— А тебе жалко лес?

— Очень. Я же здесь рос. Я тоже, как твой дедушка, каждое дерево здесь знаю. Только они тоже выросли, стали выше и толще.

— А неужели нельзя не рубить?

— Ты уже спрашивал об этом, сын. — Иван Сергеевич достал портсигар, свернул папиросу и только после этого заговорил снова: — Видишь, голод какой. По всей стране идет сбор помощи. Создана организация: Помгол — Помощь голодающим Поволжья. Она собирает посылки, деньги, вещи, открывает столовые. Но все это — капли в море.

И опять шаг за шагом, и шелест травы.

— Пап, а разве эта АРА не могла бы просто так одолжить хлеб, а не рубить лес? А потом бы ей отдали, когда урожай.

Иван Сергеевич вздохнул:

— Они не хотят так, сынок.

Когда Иван Сергеевич и лесник, переходя от дерева к дереву, начали свою однообразную работу, Павлик нашел уютное место на небольшой полянке, несколько раз прошел по ней, опасаясь, не притаилась ли где змея, а потом лег под деревом так, что ему сквозь крону дуба были видны кусочки неба. Небо было не яркое, не синее. Листва, казалось, колыхалась не от ветра — для Павлика он был совершенно неощутим, — а от падавших сквозь нее солнечных лучей и отливала сейчас всеми оттенками зеленого цвета, от густо-темного до самого нежнейшего; это была неповторимая зеленая радуга. И она не оставалась неподвижной, она жила, непрерывно переливалась, как будто широкий зеленый водопад лился, лился и никак не мог пролиться на землю. Павлик спал и не спал, он колыхался и плыл куда-то на зеленых волнах, жалел, что они не приехали сюда раньше: здесь мама ни за что бы не умерла…

На кордон вернулись вовремя. Только успели поесть затирухи, которой теперь их кормила бабушка, как на дороге, ведущей в Подлесное, раздался стук ошинованных железом колес — они прыгали по выползавшим на дорогу корням деревьев.

— Н-но, милаи! — кричал дребезжащий голос.

Вскоре под самыми окнами раздалось позвякивание сбруи и мягкий топот лошадиных копыт о поросшую травой землю.

Иван Сергеевич вышел навстречу приехавшим, а Павлик, прячась за косяком окна, с любопытством и неприязнью всматривался в них.

Приехали «гости» на двух повозках. Седоусый, медлительный и важный старик с пушистыми белыми усами — лесничий Георгий Васильевич Милованов. У него было недовольное, болезненное лицо. Высокий, с длинным лицом, бритый молодой человек в необычной одежде со множеством карманов, с коричневой трубкой в углу рта — американец Джеймс Кестнер, а краснолицый, коренастый, с неестественно черными блестящими усами, в картузе с блестящим, как и усы, лакированным козырьком и, несмотря на жару, в черном пиджаке — подрядчик Глотов. Все это Павлик узнал позже, а в первую минуту он только с неприязнью смотрел на приехавших из окна.

Лесничий приехал один, на двуколке, в которую была впряжена худенькая и маленькая белая лошадка, а Глотов и Кестнер — в черном плетеном тарантасе, в оглоблях которого сердито крутил головой, играя карими глазами, пегий, в яблоках, жеребец. На козлах тарантаса, сбочившись, сидел старичок кучер, маленький, с редкой сивой бородкой.

— Кому голод, кому на жеребцах разъезжаться, — с горечью сказала бабушка, открывая окно и кланяясь лесничему.

Тот важно кивнул, не снимая зеленой, с кокардой фуражки, и неожиданно молодым голосом спросил:

— Сергей Павлович дома?

— В лесу он, батюшка Георгий Васильевич, в лесу, — с неестественной улыбкой торопливо ответила бабушка. — Как с рассвету ушел, так и нету. Да ведь все, что надо глядеть, вам другой полещик покажет. — И она кивнула на Василия Поликарповича, вышедшего со своей половины кордона.

— А-а! — махнул рукой лесничий и повернулся к Павликову отцу: — Садись, Иван Сергеевич, со мной. Сам покажешь.

Иван Сергеевич сел в двуколку рядом с Миловановым. Старичок — кучер тарантаса, чмокая, натянул наборные, с черными кистями и сверкающими бляхами вожжи, придерживая жеребца, чтобы пропустить двуколку лесничего вперед. И снова звон сбруи и мягкий затихающий топот копыт, — уехали. Кланя немного попрыгала вслед за уехавшими на одной ноге, потом вернулась и, увидев Павлика в окно, показала ему язык. Крикнула:

— Теперь знаешь как весело будет!

— Дурочка, — вздохнула бабушка. — Кланька! Иди, ногу перевяжу.

— Сичас, бабуся!

Глядя, как бабушка меняет на ранке листочки высушенной травы, Павлик задумался: почему бабушка не позвала деда Сергея, почему она сказала неправду? Ведь дед же на пасеке. Павлик не вытерпел и спросил:

— Бабуся, а зачем ты сказала неправду?

— Какую, Пашенька?

— Про дедушку… Мне мама всегда говорила, что нельзя неправду…

Бабушка помолчала, доброе лицо ее болезненно сморщилось.